Электронная библиотека » Дмитрий Фурманов » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Красный фронт"


  • Текст добавлен: 5 февраля 2025, 17:06


Автор книги: Дмитрий Фурманов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Держитесь, ваше благородие, к лесу, по дороге не годится, обстреливают.

Мы спустились мигом к опушке и поскакали к деревне. Чудилось, что нас заметили и вот-вот откроют огонь с соседнего холма. У дерева стоит и мнется крестьянин. «Чего стоишь?» – «До деревни хочу, да боюсь». – «Иди, никого там нет». Обрадовался он, увидев, что мы туда же, заковылял сзади. Въехали в деревню. Тихо, мертво в ней. Жители давно выбрались, и растворенные настежь двери и выбитые окна показывают лишь оголенные стены, переломанные столы да тыквенные объедки. Ни души. Живо соскочили у сарая, ввели лошадей. Я привязал своего Серого к столбу, предлагаю офицеру: «Давайте сюда вашу лошадь». – «Нет, я вот тут», – и он перевел ее в другой сарай. Я только после догадался, что не годится привязывать лошадей вместе, чтобы на спешный случай не было заминки. Привязав лошадей, осторожно выбрались из сараев и по стенке стали пробираться к кустарнику, потом бегом через поляну – и так до самого моста, откуда недалеко находились наши окопы. Где-то погромыхивало, изредка долетали ружейные выстрелы. Под мостом, от бревна к бревну, перебрались на другую сторону и – где согнувшись, едва не ползком, где бегом – вошли в окопы. Окопы полуестественные, полуискусственные. Поперек Стыри идет возвышенность – ровная, удобная, сажен пять по откосу вышиной. Тут и были сделаны из дерева окопы в сторону Чарторийска (селения, не станции), церковь которого виднелась вдалеке. По направлению течения Стыри, к Козлиничам, тоже окопы: наложен рядами дерн, таким образом прикрывающий и сидящих в сторону Чарторийска. Козлиничи на левом берегу, и до них отсюда версты две по прямому пути. Они заняты неприятелем, окопы которого тянутся по всему бугру влево, за кладбище и далее, по направлению к Чарторийску. Кладбище в бинокль видно отчетливо, видны и отдельные перебегающие люди. Мы долго осматривали в бинокль неприятельские окопы, но там было тихо. Командир сотни стоял уже 3 дня в окопах, и выпущено по нему было за это время до 300 снарядов, рвавшихся или в соседнем лесу, или да лугу за оводами. Это был молодцеватый, бравый офицер, нанюхавшийся еще в Галиции пороху и страху – недаром он так спокойно и похаживал по насыпи, тогда как мы предпочитали сидеть в окопах. С неприятельского бугра было видно, если кто появлялся на насыпи, и тотчас открывался огонь. Пули свистели совсем рядом; одна пролетела шагах в 2–3 и как-то жалобно-жалобно простонала, словно тоскующая птичка. И жутко было идти на насыпь, погибнуть ни за что ни про что, а офицер ходил и посматривал туда спокойно и весело. «Носу высунуть нельзя, так вот и почнут палить, – сказал он, спускаясь вниз. – Послал я утром сегодня троих к реке, так спуститься не дали, так и затявкали…» Река тут была всего в нескольких шагах, по ту сторону окопов; перпендикулярно к линии окопов, на расстоянии 30–40 сажен, за рекой была насыпь до самого леса, который тянулся параллельно реке. Мост через Стырь был взорван несколько дней назад, а так как место это удобно для переправы, так как на днях ожидается наступление, то и хотят тут положить новый мост. Днем работать нечего и думать; решили сегодня ночью навозить материал, а завтра за ночь построить, да так тихо, чтобы не то что неприятель, а и свои-то не слыхали бы. «Петров! – крикнул офицер. – Возьми двоих – сходи, измерь реку, живо!» – «Слушаюсь». Три солдата спустились к реке, сели в лодку… Оттуда тотчас же открыли пальбу. Через 10–15 минут Петров доносил: у нашего берега 2 1/2 аршина, у того берега – 3 1/2 , а посередке – 2 аршина. Решено за две ночи построить. «Только надо будет еще раз посмотреть в том лесу», – он указал на лес за рекой. – «Да, надо». И тот же Петров с четырьмя товарищами направился снова через реку, под защитой насыпи, к черневшему лесу. Шумно поднялся аист и улетел прямо в неприятельские окопы. Наших заметили, и пули завизжали снова. Солдаты молчали, не дали ни выстрела. Через 30–40 минут Петров доносил, что в лесу нет никого, только за ночь неприятель нарыл окопов. «Так что надо бы его было угостить из его-то окопов», – добавил он, улыбаясь во все свое широкое лицо. «Таскать лес я позову народ. Идут охотно, особо бабы. Вчера все таскали с моими ребятами, а ребята-то у меня ведь все доктора, так что с устатку-то делали им «подкожные вспрыскивания».

