Текст книги "О нечисти и не только"
Автор книги: Даниэль Бергер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Хоньзя
Ехать или нет – каждый домовой сам выбирал. Тот, например, что у Ефимовых жил, твёрдо решил ехать. Встречались ему оставшиеся – по пустым избам завывающие, голодные да злые, себя забывшие, от бесенят уже почти неотличимые. Нет, лучше ехать!
На сборы всем дали меньше суток.
– Да разве можно все пожитки в срок уложить, батюшки святы?! Ведь не на день выходит отлучка из дому-то! Навсегда.
– Можно-можно, – успокаивает уполномоченный. – На каждого взрослого по одному баулу полагается. Успеете.
Так и получилось, что на пятерых Ефимовых всего два мешка. Один, потяжелее, Игнат с женой тащат. Второй – сыны, Санька да Ванька. А младшая, Ольха, кота несёт. Ну вот и всё, вроде готовы. Айда, кулацкое отродье!
Домовой нос из баула показал, дым печной потянул на прощанье – жалко ему дом-то! Хоть и старый, а свой всё ж, тёплый и обихоженный. Где-то теперь голову приклоним, а? В комиссии сказали только, что везут куда-то в северные районы. Будто бы Иртыш на юге! Куда севернее-то?
Всего их с Абалака восемь семей переселенцев – Ефимовы, Кузнецовы, Сабуровы, Бабырины, Усковы, Мантулины, Федотовы, Афанасьевы, но к Тобольску ещё сколько-то прибавилось, и из них Игнат знал только татарина Саппарова, отец которого раньше на мельнице работал.
А в Тобольске подвода их выгрузила и оставила перед поездом, как перед жирной чёрной чертой, уходящей на восток, насколько хватало глаз. Кот Ольхе палец прокусил и бросился по снегу прочь от станции, куда глаза глядят. Дурным чем-то от поезда несло – мертвечиной.
– К последнему вагону их гони!
– Есть!
Игнат ещё прикинул, что если к ночи никого больше не подвезут, то ехать будет вольготно – вагоны долгие, что твоя печаль. Но оказалось, что там и так уже было людей порядочно – сесть негде, не то что лечь. «Может, в другой вагон нас разместят?» – услышал Игнат мысленный вопрос жены и так же мысленно ответил: «Навряд…»
К ночи те, кто стоял на ногах, начали роптать. Абалакские мужики крупные, басистые, так что против их голоса никто особо не возражал – установили очередь акафистов, да детей положили повыше, на баулы. Вроде повольнее стало…
На второй день поехали.
Придавленный мешками домовой не высовывался. За всю жизнь он дальше двора не ходил ни разу, а тут такие странствия… И добро б своей волей, на телеге, по торёной дороге – нет! В смрадной тесноте невесть куда везут!
И потянулось время. Ольха, прижимаясь глазом к дырке в стене, смотрела на бесконечные деревья вдоль пути и думала, что если вагон будет идти очень-очень долго, то когда-нибудь он опять привезёт их к Иртышу – так учительница в школе говорила.
Ольха не знала только, всё ли впереди земля, или есть море, через которое никакую дорогу не проложишь… А если есть море, то, может, по зимнику вагон проедет и без рельсов? Надо бы у Саньки спросить, он на два класса старше учится и всё знает уже.
Санька о географии не задумывался. Он скучал по оставшейся в Абалаке однокласснице Верке и с досады кусал губы, представляя, как она гуляет с другими мальчишками.
Ванька как самый старший наравне со взрослыми соблюдал очередь и сидел по часам. А спал почти всегда, даже стоя.
Домовой тем более впал в спячку, отмечая только течение дней по свету и тьме за индевеющими досками вагона. На седьмой или на восьмой день положили на мешок с домовым чьё-то тело. И было это тело до того горячим, что домовой сразу же проснулся. «Не жилец», – подумал. И верно, к утру оно окоченело.
В следующие дни из вагона вытащили ещё человек шесть. Вольготнее от этого не стало, но оставшимся было уже всё равно – лежали друг на друге вповалку, временами только ощупывая своих – живы ли?
Наконец вместо привычного уже «мертвецы есть?» послышалось «разгружаемся». Люди падали в стоптанный снег, вставали на одеревеневшие ноги, снова падали и вставали, подгоняемые криками конвоя:
– Строиться! Строиться!
