Текст книги "Персидский джид"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Ульянка неожиданно покраснел.
– А это что еще? – Богдаш ткнул пальцем в пук бузины.
Данила ахнул – вот же дурень, ему бы эту дрянь, зайдя за Водовзводную башню, выбросить, а он на конюшню притащил! И Ульянка тоже – не пожелал с цветами расставаться. Вот и стоят теперь перед хохочущим Богдашкой, как два истукана!
На хохот выглянул дед Акишев, подошел, отстранил Богдана, поглядел на Ульянку с Данилой – тоже засмеялся. Но совсем иначе – как если бы дед глядел на смешные шалости внуков.
– Ты, Богдашка, молчи! – сказал он, повернувшись к конюху. – Не всем же быть такими, как ты, деревянными. Ступай, Христа ради, не смущай добрых людей!
Богдан пожал плечами и пошел проходом меж стойлами, статный, плечистый, кудрявый – бабья погибель!
– Ах ты, детинушка незадачливый… – пробормотал жалостно, глядя ему вслед, дед Акишев. – А вы, ребятки мои, его не слушайте. Он не от хорошей жизни этак хохочет. Тяжко ему. А для какой надобности вы бузину-то притащили? Что затеяли?
– Пришлось притащить, – буркнул Данила. – Сейчас выкинем. Ульянка, отнеси на двор, кинь там поближе к навозной куче!
Он сунул парнишке свой пук бузины и поспешил следом за Богданом. Нужно было как-то объяснить, откуда взялись цветы, а то спасу не будет от Богдашкина длинного языка!
Богдан, выслушав, присвистнул.
– Да ты вовсе из ума выжил, – сказал он. – Ходы и лазы под Кремлем есть, да только они наполовину засыпаны. Иные еще при поляках взорвались, потому что там, внизу, порох хранили, иные заложили, чтобы весь Кремль в них не обвалился или с холма в речку не съехал. Пойдем-ка лучше на Неглинку. Вот вернется Семейка – он тебе про подземелья расскажет, он туда лазил.
– А куда ж девался Бахтияров посох? – спросил Данила. – И тот, кто джерид метнул, – он-то куда подевался? Мы ж там переполох подняли, стрельцы факелами светили. Кабы там кто был – мы бы углядели. По всему получается – там открывался лаз под землю, Бахтияр либо туда лезть собрался и уже посох вниз спустил, либо оттуда выкарабкивался и там посох оставил. И оттуда же джерид прилетел.
– Складно толкуешь, – согласился Богдаш. – Но он бы так и сказал – под землей-де убийца мой. А не поминал Башмакова, «ядра» и «коло». Посох мало ли кто подобрал – там же дорога, телеги тащатся. Времени на то было довольно. И отчего кусты сохнут – это ты не меня спрашивай, а верховых садовников! Кончится вся кутерьма – я тебя к ним сведу. Пока нет государя, может, пустят тебя верховыми садами полюбоваться, теми, что на крышах заместо кровли.
Данила загрустил. Все у него так ловко выходило, пока зловредный Богдаш не вмешался. А тот старательно выполнял приказание Башмакова. На конюшни пришел воз ржаной соломы – и на том возу Данила с Желваком выехали из Кремля, Желвак – открыто, Данила – угнездившись под толстой грубой ватолой, которую мужик, что солому привез, таскал с собой заместо одеяла. Сколько могли – ехали, дальше пошли пешком.
Когда дошли до переулка, где селились зазорные девки, Даниле сделалось совсем тошно – не хотел встречаться с Федосьицей. Ну, что он ей скажет? Будет молча слушать упреки, переминаясь с ноги на ногу и раскачиваясь, как дерево на ветру? Богдаш тоже чувствовал себя неловко – молчал и супился, искоса поглядывая на товарища.
Впору было прочь бежать, но Данила вспомнил про Матрену Лукинишну, потаенную бабку-корневщицу, которая пользовала всех молодых девок и умела ловко вытравлять плод горькими настойками. Вот у нее можно было, пожалуй, спрятаться – держать язык за зубами она умела и чей Данила кум – прекрасно знала.
Пошли к бабке в ее малую избушку на задах.