«Так вот и все время?» – спрашиваю я. «Да, больше так, иногда артиллерия пошумит, а то все больше охотимся: вывернется где случайно, тут его и ухлопаешь, а они, конечно, и нашего брата не милуют».

Как раз в эту пору от кладбища отделилась фигура и направилась к Козлиничам. Там расстояние с полверсты.

«Чего, они не стреляют?» – крикнул офицер Петрову, указывая на наши нижние окопы, находившиеся саженях в ста от нас в сторону деревни.

Петров побежал туда. Через пять минут он воротился:

«Не видали, ваше благородие, вшей проискали. Ну теперь сторожить будут, когда воротится…» «А сколько у вас там?» – спрашиваю я офицера. – «Да всего двое, и тех вши съели».

Австрияк, действительно, скоро появился на поле. Одна, другая, третья пуля. Он побежал. Вот пуля скользнула у самых его ног, там забелела взметенная пыль, но самого, по-видимому, не задела. Живо домчался он до кладбища и скрылся за крестами. Так и не удалась эта охота на человека. Высоко под облаками трещал аэроплан, простым глазом была видна лишь черная движущаяся пластинка. Над окопами пролетело стадо диких гусей и скрылось за лесом. Было время ехать обратно. Мы выбрали другую дорогу, но неудачно и проплутали вместо 5 верст 7–8.

Ехать пришлось снова лесом. Золотые листочки еще межевались зелеными, но тропинка была вся усеяна опавшей листвой. Ехали словно в сказочном царстве: такие картины я видал только в кино. Выехали на опушку: по полю бредут две лошади. «Это чьи?» – «Да хоть вы берите, тут их теперь много кружится без хозяев‐то». Въехал в лес. Там раскинулись лагерем беженцы, все больше бабы да ребята. Мужиков почти совсем не видно. Они указали нам дорогу через болото, и через 10–15 минут мы уже были в Полицах.

Пальба идет неумолчная. Иногда прогремит так близко и так сильно, что содрогаются окна и стены у вагонов. Теперь, к вечеру, стало даже как будто сильнее, во всяком случае, чаще.