Ночевали в бараке. От тамошних старожилов-инвалидов узнали, что завтра им пешком по зимнику идти на север, в сторону Кочечумы. Каково оно там, на Кочечуме, никто не знал – обратно пока никто не возвращался.
Ночью домовому спать не дали. Люди, глотнув свежего воздуха, вдруг все разом принялись кашлять, да так надсадно, будто не воздухом они дышали, а каменной крошкой. Ворочались с боку на бок, переругиваясь, взрослые, метались в бреду дети – домовой обеспокоенно проверил своих, но все трое вроде дышали нормально. «Скорее бы хоть куда-то прийти», – подумала во сне Игнатова жена. «Скоро уж», – ответил ей Игнат.
Но пришли нескоро. Из абалакских Кузнецов ещё по дороге помер.
Поселение заметили издали по вышкам. Олени в упряжках радостно вскинули рога и ускорили шаг, первыми войдя в широко открытые ворота посреди широкого поля.
«Вот и дома», – понял домовой, когда Санька бросил мешок с ним в угол большой купольной палатки, посреди которой дымила железная печурка.
Новый дом ему, конечно, не понравился. В былые времена мог бы он и обидеться, и уйти, хлопнув дверью, к каким-нибудь новожилам или хоть на постоялый двор, где в большом количестве обретались такие же домовые-бобыли. Но сейчас понимал, что не всё от людей зависит. Да и куда тут пойдёшь обиду свою нянькать? На много вёрст вокруг ничего кроме снега. Ладно бы до весны живу быть – а там снег сойдёт, и поглядим.
Утром людей на участок повели лес валить. А домовой остался швы в палатке конопатить, снежные заступы делать, огонь в печке раздувать – у всех своя работа.
Вечером нарядчик удивляется – все палатки простыли, а в абалакской и пар изо рта не идёт! Посмеивается домовой. Валятся без сил Ефимовы, детей с двух сторон обнять теплом пытаются, а в самую серединку младшую – Ольху кладут.
«Это навсегда?» – молча жена мужниной руки касается. «Я не знаю», – отвечает.
Однажды не вернулся никто в палатку. Испугался домовой. Прокрался мимо собак к штабному бараку, приник к двери, слушает.
– Зря ты их оставил. Помёрзнут ведь.
– Актируешь. А я до весны больше не выйду отсюда! У самого ноги уже отморожены.
– Так поселение-то закроют, дурень! Тебе северные надоело получать?
– Не боись, Савельич, весной ещё пригонят…
У домового сердце защемило. «А как же я теперь, – подумал. – Кому я тут нужен? Неужто придётся у этих… душегубов приживать?»
К следующей ночи пришли люди в палатку. Ефимовы все, но Игнат и Ванька плохи совсем. Федотовы, Сабуровы все. У Кузнецовой два парня вроде было – один теперь.
Мантулины без мужика вернулись… Остальных конвой на участке оставил план выполнять.
А утром Савельич актировал ещё двоих из палатки.
Игнат не вставал. Бормотал что-то, по жене плакал, по детям. Конвой в палатку больше не заходил – знали, что на участок саботажники-спецпоселенцы не пойдут. А без дров и без пайки околеют через пару дней. Так чего зря пули тратить?
«Мне тепло сейчас и спать хочется», – думает жена. «Не смей!» – муж ей приказывает.
А за три месяца до этого в одном из высоких московских кабинетов, окнами выходящих на строящееся здание военной школы, беседовали двое.
– Есть мнение, – говорил хозяин кабинета своему гостю, – что мы мало внимания уделяем коренным народам севера. Не до конца взаимодействуем с ними – а ведь они могли бы вносить серьёзный экономический вклад в общее дело! Как вы считаете?
– Тут есть определённые сложности… Понимаете, туземцы они! Привыкли кочевать и охотиться. Раньше они мех купцам сдавали, ну а теперь вот инспекторам. Сдадут и снова в тайгу уходят – а чем они там заняты, как их контролировать… Не приставишь ведь к каждому кочевью по роте солдат!
– Не приставишь, это вы верно заметили… Кочевая армия нам не нужна. А что если наоборот сделать? Кочевников этих к одному постоянному месту привязать? Построить для них больницу, школу, магазин, клуб сельский… И отпускать оттуда только на охоту.
– Тоже не получится. Понимаете, у них же ещё олени – это их основная пища. Они перегоняют оленей с места на место, пасут их.
– Оленям загон сделать рядом с посёлком – пусть там пасутся.