Жила Матрена Лукинишна в тесноте – половину жилья огромная печь занимала. Все стены были увешаны пучками травок, на огороде тоже не столь репа с капустой, сколь травы росли. Но был у нее сарайчик, в сарайчике же можно, набив мешок-сенник, расположиться на нем с удобствами, а чем укрыться – бабка даст, у нее, как у всех старух, тряпичной казны запасено – внукам и правнукам надолго станет.
Данила полагал, что Богдаш, проводив его, уйдет, и можно будет потолковать с бабкой, узнать новости. Матрена Лукинишна не глупа, первым делом про куму доложит. Но треклятый Желвак объявил:
– Сдам тебя куме с рук на руки, как дьяку обещал. Не то еще ночью удерешь, побежишь Кремль подкапывать. Сковырнешь Водовзводную башню в реку – а мне отвечай!
– А Настасьица-то уже два дня носу не казала, – обрадовала бабка. – Где-то она по своим делам ходит, пропадает, хорошо, коли к утру заявится. Про то, может, Федосьица ведает…
Данила весь поджался – ну как на ночь глядя придется к былой полюбовнице в окошко стучаться!
– Ты, бабушка, мне тоже сенник дай, – сказал на это Богдаш. – Переночую в сарае с Данилой, постерегу его. А то место тут бойкое, к тебе молодцы заглядывают, как бы сгоряча его не огуляли, бороды-то нет, впотьмах, того гляди…
Данила вскочил с лавочки, куда обоих усадила гостеприимная бабка, и кинулся прочь. Еще недоставало от Желвака такую чушь слушать!
Идти, впрочем, было некуда.
Он замедлил шаг и невольно вспомнил другую ночь, зимнюю, когда не зная, куда деваться, ходил и ходил по утоптанному снегу, по незнакомым переулкам, тесно прижимая к боку руку в разодранном по шву рукаве. И выходил же себе зазнобу…
Все воскресло в душе – как Феклица зазвала в церковь, как крестили Феденьку, как впервые увидел Настасью.
Богдаш нагнал его и увесисто хлопнул по плечу:
– Не дури! Мало ли что – я останусь, а то потом мне Башмаков за тебя шею свернет. Сдам куме с рук на руки – пускай она тебя прячет, где ведает…
Данила постоял, усмиряя пылкую злость, повернулся и пошел обратно к Матрене Лукинишне, Богдаш – за ним.
Бабка добежала до соседки (оказалось, что вдова Марьица Мяскова перебралась на Неглинку и завела тут хозяйство, кур, уток и корову), принесла крынку молока и половину хлебной ковриги. Хлеб малость подсох, но Богданов нож и не с таким добром управлялся. Поели и пошли в сарай, куда Матрена Лукинишна принесла чем укрыться.
Вечер выдался теплый, девки разбежались – кто к кружалу, подхватить полупьяного дружка да привести к себе, кто в гости, в сад, в резную беседку, где сидеть с подругами и ждать молодецкого свиста за воротами. Одна только Матрена Лукинишна, поди, и осталась дома в этот весенний вечер. Она, помолясь, легла, погас свет в маленьком, высоко прорезанном окошке. Данила затворил дверь сарая, улегся, укутался в ватолу, наподобие той, какой накрывался в телеге. День выдался суетливый, а сон не шел. Богдашка тоже не спал – ворочался, укладывался поудобнее. И что-то сделалось со временем – оно то возникало, то исчезало, и сон, почти проскользнув в душу, испуганно отступал, таял, а где-то высоко запел соловей и ему отозвался другой, потом третий… Соловьи переговаривались, словно делили между собой этот клочок Божьего мира: я пою здесь для своей соловьихи, и ты уж сюда летать не изволь, а я пою тут, а я – на самом берегу…
Так и лежали они оба, то утопая в дреме, то вываливаясь на ее тонко натянутую поверхность, но все время, хоть осознанно, хоть неосознанно, слышали влюбленных соловьев. И сквозь щели проникло в сарай раннее утро, и тогда-то спать захотелось уже по-настоящему, но именно тут и распахнулась скрипучая дверь.
– Ишь ты! А я думала – шутит Марьица…
Настасья стояла на пороге веселая, бодрая, словно не шастала всю ночь незнамо где, и смотрела на два распростертых тела – именно тела, потому что соображали Богдаш с Данилой очень плохо, точнее сказать – вовсе не соображали.
– Куманек! А, куманек?