30 сентября

Работа

Я дежурю с 9 вечера 19‐го до 9 вечера 20‐го. Я захлебнулся от работы. Такой именно работы я и ждал все время, о ней только мечтал. С вечера было лишь 4 раненых и 4 больных… Меня поднимали два раза ночью, в час и около четырех, а в седьмом я встал, и тут-то вот началась работа. За день пришлось перевязать несколько десятков, сотню с лишним переправили в Сарны. Из этих отправленных 32 австрийца – все рубленные шашками и колотые пиками. Наши драчуны за вчерашний день поработали вволю. Перевязочная у нас крошечная: обыкновенная теплушка, наполовину заставленная необходимыми ящичками, столами, скамейками. Нам удалось ее перевести в станционный зал, и тут было работать просторно и удобно. Помню только раз было нечто подобное где-то на Кавказе, не то в Елисаветполе, не то в Александрополе. Работали так же спешно, и так же перевязочную поместили в станции. Австрийцы – все молодой, недозрелый народ – по 17–19 лет, больше поляки и чехи. На перевязках спокойны и терпеливы – может быть, попросту боятся стонать, не вполне доверяют нашему терпению. То и дело подвозили к станции раненых с ближайших позиций. Бой сегодня ночью и на заре шел по всему берегу Стыри – от Полонного до Маюничей и дальше вверх. Австрийцы оставили Чарторийск, но наши его еще не заняли. Тот лесок, который вчера осматривали наши, австрийцы заняли сегодня за ночь, но кончилось это дело для них большим несчастьем. Ниже Козлиничей нашей кавалерии удалось каким-то образом за ночь перебраться через Стырь и внезапно ударить на австрийцев сбоку. Там поднялась невообразимая паника. Мы захватили несколько обозов, человек до ста пленных, и побито было к тому же немало народу.

Работа кипела непрестанно, целый день я ходил руки в крови. Усталости не было и следа, наоборот, была та непонятная напряженная бодрость, которая, продолжаясь несколько дней сряду, приводит к горячке. Все полны важностью работы: сделано так много, и больше того впереди. Не страшна перспектива! Кругом, вернее полукругом, от Полиц до Стыри все время гремит пальба: слышно, как рвутся снаряды, слышны глухие порывистые вздохи широких пушечных жерл. Эта обстановка подымает энергию, создает торжественную многозначительную атмосферу. Кругом стон, мольбы… Это не значит, конечно, что солдаты нетерпеливы: напротив, они поражают своей молчаливостью во время самых тяжких перевязок, – это невольные, глухие или ясные стоны, которые свидетельствуют о невероятных, почти непереносимых мучениях, когда стон вылетает сам собой из запекшихся губ. «Сестричка. воды. Ой, полегче. Ой, ой, ой. Ой, потише. Ничего, тяни: тут не больно». А какое тут «не больно»: куски марли тянут за собою живые, кровяные куски. Здесь нам в полдень попадают раненные поутру, наспех перевязанные на позиции, а иногда и совсем не перевязанные. Раны грязные: часто кровь перемешана с землей, с сеном, нитками и проч. Но повязки снимаются сравнительно легко: всюду еще сочится свежая алая кровь, марля и бинты не успели присохнуть. Принесли австрийца: пуля прошла под самым сердцем и вышла под правую лопатку. Когда я снял бинты, у него что-то страшно захрипело в груди, и из раны забила алая кровь. Стало страшно: под самым сердцем забила она. Наскоро и туго забинтовал я побледневшего беднягу, и кровь остановилась. Отлегло от сердца.

Один за другим прибывают батальоны. Завтра поутру предполагается общее наступление. Здесь, на протяжении нескольких верст, немецкое наступление не только остановлено, но повсюду инициатива перешла в наши руки.

Вечером собрались офицеры. Завтра они выступают. Говорили о предчувствиях, и получилось такое впечатление, что какой-нибудь Иванов сто раз метался в жалобных излияниях и на сто первый действительно попал на шальную пулю. Тут припоминают его предчувствие, и создается вера в него. Некоторую душевную тягу я допускаю, но лишь у людей глубоких, с развитым чувством, которые об этом и говорить-то постыдятся, а если и обмолвятся, то вскользь, чего другие и не заметят, пожалуй. Пришлось услышать прекрасные выражения: «врет, как кавалерист», «врет, как очевидец». Созданы войной, войной именно этой, настоящей, когда так много оказалось всяческих «очевидцев», нередко присылающих из Тамбовской губернии поэтический очерк люблинских схваток, ужасный воздушный бой описывающих, как свою комнату. А один кавалерийский полк притягивают к ответственности за то, что он шел все время сзади пехоты, разведочные сведения получал лишь от нее и не выполнил прямого своего назначения.