– Да, но это ведь северные районы. Там корма мало, и оленям поэтому площадь нужна большая…
– Значит, это должен быть большой загон! Но главное – начните с культурных объектов, с клубов. Нам надо повышать самосознание этих охотников, всемерно подтягивать их уровень! Выполняйте!
Так сказал московский начальник и, сам того не зная, спас семью Игната от смерти.
Колодами лежат в палатке замёрзшие Федотовы и Сабуровы. Кузнецова ещё раньше сама ушла. Обнимают Игнат с женой детей. А домовой их обнимает, не таясь уже, и древнее его тепло чудом удерживает Ефимовых на грани, не давая окоченеть. Жена слышит, как он возится, думает: «Уходи, дедушко. Сгинешь с нами». «Цыц! Беду не кликай!» – укоряет её домовой.
И тут в палатку рожа красная заглядывает:
– Эй, кулачьё! Резчики по дереву есть?
Домовой когтями острыми в руку Игнату впился, до крови аж. Тот и подал голос:
– Я резчик.
– С вещами на выход. На культбазу поедешь!
Зашевелился Игнат, поднимается. Закрыл глаза соседям своим, детей и жену вынес на улицу, сам стоит рядом, шатается. Красномордый злится:
– Я сказал – один и с вещами!
– Вот мои вещи, гражданин начальник. Без них не поеду.
Рассмеялся:
– Ладно, чёрт с тобой! Садитесь в сани… Эй, Савельич! Актируй всех!
На культбазе тёплый барак. В бараке все живут – исполкомовцы с жёнами, налоговый инспектор с охраной, повариха, какие-то ещё люди. Там и Ефимовым уголок нашёлся в кладовке.
Игнат соврал немного совсем. Был он не резчиком, а столяром, но для своей избы завитушки разные на наличниках вырезал, приходилось и шкатулки жене, матери, сёстрам украшать, и игрушки детям в подарок делать. А тут, на культбазе, работа не трудная – к годовщине Октября надо клуб для охотников-эвенков построить и из дерева по картинкам вырезать маленький Кремль, крейсер «Аврору» и прочие важные вещи.
Один бы Игнат с постройкой не справился, конечно. Но не прогадал красномордый, что всю семью привёз, – Санька с Ванькой плотницкому делу обучены были. Так втроём и работали – сколотили клуб досрочно, к апрелю, когда на Иртыше обычно ледоход начинается.
Сюда весна много позже добирается, но домовой по старой привычке на Иоанна Лествичника вышел на двор погулять, хозяйство после зимы проверить. Хотя какое уж тут хозяйство? Одна тайга кругом… Куда ни глянь, повсюду ели-великаны стоят, синим снегом опутаны. Кто же такое выдумал, чтобы деревья человеку белый свет застили? Будто и не для человека земля эта устроена… Стоит домовой, голову задрав, ахает.
А солнце поднимается, синие ели в розовый цвет красит. Надо бы поторопиться.
Обошёл барак, видит – рядом с культбазой вроде как шалашики стоят чудные, шкурами покрытые. И меж ними стоит кто-то, тоже в шкуру завёрнут, дымком из трубки попыхивает. Домовой-то его признал сразу, пошёл знакомиться.
Стоят друг напротив друга – росточком невеликие, обликом неприметные, а людям и вовсе невидимые, домовые-хранители.
Тот, который в шкурах, лапкой себе в грудь тычет: – Мусун! Мусун!
Это он представляется, значит, понял домовой. А сам руками разводит. Как объяснишь ему, что наши домовые перед рождением имя своё теряют? Иначе им из нежити не переродиться. А тот опять – в себя одной лапкой – Мусун! А другой – в домового – мол, кто ты?
– Ну как тебе сказать-то?.. Хозяин я. Хозяин, понимаешь? Хо-зя-ин!
– Хоньзя! Хоньзя! – кивает.
Тут олени, что рядом с шалашами лежали, почуяв чужого, всполошились, реветь начали. Мусун побежал к ним успокаивать, а домовой к себе на двор вернулся, дальше хозяйство новое обозревать.
На следующее утро только проснулся домовой – слышит с улицы: Хоньзя!
«Чудак, – думает. – Решил, что зовут меня так. Не бывает у домовых имён-то!»
– Эй, Хоньзя! – опять слышится.
«Ну Хоньзя так Хоньзя!» – и пошёл к Мусуну. Мусун трубочку протягивает – на, мол, угощайся.