Данила сел, кутаясь в шершавую ватолу. Жмурясь, он глядел в распахнутую дверь и не видел Настасьи – только темное продолговатое пятно. И голос слышал. Была в этом присутствии голоса и отсутствии облика некая бесовщинка…
– Ты, что ль, кума? – наконец пробормотал он.
– Я, куманек. Что там у вас на Аргамачьих стряслось? Марьица сказывала, к ней Лукинишна приходила молока для вас просить, так чуть ли не вы оба в бега ударились. Я уж обрадовалась – таким двум молодцам в ватаге всегда место сыщется! Ты, куманек, помнится, все к плясовым медведям приглядывался? Наш Репа тебя обучит, ремесло тебе передаст, будешь ходить с горбатыми, показывать, как мужики вино пьют и малые ребята горох воруют.
Тут окончательно проснулся Богдаш. Глядя, как Данила не может расстаться с теплой ватолой, он решительно скинул с себя древний тулуп и вскочил на ноги.
– Мы, девка, не шутки шутить пришли, – сказал строго, да не удержался – зевнул. Настасья рассмеялась.
– Ты-то тут как случился? Тоже, небось, в кумовья набиваешься?
– Черта бы лысого тебе в кумовья. Данила с Разбойным приказом не поладил, велено его спрятать. А ты так спрячешь – с собаками не найдут. Ну вот, сдал тебе голубчика с рук на руки, теперь можно и назад возвращаться.
Богдаш присел на колоду, быстро обулся, захлестнул на себе полы кафтана, ловко перетянул кушаком так, что и дыхнуть, поди, было трудновато, зато узкий перехват обозначился – на зависть всякому молодцу. Двумя пятернями расчесал кудри, нахлобучил шапку и встал перед Настасьей – щеголь щеголем.
– Не поминай лихом!
– Стой, молодец!
Он вздернул нос, поглядел на Настасью свысока.
– Что стряслось-то, спрашиваю?
– Вот он расскажет, – Богдаш указал пальцем на еще туго соображающего Данилу. – В Разбойном приказе решили, будто он их человечка порешил. Мы при том были – вот те крест, никого он не убивал. Но стрельцы сторожевые, что сверху глядели, чего доброго, при розыске подтвердят, что иного убийцы там не было. А у Данилы, у дурака, видели джериды – такие, каким был тот человек убит. И в теле, когда его в избу Земского приказа стащили, ножа в горле уж не было.
– Куда ж он девался?
– Да вот Данила и вытащил, больно ему бирюзовый черен полюбился. Теперь все спросила? Тогда пойду я.
Богдаш повернулся и пошел прочь. Гордость, высокомерие, нехороший задор были в его повадке и походке. Настасья озадаченно глядела вслед.
А вот Данила проводил его взглядом с немалым облегчением.
Богдаш вел себя странно и даже нелепо. Поволокся провожать, остался ночевать – и вот, извольте радоваться, задрал нос и уходит скорым шагом. Что у него при этом было на уме, чего добивался – одному Богу ведомо…
– Давай-ка, куманек, подымайся, – сказала Настасья. – Я иное место сыскала, где жить. Сдается, Разбойный приказ и до меня добирается, скоро начнут моих девок тормошить, а я их под плети подставлять не хочу. И сейчас-то я лишь за узелком пришла, повезло тебе. Поставь свечку своему святому! Ты у нас который Данила?
– Данила Столпник.
– А, это славно. А то есть еще другой преподобный Данила – тот оттого пострадал, что в блуде заподозрили и безвинно оклеветали. Тот, сдается, тебе более подходит.
И усмехнулась Настасья, глядя на смущение своего куманька. Он же был в растерянности: ну, чем опять не угодил-то?!
Святцы Данила в юности читал, но сейчас половину всей школьной науки позабыл. Помнилось, что именины – одиннадцатого декабря, и про Даниила Столпника знал, что тот подвизался в пустыне Фракийской и простоял на столпе тридцать три года. О прочих же Даниилах сведений в голове не имелось, а коли понадобится – мало ли в Кремле храмов, любой батюшка расскажет, да что – любой пономарь, любая просвирня!
– Обувайся, а я Лукинишне зажитое отдам – два алтына.