Костры

Полночь. Тихо-тихо. У костров сидят засыпающие солдаты и мерно качаются взад и вперед. Где-то солдатик вспоминает родину и поет унылую, протяжную песню о том, как

 
На родную на сторонку
Мне хотелось бы глянуть…
 

Трещат костры, разлетаются во все стороны золотые искры и освещают темные морды лошадей. Вспоминается тургеневский «Бежин луг».

Пальба притихла. Завтра она возобновится с удесятеренной яростью.

Подошел новый эшелон. При разгрузке слышна свежая, здоровая брань: она как-то чище и естественнее нашей полубрани с постоянной оглядкой по сторонам. Летят из вагонов винтовки, шинели, ранцы. Все это, спутанное и смешанное, каким-то образом живо расходится по рукам, и за временной суетой скоро снова наступит могильная тишь.

Жутка эта тишь. Чудится в ней что-то зловещее, недоброе.

Перевязка

Разрывная пуля изуродовала руку. Пуля вошла во внешнюю часть плеча, вышла во внутреннюю, и эту внутреннюю страшно было видеть. Во-первых, поражает разница объемов входного к выходного отверстий: второе больше первого по крайней мере в 4–5 раз, тогда как входное обыкновенной пули бывает больше входного всего в 1–2 раза, смотря по встречаемым изнутри препятствиям. И вот развороченная внутренняя часть плечевой части руки представляла такую картину: ободранные, словно ощипанные, края; мелко раздробленные кусочки кости; множество каких-то отверстий и тайных ходов со следами присохшей земли, соломы, запекшейся крови; основное отверстие по направлению ко входу с висящими по бокам жилами, нервами, кусочками мяса, торчащими косточками. Это отверстие шло как-то зигзагами, но ясно было, что общее направление у всех зигзагов одно. Присохшую повязку было отдирать и трудно и жутко: перекиси у нас почти совсем нет, и потому для отмачивания употребляем одну борную, а известно, как слабо она действует. Рука ослабла, мясо сделалось дряблым, рыхлым, чувствительным, малейшее движение вызывало, по-видимому, адскую боль. Раненый – казак, и потому о терпении не приходится говорить: скорее лошадь заплачет, чем застонет казак, а тут, по-видимому, грань страданья и выносливости была уже далеко перейдена. Слой за слоем кое-как отделялась кровавая марля; с трепетом и замиранием оторвал я последний слой, и невольный вздох облегченья вылетел из груди. Рука дрожала мелкой дробью. Она билась по частям, и там, где билась, выступали грозно и выпукло синеватые вены. Она дрожала по частям, мелко, часто, торопливо и в то же время колыхалась и как-то вытягивалась конвульсивно вся сразу; ее вело во все стороны, гнуло, тянуло, вывертывало и кружило. Туда, в глубокую, словно бездонную яму еще живого мяса, приходилось лазить пинцетами и зондами, туда вводили вездесущую марлю, мазали йодом, ковыряли, терли, вытаскивали, водили – словом, там, в глубине, совершалась работа, как на суше. Крепко стиснул казак свои здоровые, белые зубы. Только и слышался скрежет, стук подаваемых инструментов, отдельные приказания да редкий крик или вздох, собственно и не вздох, а какой-то полушепот-полукрик внезапно испуганного человека. Тяжело, глубоко вздыхал казак, молчал, крепился. А когда кончили бинтовать, спросил: «Возьмут руку-то али нет?» – «Нет». – «Ну а нет – и слава богу».

Тем все и кончилось. Вечером пришлось перевязать еще одного с развороченной щекой, перебитыми челюстями и носом. Беду наделала все та же разрывная пуля. Яма была непостижимой глубины. Подроности те же: отдельные кусочки, косточки и проч. Изо всех поступивших за последние два дня раненых – 25–30 % с ранениями разрывными пулями. Но и наши солдаты в долгу не остаются: они сшибают кондак, обтачивают, и таким образом приготовленная пуля работает как разрывная.