– Благодарствуем! – поклонился. Понимает, что настоящий-то хозяин здесь не он, а Мусун. Поэтому вежливо себя ведёт, с уважением. Затянулся дымом – забористый табачок, горький! А Мусун в сторону шалашей своих машет и говорит что-то. Домовой разобрал только «чай, чай». Опять же, говорит, не откажусь, мил человек, угости!
Сидят они в шалашике, у огня, жестяной посудой гремят. Домовой удивляется, как это товарищ его совсем от своих домашних не прячется? Показывает на спящих людей – не разбудим ли? Но те, привыкшие, видать, к проделкам Мусуна, только похрапывают сладко, спинами повернувшись. Мусун на них и внимания не обращает – чай громко прихлёбывает, гостю подливает. Благодарствую, брат Мусун, благодарствую!
С тех пор почти каждое утро или, наоборот, к ночи, как только все в бараке угомонятся, Хоньзя к Мусуну выходил поболтать о том о сём. Конечно, как тут поболтаешь, языка не зная? Но всё-таки обоим по-стариковски было приятно вот так сидеть рядом, рассказывать о чём-то своём и встречать сочувственное понимание. Ну и учили друг друга понемногу.
Первое это, конечно, шалаш или дом – дю! Человек – илэ (это так Мусун про своих говорил) или нимак – значит, остальные, кто не с Мусуном. Аси – баба. Олень – орон… И про всё подряд Мусун говорил – ая! – хорошо!
И вправду – ая! Пригревает по-летнему, вокруг культбазы стараниями Игната и сыновей посёлок растёт – уже не только клуб есть, но и баня, контора строится. А скоро и барак второй срубят – будет где жить Ефимовым семейственно. Это всё Хоньзя рассказывает Мусуну – мол, подожди, скоро, может быть, и я тебя в гости смогу позвать на чай!
Но не успели почаёвничать – Мусуну со стойбищем уходить надо, сворачивают эвенки свои дома-шалаши, дальше оленей гонят. Грустит Хоньзя, спрашивает – вернёшься ещё, Мусун-брат? Тот на луну в небе показывает и две пятерни растопыривает – вот сколько ждать-то!
Жена у Игната – крепкая баба. Едва обжились в комнате своей в новом бараке, как она понесла. Игнат первый и догадался – похорошела жена, помолодела, будто и не было ни голода, ни холода смертного в её жизни. Руку на живот жене положил, носом в шею уткнулся, думает: «В марте, должно быть». «Позже, – жена отвечает, – под конец апреля».
Это значит, что родится ребёнок не на безымянной земле, а в посёлке имени Ленина – так он с 22 апреля, с праздника, называться будет. По зимнику в посёлок приехали врач, учитель и милиционер. До весны ещё обещали завезти в посёлок колючую проволоку и рабочую силу, чтобы строить огромный загон для оленей – больше двухсот километров по кругу, как и было приказано то высоким московским начальством.
Роды принимал врач по старинке, в бане. Игната он выгнал, а Хоньзя остался, конечно. Не доверял он людям в таких делах – они по жалости своей и глупости любую немочь норовят выходить, а потом плачут – мол, что ж это дитятко хворает так? Домовые на то хозяевами над всем в доме и поставлены от веку, чтобы детишки здоровыми росли и чтобы мир в семье был. Если уродец какой родится или слабенький, так домовые о том первые узнают и ночью их душат, чтобы не маялись на этом свете… Родные потом, ясно, всё на бабу спихнут – мол, придавила во сне младенчика, но в душе ещё и рады будут, что от напасти такой избавились!
Затаился Хоньзя, ждёт первого крика – по нему всё понятно будет. Врач сердитый, выговаривает бабе: «Тужься, а ну поддай! Чего зажимаешься?! В первый раз, что ли? Ещё поднажми! Старайся, старайся! Ну наконец-то…»
Молчит новорождённый. Доктор его по заднице шлёпает, смотрит озабоченно, как котёнка одной рукой под живот поднимает, встряхивает. Потом отложил на полок, простынкой прикрыл с головой и вышел.
Домовой потянул пальцы к младенцу. Вдруг чувствует, баба его просит в мыслях: «Не тронь, дедушко, он живой ведь…»
Вот дура-то! Зачем такой живой тебе нужен? Коль судьба на то будет, ещё родишь – здоровых! А этот… Дай-ка я его…
«Не тронь!» – и ревёт зверем, слова сказать не умеючи. И тут пошевелилось дитя. Отошёл от него Хоньзя, спрятал цепкие пальцы.