Настасья ушла в избушку, вернулась с узелком. Данила уже стоял, готовый сопровождать ее – пусть и не такой нарядный, как вчера, собравшись на торг. Его зеленый кафтанец пострадал в драке – рукав нужно было вшивать почитай что заново, шапку с серебряной запоной он и вовсе потерял. Хорошо, Богдаш отдал свою старую. Ходить по Москве с непокрытой головой – такой позор, что лучше уж с голой задницей. Сказывали, Василий Блаженный ходил зимой наг, едва срам прикрыв, а шапку на голове имел.
– Идем, куманек.
– Идем, кумушка.
Настасья вела переулками да задворками, расспрашивала о пустяках – как служится на конюшнях, да как отпраздновали Пасху, да сколько отдал за рубаху. Данила понимал – настоящий разговор еще впереди. Ей не терпится узнать, в какую очередную передрягу впутался кум, и она это легко узнает – куму скрывать нечего, а вот у него задача потруднее – разобраться по башмаковскому приказанию, правда ли то, что она сказала Деревнину, а если правда наполовину – то на которую. И от необходимости вести этот розыск Даниле было страх как неловко. Даже утро не радовало – ясное, звонкое и золотое майское утро.
Ушли они довольно далеко. Наконец Настасья отворила калитку, впустила Данилу во двор. Двор был просторный, там всякого добра хватало, имелся и свой колодец, стояли телеги, на видном месте торчали сани, как будто не было времени с зимы затащить их в сарай, бродили куры, пес подбежал и обнюхал гостей, потом дважды пролаял, словно сообщая хозяевам – свои, мол!
Настасья и Данила обогнули дом – хороший дом, рубленный из толстых сосновых бревен мерой в четыре сажени, с пристройками, богатым крыльцом, гульбищем поверху, меж теремами, оказались в саду и тогда уже зашли сзади в подклет. Немало народу спало на полу, на войлоках, укрывшись кто чем.
– Спят, сукины сыны, – беззлобно сказала Настасья. – Лучка, Филатка, вставайте! Нестерка! Третьяк Иваныч!
Данила обрадовался – этих он знал.
Мужчины зашевелились, первым сел и смачно потянулся здоровенный одноглазый дядька, плешивый, но с рыжей бородой. Борода у него росла лопатой, да такой лопатой, что не всякий огородник осилит, вскапывая гряды. Во всю грудь была борода и по концам смешно пушилась.
– А это к нам, веселым, молодцы в Вологде пристали, Вавила да старчище-Игренище. Вавила весну свистать мастер, на дудках наяривает, песни поет, накрачей и домрачей знатный, а Игренище – не столь веселый, сколь бахарь. Такие старины знает – заслушаешься! Его и бояре зовут сказывать. Зимой он у купца жил, все старины раз по десять сказал, надоел, по весне прочь погнали. Он-то нас сюда и привел.
– А где Репа, где Томила?
– Репа с горбатыми тут неподалеку. Он знакомцев обходит – кому охота вдругорядь плясовых медведей поглядеть, так сговариваются, чтобы в сад их привел. Теперь все подсохло, по вечерам добрые люди в садах прохлаждаются, а тут и мы с горбатыми! Эх… Прошли те времена, когда мы на площадях мастерство казали, государей тешили… Тайком, как воры, сюда пробираемся, Данилушка…
– Так что ж Томила?
– А Томилу я в тычки погнала. Мне такой товарищ не надобен. Ну, и без него ватага сладилась. Не пропадем!
Совсем бы поверил Данила, что кума занята одним скоморошеством, кабы не слова Башмакова о том, что она затевает новые проказы и пытается пристегнуть давнего своего недруга Обнорского к печальным событиям в троекуровском доме.
Игренище поднялся, подтянул портки и зашлепал к двери. Вдруг вспомнил, повернулся к Настасье и поклонился:
– Здорово, княгинюшка.
Но не обрадовало ее это приветствие. Такого тяжкого бабьего вздоха Данила отродясь не слыхивал.
Зашевелились и молодые скоморохи. Настасья тут же погнала их к летней кухне – притащить воды, поставить варить кашу. Вавилу отправила в погреб – там ей был отведен угол для продовольствия. Ватага засуетилась, нашлось дело и для самой Настасьи – мастерить новую куклу. Третьяк показывал кукольное действо с шутом, попом, козой, дедом, бабой, сейчас додумался ввести туда гулящую девку, и Настасья шила ей маленький, на кошку впору, красный сарафан, обшивала его лентами и клочками золотного кружева. Голову Третьяк уже изготовил сам – вырезал из липы, выдолбил изнутри, приклеил косу из расчесанной пакли, намалевал губы, глаза, румянец и чернющие брови до висков.