По Стыри

Пришлось мне проехать через ближние деревни, недавно служившие позициями то нам, то неприятелю: Заболотное, Полонное, Цмини, станция Чарторийск, Медвежье. Особенно безотрадную картину представляют Цмини и Медвежье. Половина Цмини сожжена, а другая половина разорена, разграблена, запустована. Окна и двери настежь, на полу – сор и хлам, на дворах – переломанные принадлежности хозяйства. Как тени, бродят жители между головешками, отыскивая старое добро; стоят, привалившись к обгорелым деревьям, и чешут затылки; сидят на камнях и грустно посматривают на худые свои лапоточки. Станция Чарторийск сожжена, и лишь правильными четырехугольниками лежат обгорелые, черные бревна. У самого Полонного взорван мост через Стырь – железный большой мост, стоивший около 2 миллионов. Теперь там положили наскоро новый, деревянный, но железнодорожного сообщения нет. Мост как-то хряснул в нескольких местах и подался вниз; верх опустился в ту именно плоскость, в которой прежде лежала дорога, и потому взрыв не достиг вполне своей цели, так как по верху пехота может двигаться довольно свободно, особенно при кое-каких облегчениях и небольшой работе по настилке. Речонка дрянная, неглубокая и неширокая в этом месте, так что удивляешься даже, зачем такую махину и строить-то надо было. Хотя здесь надо считаться со всеми осложнениями здешних разливов.

По всему пути окопы. За деревней Заболотье, на бугре, идет их целая долгая линия, откуда всего несколько дней наши выбили неприятеля.


26 сентября

Наших теснят. Медвежье, станция Чарторийск, Цмини – все это в руках неприятеля. Всего два-три дня назад проезжал я по этим местам. Думалось, что все это вернулось снова, и предположение это подтверждали беженцы, тянувшиеся на свои пепелища. Надо отдать справедливость этим несчастным: они не только не вносят паники, наоборот, уходят от своих халуп лишь в самый последний момент, когда по деревне начинается жаркая пальба, и возвращаются туда, лишь только прекратится обстрел. Все время толкутся они по полям, помогают солдатам в работах, идут даже в окопы – таскать доски, бревна, носить воду, рыть землю…

Словом, паники среда них и следа нет. Объясняется это, я думаю, огромной любовью к своим белым халупам, покидая которые они словно все счастье оставляют позади. Нас теснят, теснят немилосердно. За эти два дня неприятель продвинулся на 20 верст. Полонное еще в наших руках, но по ту сторону реки, по левому берегу Стыри, уж неприятельские окопы. Переправы нет. Мост – ни наш, ни их. Козлиничи горят, подожженные нашими снарядами. Я только что приехал из Заболотья. Там стоит наша артиллерия.