Эвенки пришли. Ставят дома свои, огонь разводят. Бежит Хоньзя к ним, зовёт тонким голосом:
– Мусун! Мусун!
Мусун вылез из торбы оленьей, идёт навстречу, улыбается. Смотрит – а на Хоньзе лица нет, плачет брат Хоньзя!
– Мусун! Там аси! Аси! У ней молока нет, понимаешь? – показывает на себе, мол, ребёнка кормить нечем! – Помоги, Мусун!
Цокает языком Мусун, понятно всё ему, пошёл в шалаш. Долго рылся там, ворчал на кого-то. Выносит туесок кожаный, даёт Хоньзе и тоже жестами показывает, мол, титьки ей намазать надо, на!
Поклонился Хоньзя и домой припустил – уж раз живой парнишка, так выкормить его – прямая домового забота!
Уж как потом Хоньзя любил Ваську – нарадоваться на него не мог. И смышлёный он, и красавец, и работник – наша косточка! А придуши он младенца тогда, и на кого бы Игнат с женой на старости лет остались? В войну-то одна за другой в один месяц похоронки прилетели: на рядовую Ольгу Игнатьевну, потом на старшину Александра Игнатьевича. А уж к осени сорок пятого и про сержанта Ивана Игнатьевича добралось известие до родителей. Один Васенька остался у них.
С того-то времени и задумала Игнатова жена родное село сыну показать, на Иртыш ещё раз в этой жизни взглянуть. Только как туда доберёшься? Они же беспаспортные были, Ефимовы-то. Хоть и бригадир Игнат уже, и медали за сынов получили, а всё во врагах пребывают будто бы. Одно счастье – дальше Кочечумы ссылать некуда, вот и не трогал их никто.
Но потом, уж после того как Вася из армии вернулся, жизнь переменилась. Вызвали Ефимовых в исполком, паспорта торжественно вручили, а Игнату так ещё и орден трудовой в красивой коробочке подарили.
Идут они домой, за руки держатся. «Поедем ли?» – жена думает. «Собирай вещи», – Игнат отвечает.
От Тобольска подрядили телегу. Катится телега неспешно среди берёз, шумит листва молодая. Игнат сыну показывает знакомые места – там вот Тырково, это ярмарка была… А вон Шанталык влево уходит, к болотам, мы по молодости там пиявок на продажу ловили… А вот и Иртыш, гляди!
Иртыш – великая река, это не Кочечума какая-нибудь. Течёт спокойно, важно, а если и поворачивает куда, то не вихляет среди лесов, а будто кнутом широким изгибается и все окрестности за собой утягивает.
Жена Игнатова всматривается в реку, детство вспоминает – и своё, и детей своих. Плакать хочет, но знает, что нельзя – Вася не любит этого. Она глаза закрывает, спрашивает домового: «Неужели сегодня дома окажемся?» «А куда ж мы денемся!» – Хоньзя её подбадривает.
Ближе к селу поравнялись со старичком – тоже в Абалак идёт. Присмотрелись, а это Суслов дед Матвей – односельчанин. Вот радости-то! Ну, рассказал, как сам, как соседи… А в доме-то вашем, говорит, кто только не жил с тех пор! И наши, и пришлые, и татаре, и комиссаре! Месяца не выдерживали – сбегали! Брехали даже, будто – понизил он голос – жена-то твоя немтырка вроде как прокляла его… Игнат смеётся – скажешь тоже, дед!
Но дом и вправду как проклятый стоял – окна повыбиты, крыша кое-где провалилась, труба печная и та покривилась… Стоят Ефимовы и войти боятся. Ну, Хоньзя первый и пошёл. Глядь – а внутри-то кого только нет! Кикиморы друг другу волосья рвут, бранятся! Под потолком нетопыри с шишигами вперемешку раскачиваются. Бесенята по лавкам прыгают, пасюков гоняют, а один-то – вот наглая морда – прямо в печке прижухался и там в битом горшке постирушки себе устроил! Ну держитесь!
Как Хоньзя их метелил… Изба ходила ходуном и жалобно поскрипывала всеми своими брёвнами, а из окон и дверей то и дело вылетали недавние её обитатели – с визгом, с чертыханьями и проклятьями, с шумом и треском. В какие-то полчаса со всем управился – заходите теперь, люди, живите!