Хозяйничали скоморохи весело. Среди них оказалась баба, жена Третьяка, но толку от нее было мало – обезножела. Пока шли пешком от Вологды к Москве, натерла ногу, замотала грязной тряпкой, и отчего-то на ноге появилась язва, теперь приходилось лечить припарками. Баба была голосистая, все время пела песни, то громче, то тише, и всяк, входя в подклет, принимался ей подпевать.
Один Данила сидел без дела.
Вернее, дело у него было, но такое, что снаружи не разглядеть. Данила думал. И чем больше думал – тем мрачнее делалось на душе. Он понятия не имел, как бы половчее выспросить у Настасьи о княжиче Обнорском. Не говорить же напрямую: кума, меня к тебе дьяк Башмаков подослал, потому что ты, сдается, опять обвела служилого человека вокруг пальца, на сей раз – подьячего Земского приказа.
Кума меж тем покрикивала на скоморохов, называя их дармоедами, а Даниле вовсе не уделяла внимания. Он решил сам себя развлечь и напросился помогать знатному домрачею Вавиле, когда тот принялся натягивать струны на домру. После чего Вавила без лишних рассуждений позвал его в сарайчик – еще-де помощь нужна. С собой он прихватил холщовую суму.
Казалось бы, что может быть в суме у скомороха? А оказались там мешочек с порохом, другой – с кусочками свинца, чугунный ковшик и льяло для литья мушкетных и пистольных пуль. Тут-то и вспомнил Данила, что не так проста скоморошья ватага, не одни кукольные сарафаны у Настасьи на уме.
Она же занималась обычными бабьими делами – покончив с сарафанишкой, принесла откуда-то мазь в муравленом горшочке, перевязала Третьяковой жене ногу, потом поставила заплатку на чей-то армяк, потом снарядила на торг молодого скомороха Лучку, дважды повторив, каких круп и по какой цене брать.
Данила думал, думал, как бы к куме подступиться, уже и обеденное время подошло, а он все соображал. После обеда же Настасья собрала Третьяку новую куклу, и они вдвоем стали ее пробовать, а Филатка с Нестеркой занимались сущей бесовщиной – скакали лягушками, ходили на руках, выделывая при этом ногами чудеса, и даже учились прыгать боком, переворачиваясь при этом в воздухе. Как объяснил Филатка Даниле, главное в сей ухватке – стремительно сжаться в комочек, руками охватив коленки. А потом, понятное дело, их вовремя отпустив.
Бездельничать Данила не привык. Конечно же, он не был великим тружеником, но исполнял свои обязанности в конюшнях честно, а коли выдавался досуг – всегда находилось с кем посидеть, потолковать, даже выпить в ходе мужской беседы с неизменной присказкой: «Быть добру!» Тут же он был чужим, все занимались делом, а он мог разве что приставать с расспросами.
День прошел нелепо. На ночь Данилу взяли в подклет, дали ему войлок, дали старую бабью шубу, которая уж истлела и расползлась по швам – укрыться. Наутро Данила весь был в какой-то пегой волосне.
Наконец он набрался мужества и подошел к Настасье, как ему казалось, с ловким и хитрым замыслом – повыспрашивать об Авдотьице, не было ли от нее вестей из Соликамска. Настасья отвечала: на Москве ватага недавно, к Калашниковым еще не заглядывали, с пожилым приказчиком Потапычем не переговорили, а только он и знал наверняка, как складывается супружеская жизнь у Вонифатия Калашникова с Любушкой и у Авдотьицы с ее ненаглядным Егорушкой.
– Затосковал по Авдотьице, куманек?
– Славная была девка, – отвечал Данила. – Кабы не рост, за себя бы взял.
– А по тебе, вишь, Федосьица все тоскует.
– И что, от тоски в затвор села? На хлеб и воду? – спросил недовольный Данила.
– Ан нет, с хорошим человеком слюбилась. Он у купца черной сотни Родионова приказчиком служит. В годах, жену недавно потерял, вновь жениться не желает, а плоть потешить всегда готов. Федосьице же сыночка растить надобно… крестника твоего, куманек…
– Да и твоего, кумушка.