В Заболотье уже падают неприятельские снаряды. Два из них разорвались всего в 80–100 шагах от меня. Сразу охватила какая-то жуть. Кругом визжит, ухает, хлопает. Наша артиллерия палит по неприятельским окопам, что за Стырью, в сторону Полонного. Гул стоит невообразимый. То и дело появляется то здесь, то там белый дымок. Но в деревне удивительно спокойно: так и видно, что притерпелись, пригляделись люди ко всему. Солдаты ходят с хлебом, картошкой, к колодцу за водой, бегают с бадьями, чинят рубахи, сидят на траве. Бабы или стоят у палисадников, или толкутся около халуп – кто с чем. Спокойно, обыденно, как будто ничего и не происходит необыкновенного. А между тем каждую минуту, каждое мгновение висит над головой смерть. Привыкли, освоились. Сегодня только полковой врач говорил, что утомление перешло в напряженную тревогу, нервность, попросту боязнь. Полковые лазареты выставляются на самый перед, тогда как штаб полка за ними в 3–4 верстах. Из лазарета создают какой-то заслон. Нервность настолько сильна, что при разрыве снаряда можно ждать криков, истерики, паники – всего, что вам угодно!.. И это неправда. То спокойствие, которое приходилось наблюдать в окопах или местности, находящейся в линии огня, – это спокойствие удивляет. Люди не думают о смерти и опасности. Выполняют свое дело как неизбежность и стараются лишь возможно быстрее и ловче выполнить его, невзирая ни на препятствия, ни на возможные беды. Два дня назад здесь, в Полицах, высадилась в течение 2–3 дней полностью 2‐я стрелковая дивизия. И вот о ней ни слуху ни духу. Наши старые части, сравнительно небольшие, продолжают свои демонстрации, переходят, уходя за Стырь, кружатся в одном месте, вызывая неприятеля на усиление и явно удерживая неприятеля в одном месте. Я так и думаю: вся эта стрелковая дивизия делает теперь какой-нибудь замысловатый обход и скоро ударит неприятелю в тыл. А неприятеля здесь имеется полдивизии немцев и целая дивизия австрийцев. Кроме того, имеются польские легионеры – господа, купленные по 25 рублей за штуку в завоеванных губерниях: Люблинской, Варшавской… Сегодня перебрались через Стырь 25 неприятельских разведчиков, переодетых в крестьянскую одежду. Поймали только одного, остальные успели куда-то скрыться. Наши ряды настолько сильно поредели, что 77‐я дивизия насчитывает в своем составе всего 3 1/2 тысячи человек, а за год войны через нее прошло 72 тысячи. Потери исчисляются, таким образом, в 250 % номинальной цифры. Ужасно.

К выражениям военного времени: «врет, как очевидец» и «врет, как раненый» – следует еще прибавить «врет, как корреспондент». У меня есть пример такого враля, прямо-таки захлебывающегося во всякого рода цифрах, соображениях и выводах. На моих глазах офицеры подбирали ему узду настолько круто, что становилось даже неловко за то, что присутствуешь в качестве слушателя. О какой-нибудь части он рассказывает целую историю, скрепляет цифрами и, наконец, объявляет, что видел, присутствовал сам. Офицер случайно оказывается именно из той самой части, о которой была речь. Дальше следует скорбная, смешная и позорная картина сногсшибания. Так-то уж, право, неловко, гг. корреспонденты!

Сейчас бой идет всего в 4 верстах, а здесь все та же безмятежная картина: солдаты сидят у костров, бродят вокруг лошадей, сваливают и наваливают мешки с мукой, строгают, пилят бревна, крутятся около вагонов. Снаряды ухают и рвутся совсем недалеко. Бухает и отдает в окна. Стены содрогаются. Лошади прядут ушами и при каждом вздохе тяжелого снаряда пятятся боком. Крестьянки в цветных костюмах бегают со своими неизменными котелками…

По всей линии Полицы – Сарны нарыты окопы и блиндажи. Окоп – обыкновенная канава, над которой во всю длину тянется бугор из выброшенной земли. В этом бугре наделаны отверстия (амбразуры) для стрельбы, но не всегда. Например, здесь я видел немало окопов без амбразур, стреляют прямо по верху бугра. Эту канаву делят поперечными перегородками, предохраняющими от стрельбы сбоку. Блиндажи – те же окопы, только вместо бугра обыкновенно имеется деревянный или дерновый заслон, и сверху прикрываются они деревянной или дерновой крышей. Солдаты сидят там долгие дни, недели, месяцы, и вся война сводится лишь к выслеживанию отдельных высунувшихся или перебегающих противников. Это в случае равных и по существу незначительных сил. При обозначившемся перевесе обыкновенно затевается какая-либо операция: обход, атака. Атаку, правда, устраивают по вдохновению и малые части против больших – от скуки, от переутомления. «Все равно помирать-то – тут ли сгнить в окопе аль на пулю нарваться».