Игнат с Васей избушку тоже обиходили. К отъезду стояла она как новенькая, с выбеленной печью, подновлённой крышей и чистыми окнами. Можно было бы и остаться, да прижились уже Ефимовы на Кочечуме, а Васю и вовсе там девушка ждёт – местная она, из Мусунова стойбища.
Хоньзя со всей нечисти одного бесёнка-то при доме оставил – того, что бельишко своё стирал в горшке. Хозяйственный, значит, рассудил он. И теперь, пока Ефимовы прощались с соседями, наставлял шёпотом: «Ты здесь за порядком смотри. Чужаков боле не пускай! А придут сюда люди – живи с ними, душой к ним прирасти, сердцем прикипи! Не замечают тебя – а ты не обижайся. Люби их, заботься. Глядишь, и выйдет из тебя ещё порядочный домовой… Ну, бывай, парень!..»
Шуликуны
Это только с неба все шуликуны кажутся одинаковыми. На самом деле шуликуны – они как люди, среди них и блондины, и брюнеты есть. Бывают рябоватые, бывают губастые, как ротаны. Вот Сенька-шуликун был большеротый, рыжий с подпалинами, с ресницами, как у девки, длинными и пушистыми, даром что белёсыми.
Его вообще-то Есенаманом звали, это комиссар уже Сенькой прозвал, чтоб язык зря не ломать. Сеньке это всё равно – хоть горшком назови, хоть красноармейцем, тем более что недолго ему оставалось дурные комиссарские приказы выполнять. Вот уже снег первый идёт, а значит, скоро река застынет – сиганёт тогда Сенька в прорубь, и ищите его! Скорей бы уж, устал он в Москве, по своим, по белебейским, соскучился, а особенно по невесте Ильсие.
Как она там, не забыла ли его за год почти? Не вышла ли замуж за кого? Шуликунихи на Белебейке ведь замуж рано выходят, чтобы за короткую жизнь нарожать хотя бы десятка два шуликунят. Тут каждый год на счету – успеть бы! Эх, Ильсия, Ильсия…
«Каждую ночь о тебе думаю, любимая. Вспоминаю, как в камышах с тобой барахтались, щук дразнили. Как сидели на берегу тайком от старших, сети путали, смеялись. И как ты к моему плечу потом прижалась мокрым носом и поцеловала. А я сделал вид, что не заметил…»
Такие примерно слова нашёптывал Сенька, пока стоял по ночам в карауле у Тверской заставы и ждал смены. Глаза его в эти минуты стекленели, и отражался в них не костёр, у которого другие часовые грели руки, а синий лёд неширокой реки Белебейки.
Кудрявый исполин комиссар Штейнер вышел к Белебейке под самые Святки, оглядел с высокого берега окрестности и спустился в богатое село Подлесное. Там он собрал мужиков и стал звать их в Красную Армию. «Вы поймите, – проникновенно вещал он, заглядывая в сонные глаза селян, – советская власть оказывает вам большую честь, позволяя крестьянам – самому бесправному и унижаемому при царе классу – отдать своих сыновей, отцов, мужей и братьев на защиту Республики! В общем так, или завтра вы позволите советской власти оказать вам честь и запишетесь в добровольцы, или…» И он достал наган в качестве последнего аргумента.
Мужики привыкли уважать заезжих людей с наганами – обычно за ними стояли ещё десятки таких же, но уже вооружённых пулемётами. Поэтому они не стали отказывать комиссару, а, напоив его крепчайшим самогоном, предложили равноценный обмен:
«Слушай, Моисеич, а если мы тебе не сыновей дадим, а шуликунов? Возьмёшь?»
Штейнер, как человек неместный, никаких шуликунов не знал – под Одессой таких не водилось. Он подошёл к вопросу просто:
– А сколько их будет?
– Да скока хошь. Пары сотен хватит?
Комиссар радостно свистнул. Две сотни бойцов – это же целая рота!
– Хватит. Беру!
А это же под Святки было. Штейнеру откуда знать, что в это время шуликуны из проруби, как горох, сыплются – только успевай хватать. К утру свежепойманных шуликунов доставили комиссару на санях прямо к дому. Штейнер, мучаясь с похмелья, придирчиво осматривал новобранцев.
– А чего это они такие мелкие?