– Я-то не увиливаю. Как пришли на Москву, я Федосьице кафтанчик детский подарила, червчатый, на зайцах, ценой в рубль, не менее. К зиме Феденька подрастет, будет ему впору.
Откуда у Настасьи вдруг взялся детский кафтан – Данила докапываться не стал. Может, кума не отстала от прежнего промысла и время от времени, когда брюхо у ватаги подводило, вела скоморохов пошалить на лесной дороге. А может, в богатом доме, расплачиваясь с веселыми за потеху, дали не денег, а продовольствия и одежонки, в том числе детской.
– Я Феденьке в крестные не напрашивался, – буркнул Данила.
– Да ладно тебе! Надулся, как мышь на крупу! Рассказал бы лучше, как на Аргамачьих живется. Как там Семейка Амосов? Как Тимошка Озорной?
Вот если бы она спросила и про Богдана – было бы легче, Данила бы понял – ей хочется о Желваке узнать поболее. А не спросила, и гадай теперь, что бы это значило.
– Семейка с Тимофеем в Казань посланы, по важному делу, – ответил он. – Скоро уж вернутся.
– Ты их держись, – вдруг посоветовала Настасья. – Семейка-то – он тихий-тихий, а никому спуску не даст.
– А ты почем знаешь?
– Знаю. Как-то он деньги вез, кому, от кого – не скажу, и на него напали. Троих положил и ускакал. А как в седле сидит! Ноги-то у него татарские, кривоватые, он, поди, на коне седмицу мог бы жить, не слезая. Разве что с седла на седло перескакивать, это у него славно получается. Такого бы в ватагу заманить. Он бы пару коней выучил, ученых коней народ любит, ходили бы с ними, горя бы не знали. Горбатым-то мясо нужно, на одной каше их не продержишь, а конь травки ночью пожует вдоволь – тем и сыт.
Данила подумал, что те трое пали от Семейкиной руки явно на глазах у Настасьи. Может, и сама она ходила на конюха с кистенем, да не на того напала… Хотя кистенем Настасья владела изрядно.
– И Тимофей мужик добрый, дурак только, – вдруг объявила Настасья.
– Чего ж дурак?
– А не женится никак.
– Ну и Семейка не женится.
– Про Семейку не знаю, врать не стану, а Тимофей невесту сдуру упустил и на все бабье сословие гневом опалился. И невеста-то была так себе, и приданого – вошь в кармане да блоха на аркане…
Настасья замолчала. Ее быстрые пальцы шевелили ткань, поворачивали то так, то этак, иголка тыкалась в крошечные дырочки меж толстыми нитками, что она такое шила из ряднины – Данила не понимал, а спрашивать не стал. Опять, поди, скомороший приклад…
– После обеда ложись да вздремни хорошенько, – вдруг сказала Настасья. – Вечером со мной пойдешь, коли желаешь, а нет – я Лучку или Нестерку возьму.
Данила понял, что предстоит бессонная ночь.
Казалось бы, произнесла она это спокойно, даже равнодушно, а все в душе колыхнулось, словно бы проснувшаяся душа, как птаха, с перепугу забила крылами.
То есть, подумал Данила, она хочет взять с собой кого-то одного. Дело, значит, такого рода, что придется стоять где-то с ней вдвоем – скорее всего, у клюкинского двора. И высматривать, и выслушивать… Да не все ли равно, где! Ночью – с ней вдвоем, весенней ночью, когда все вокруг цветет и поют соловьи!
Нет, ее равнодушие было мнимым. Просто ей не хотелось явно показывать, что не с Лучкой или с Нестеркой, а как раз с Данилой желает она оказаться наедине вешней ночью. И, стало быть, будет очень трудная для Данилы беседа, потому что он не знает, как же разговаривать с девкой, у которой то соленая шутка на языке, то вовсе что-то непонятное.
А еще поручение дьяка Башмакова!
Вспомнив о нем, Данила вдруг покраснел.
– Ты что это, куманек? – спросила Настасья. – Здоров ли?
А вот теперь в голоске ласковом было беспокойство, зато в глазах – смех. Поняла, раскусила, будет дразнить, как котенка веревочкой!