– Так они вырастут ишшо, – беззастенчиво врали мужики. – И потом, ты посмотри, какие сильные! Ух!
– А они по-русски-то понимают?
– Это как сказать… Вот если кулаком помочь, то да, вроде понятливые. Ты построже с ними, главное.
То, что с шуликунами надо построже, Штейнер понял сразу, как только попытался их развязать. Почуяв свободу, шуликуны бросились врассыпную.
– А ну стоять! – завопил комиссар и пристрелил для острастки троих особенно шустрых. Оставшиеся сразу замерли.
– Смирно! Равнение направо! За мной шагом марш! – скомандовал Штейнер, и испуганные недорослики послушно побрели за командиром.
Через пару дней Штейнер совсем с ними измучился. Мало того, что глаз не сомкнёшь – бегут, сволочи! Так ещё и память у них оказалась короткая, как у той девки, и пришлось Штейнеру израсходовать последние два патрона, напоминая шуликунам о долге перед советской властью. Теперь дело было совсем плохо – случись что, и не защитишься от них!
А шуликуны, будто почуяв отчаянное положение комиссара, вконец обнаглели и на очередном привале, когда Штейнер вздумал было повысить их политическую грамотность путём оглашения пунктов из указа Реввоенкома, вдруг попёрли на него угрожающей тёмной массой.
– Назад! Стоять, сукины дети!
Но шуликуны будто не слышали.
– Да я сейчас вас всех в расход пущу! – надрывался комиссар, выставив перед собой для защиты сложенные крест-накрест указ и газету «Красный пролетарий», свёрнутую в рулон. Шуликуны неожиданно остановились и забормотали что-то, пялясь на бумажный крест в руках комиссара.
– Занять строй!
Шуликуны быстро построились в довольно ровную шеренгу.
– Шагом марш!
И отряд потянулся дальше на запад. С тех пор у Штейнера настала спокойная жизнь. Чуть что – бах газету, тыдых указ сверху крестообразно, и шуликуны сразу как шёлковые. Так и дошли до станции. Там комиссар передал их красному командиру латышу Бекерису, снабдив необходимыми инструкциями по воспитательной работе.
У Бекериса в подчинении было восемь красноармейцев, которые ежедневно подкрепляли воспитательные методы чисто силовыми, благодаря чему уже через неделю вольнолюбивые шуликуны были расконвоированы по причине примерного поведения, апатии и полного отсутствия сил.
Даже когда эшелон шёл мимо Волги и то тут, то там мелькали полыньи, в которых можно было легко скрыться от Красной Армии, шуликуны смирно сидели на дощатом полу вагона, не предпринимая попыток избежать своей участи. Видать, и правда память у них была короткая.
И только Сенька, страдающий от разлуки с Ильсиёй, а потому памятливый, ещё мечтал вернуться в Белебейку. Тем и жил уже почти год, неся службу в Москве.
Красный отряд шуликунов маршировал по Никитской, отправляясь на охрану складов с продовольствием. Больше по какой-то генетической осторожности, чем по собственной памяти, стороной обходили они церкви – вблизи как-то неприятно жгло, а уж внутри они и вовсе корчились от боли и вспухали волдырями, поэтому-то их на реквизицию церковных ценностей и перестали отправлять.
«Ильсия, я скоро вернусь, обещаю. Ты только дождись меня, ладно? Не выходи замуж ни за толстого Хамзу, ни за дурака Тулея. Не будешь ты с ними счастлива, потому что счастье – это когда ты любишь и тебя любят. Я тебя люблю, Ильсия», – Сенька опять принялся за своё, на ходу украдкой поглядывая на лужи – не появился ли лёд? Но нет, даже и кашицы студёной ещё не было.
Свернули на Воздвиженку, и тут вроде как сверкнуло что-то в окне. Поднял глаза Сенька – а там наверху сидит кто-то, ну, из тех, что летают и жгутся больно. У шуликуна аж голова закружилась от нестерпимого света. Зажмурился, постоял немного, проморгался и побежал за своими – как бы не схлопотать наряд вне очереди за выход из строя.
А на продовольственных складах (бывших купцов Межуевых) – беда. Народ голодный прорывается внутрь – Хлеба! Хлеба! Не справляются красноармейцы. Вовремя шуликуны подошли. По команде встали кольцом вокруг складов, штыки вперёд выставили – попробуй подойди. Народ побузил ещё и разошёлся. Знали уже, что шуликуны ни смерти не боятся, ни жалости не ведают – стоят на посту до последнего.
К вечеру обстановка накалилась опять. В городе поползли слухи, что хлеб готовят к отправке на фронт, а москвичей оставят с голоду помирать. Так что приказ поступил – шуликунам круглосуточно держать оборону в две смены, пресекая контрреволюционные действия отдельных элементов.
И вышло теперь, что дважды в сутки проходил Сенька по Воздвиженке – от казармы и обратно, и каждый раз замечал в окне то самое ослепительное сияние, не доступное глазу обычного смертного. Даже привык уже у дома номер 13 опускать голову и шагать побыстрее, чтобы не жглось так.
Стояние в оцеплении – штука скучная и однообразная. И Сенька, как натура поэтическая, от долгого стояния стал чаще задумываться о предметах отвлечённых: почему это одному суждено родиться крылатым, а другому – нет; и все ли крылатые существа такие жгучие, или есть среди них нормальные; и знает ли тот, в окне, где находится Белебейка…
– Эй, ты! – окрик командира вернул бескрылого Сеньку на землю. – На стену не опираться! А то контра какая увидит тебя и подумает – спит солдат революции! Смирно!
И Сенька на всякий случай отошёл на полшага от стены, чтобы не соблазняться.
Всему в природе свой черёд: ночи стали длиннее; луна, уже не прячась поутру, провожала шуликунов до места службы; последние самые стойкие жёлтые листья легли влажными комками под ноги; и лужи покрылись первым, ещё очень хрупким льдом.
Больше всего Сенька боялся, что Ильсия вот именно сейчас, уже в эти дни думает о замужестве. Она же не знает, что он задумал побег. Она даже не знает, что он жив! Ну как тут спокойно топотать от казармы к складам, когда вся жизнь твоя зависит от того, на чьей свадьбе будут гулять белебейские шуликуны в праздник первых заморозков?
В одно особо промозглое, уже почти зимнее утро колонна шуликунов как-то сама собою дала крен в сторону от дома номер 13 по Воздвиженке, обходя его дугой и прижимаясь к чётной стороне. Виной тому было то самое нестерпимое сияние, которому, видать, надоело в окне сидеть, и оно теперь стояло на тротуаре, с интересом поглядывая на манёвр. Никто, кроме Сеньки, никакого сияния не видел, чисто инстинктивно обходили шуликуны непонятный источник жжения, ускоряя шаг и сбиваясь с ритма. И уже когда они свернули к складам, Сенька вдруг покинул строй и побежал к сияющей фигуре.
– Камандыр, изге камандыр! Слушай мине! – изо всех сил пытался он привлечь к себе внимание уходящего ангела.
Ангел обернулся. Шуликун бежал к нему, почёсываясь на ходу. По мере приближения он всё активнее чесался, а лицо его быстро покрывалось волдырями от ожогов.
Остановившись в метре, Сенька прикрыл глаза руками и, задыхаясь, спросил:
– Белебейка знаешь? Елга Белебей?
– Мин һине яҡшы аңлайым. Һөйлә![30]30
Я тебя хорошо понимаю. Говори! (Башк.)
[Закрыть]
Сенька обрадовался и зачастил:
– Әфәндем, мин Бәләбәй йылғаһы буйынан. Унда минең һөйгәнем ҡалды. Ул мине көтмәйенсә икенсе берәйһенә кейәүгә сығыр ҙа, һуңынан ғүмер буйы илар, тип ҡурҡам. Әфәндем, һинең ҡанаттарың бар. Һин Белебейкаға тиклем осоп барып, унда минең һөйгәнемде таба алаһыңмы? Уны шунда уҡ таныясаҡһың – ул бик-бик матур. Уға минең яратыуымды һәм тиҙҙән ҡайтасағымды әйт. Мин мотлаҡ ҡайтырмын! Әфәндем, йәллә мине, Белебейкаға осоп барып кил![31]31
Господин, я родом с реки Белебейки. У меня там осталась невеста. Я очень боюсь, что она не дождётся меня и выйдет замуж за кого-нибудь другого и будет потом плакать всю жизнь. Господин, у тебя есть крылья. Ты можешь долететь до Белебейки и найти там мою невесту? Ты сразу её узнаешь – она очень-очень красивая. Скажи, что я люблю её и скоро вернусь. Я обязательно вернусь! Господин, пожалей меня, слетай на Белебейку! (Башк.)
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.