Данила засопел, злясь на себя, как будто раздвоился – умный и взрослый Данила, которого уже наряжают выполнять поручения Приказа тайных дел наравне с такими орлами, как Богдаш и Семейка, готов был удавить мальчишку-Данилку, жалкого и беспомощного перед языкастой девкой.
– Здоров, кумушка, – буркнул он. – Чего уж там, пойду с тобой, не привыкать. Только ты уж боле мужиков кистенем не глуши. Мне только с Земским приказом сцепиться недоставало – Разбойный за мной уж гонится.
Он сам был доволен ответом – напомнил, как зимней ночью Настасья воевала с подручными княжича Обнорского, а заодно показал ей свою значимость – не какой-то человечишка никчемный, весь Разбойный приказ переполошил!
– Что пойдешь, это славно. Только надобно тебе одежонку поменять. Замерзнешь еще, станешь просить, чтоб согрела, а мне и не до того будет!
Скоморохи пришли на Москву налегке, зимнее оставили где-то в надежном месте, но старчище-Игренище хорошо знал хозяев дома, куда привел ватагу. Он и уговорился о теплом, на беличьем меху, кафтане. А потом, ближе к вечеру, позвал Данилу в сад – послушать, как он хозяев старинкой будет тешить.
В саду стояла резная беседка, туда вошли хозяин с хозяйкой, старшие дети, вокруг собрались дворовые люди, принесли табурет для старчища-Игренища. Он, выйдя из дому в чистой рубахе, подпоясанной красивым кушаком, в шапке сильно набекрень, чтобы не пугать народ кривым шрамом на месте левого глаза, уселся, положил на колени гусли, дождался тишины, ударил по струнам дважды и заговорил нараспев, в подходящих местах пуская переборы:
– Из монастыря да из Боголюбова идет старец Игренище, Игренище-Кологривище!
Данила догадался, откуда взялось прозвище бахаря. А тот бойко и звонко сказывал озорную старину, которая начиналась лихо – Игренище выкрал у богатого благодетеля девку-чернавку, кончалась же скорбно – старец едва не до смерти зашиб врагов. Но именно это и вызвало у слушателей здоровый безмятежный хохот.
– Да, я таков! – гордо сказал бахарь, когда все отсмеялись.
И Данила ему поверил – этот может приласкать дубинкой в полтора пуда, хотя и немолод, а матер, ручищи вон какие толстенные…
Следующей была старина про Чурилью-игуменью, тоже весьма скоромная, хотя без матерных словечек. Как раз такая, какую, может, и не грех послушать в мясоед – вот в пост надобно слушать сплошь духовные стихи.
– Собирайся, куманек, – сказала Настасья, невесомо коснувшись плеча.
Данила пошел в подклет, накинул кафтан щегольски, на одно плечо, хотел было прицепить к поясу свой подсаадачник, да вспомнил: нож в кабаке «Под пушками» остался. Были только джериды. Он их и спрятал за пазуху, позаботившись, чтобы самого не укололи.
Настасья надела свою синюю однорядку, но под ту, скорее всего, две или три сорочки, и нарядную головную повязку сменила на простую широкую ленту. Богатый косник из косы тоже выплела. Вышла она с мешком в одной руке и узелком – в другой.
Данила встретил ее у крылечка подбоченясь и тщательно за собой следя – вся конюшня старательно истребляла в нем привычку раскачиваться, и он сам в конце концов начал иногда ловить себя на странном телодвижении.
– Хорош детинушка, хоть сейчас под венец, – сказала Настасья. – Держи-ка мешок.
Мешок оказался небольшой, но чертовски тяжелый, пришлось надевать кафтан в рукава, а мешок этот закидывать на спину.
– Бережней! – вскрикнула Настасья, когда молодецким размахом Данила отправил груз за правое плечо.
Крик опоздал – молодец был крепко ушиблен содержимым мешка и даже охнул от внезапной боли.
– Что там у тебя, кума? Каменные ядра?
– На кой? Там, куманек, кое-что поценнее ядер. Ребро себе не поломал? Нет? Тогда – идем.
Настасья повела куманька тихими переулками, в каких он отродясь не бывал. Казалось, она нарочно ходила кругами, петляла, как заяц. Наконец остановилась перед воротами.
– Сюда нам, куманек.
Но сразу Настасья не постучала. Сперва постояла, глядя в землю. Данила стоял рядом, недоумевая. Не сразу понял, что это беззвучная молитва.
Потом их впустили на двор. Настасья достала из узелка сверточек и отдала низенькому дедку в черной кудлатой шубе:
– Возьми, дедушка. Бог даст, разживусь, будет и еще.
Дедок принял сверток, перекрестил Настасью.
– Как там Филатка? – спросил тихонько.
– Филатка с Нестеркой вздумали по канату бегать. Дело опасное, да я не отговариваю. Персидские канатоходцы и государя тешат, и простой люд им щедро платит – чем наши хуже? Сегодня вон на дворе веревку натянули, с тростью стоять учились. Жалуются – подметки им режет!
– Побереги его, он у меня один остался.
– Да уж берегу. Сам видишь – более с собой не беру. Не бойся, дедушка, Филатка со мной не пропадет. Соберу настоящую ватагу – уйдем на север, там нас привечают. К нам бахарь хороший прибился, старины сказывает и срамных сказок столько знает – за зиму не переслушать.
– Ветер у тебя в голове, Настасьица…
– Такова уродилась, дедушка.
Данила молча слушал. Мешок за спиной сильно ему надоел, пора бы скинуть. Настасья повела Данилу в дом, дедок поплелся следом, затворил дверь, заложил засовом.
– Давай-ка сюда, – велела Настасья.
И выложила из мешка на лавку три длинных пистоля, мешочек с пулями, пороховницу.
– Заряжать научился?
– Научился.
– Вот пули. Нож при себе?
– Большого – нет.
– А засапожник?
– И засапожника нет. В Разбойном приказе отняли.
– Найди ему нож, дедушка.
– Турецкий разве? – неуверенно спросил дедок.
– Неси турецкий. Не пропадет, я сама присмотрю.
Дедок вышел из горницы.
– Неужто дедушка? – наконец полюбопытствовал Данила.
– Деду моему старший брат. Он из наших, из веселых. Когда ватаги разогнали и все наши домры с гудками на площадях пожгли, он с перепугу от дела отошел. В дорогу ему пускаться было не с руки, стар уже, так он на Москве поселился, пономарем в храм Божий его взяли, он грамотный. А что в веселых ходил – того не сказал. Филатка наш – его внучки сын. Чудом уцелел. Пришла семья на Москву, деда навестить, да и застряла. В чуму-то отсюда не выпускали. Один Филатка остался, да деда, вишь, никакая хвороба не берет. Он в дом добрых людей жить пустил, кое-как перебивается. Мы-то у него не останавливаемся, мало ли что – мы удерем, а ему тут оставаться.
Дедок вернулся, принес кривой обоюдоострый нож с костяным череном, в узорных ножнах.
– Откуда у тебя, дедушка? – спросил, осторожно пробуя лезвие, Данила.
– Казаки с южных украин привозят. Давай-ка, привешивай к поясу. И пистоль за пояс.
Сама Настасья тоже затянула поверх однорядки кушак, через плечо повесила перевязь-берендейку, как у заправского стрельца, с пороховницей, взяла себе два пистоля, прихватила и узелок. Вид у нее сделался не в меру строгий.
– Пойдем, благословясь, – сказала она.
– Ох, Настасьица, дуришь ты, не девичье дело… – проворчал дедок.
– А я и не девица. Идем!
По внутренней лестнице спустились в подклет, там отодвинули большой лубяной короб, и Данила увидел откидную деревянную крышку.
– В погреб, что ли, полезем?
– В погреб. Бери факел, куманек. Внизу запалим.
Факелов дедок приготовил им четыре. Он сам откинул крышку, Настасья полезла в черную глубину первая – она уже знала деревянную лестницу с высокими ступеньками. Дедок подал ей туда зажженную лучину, она запалила факел, и тогда уж вниз спустился Данила. Крышка у него над головой захлопнулась.
– Поделись огоньком, – попросил Данила.
– Получай, куманек, огня не жалко.
– И что же, будем тут сидеть и крыс с мышами поджидать?
Не ответив на подначку, Настасья пошла в дальний угол погреба. Там была яма, в яму вели земляные ступеньки, и когда Данила подошел поближе, то увидел низенькую деревянную дверцу с полукруглым навершием. Настасья отворила ее, из подземелья потянуло гнилью и сыростью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.