И такие атаки, вызванные не то отчаянием, не то безысходностью, кончаются странно, но в то же время и естественно: малка часть дерется беззаветно и колотит большую. Таким или приблизительно таким состоянием безвыходности объясняется и сарыкамышская история, когда одна рота привела в плен штаб одной из турецких дивизий. Так недавно и здесь полковой фельдшер одного из полков несчастной 77‐й дивизии совместно с подпрапорщиком того же полка захватил в плен до 30 человек австрийцев, разместившихся спокойно в халупах занятой ими деревни. Положение было такое, что или погибай уходя, или попытайся спастись нахальством, безумной смелостью и решительностью. Они выбрали последнее: ворвались с каким-то диким криком в халупу и обезоружили неприятеля. Потом в другую, третью. Успех был полный. Подпрапорщику дали Георгия, а фельдшеру – шиш.

ИГНАТИЙ КОЗЛОВ
 
Калужской губернии крестьянин,
Игнатий Семеныч Козлов,
Под самое сердце был ранен
Шрапнельным осколком врагов.
 
 
Без чувств, обливаяся кровью,
Он долго на поле лежал…
И злой ураган к изголовью
Глубокие ямы копал.
 
 
Очнулся он темною ночью:
Звездное небо во мгле,
Как мать над поруганной дочью,
Склонилося нежно к земле.
 
 
И тихо, беззвучно рыдая,
Рукою он рану зажал,
И, слабые силы сбирая,
Напрасно на помощь он звал.
 
 
Свидетели жаркого боя —
Темнели деревья вдали
И в страшной долине покоя,
Казалося, смерть стерегла.
 
 
Минута идет за минутой,
Как гордый палач, не спеша.
Как больно в груди изогнутой,
Как тяжко томится душа.
 
 
Наутро его подобрали
И к нам умирать принесли.
Товарищи молча стояли
И молча обратно ушли.
 
 
Недолго Игнатий несчастный
Родную семью вспоминал, —
Уж взор его, кроткий и ясный,
Как звезды к утру, потухал.
 
 
Все реже и реже дыханье,
И взор все мутней и мутней…
Последний толчок, содроганье
И хруст, еле слышный, костей.
 

27 сентября

«Пальчики»

Наряду с геройством, беззаветной удалью и прямо изумительным терпением видишь примеры – и не только примеры, а целые явления – трусости, лжи, притворства и нахального лицемерия. Два дня назад пришел молодой солдат лет 20. По лицу было видно, что на душе у него нечисто: такие лица бывают у трусливых детей, сваливших вину на другого и чувствующих, как раскрывается правда и обнаруживается истинный виновник. Притворное изумление в глазах, растерянность, очевидная боязнь – все перемешалось и отразилось на лице гнусною гримасой. В обыкновенное время лицо его было, вероятно, даже симпатично, во всяком случае, сносно – теперь оно было обезображено притворством и ложью. «Что у тебя?» Молчит. «Что болит? Ранен?» Молчит. «Ребята, что он – больной?» – «Никак нет, контуженный». «Ты контужен?»

Какая-то недоверчивость и робость засуетилась в глазах. Он замотал головой в знак согласия и тотчас, не дожидаясь вопроса, начал жестами объяснять, как над головой у него разорвался огромный снаряд, как он упал и пр. и пр. Через наши руки прошло немало контуженных, и мы приблизительно знаем в общих чертах их психологию, т. е. психологию отношения к своему состоянию и объяснение этого состояния. Если контуженный лишился речи, он при разговоре страшно суетится, мычит, издает страшные звуки и вообще пополняет свою мимическую речь речью звуковою, не словесною. Этот словно воды в рот набрал: ни звука, ни шепота. Видно было, что он сознательно сжал так крепко губы, следил упорно за каждым движением, много ночей обдумывал свой план и путем подготовки, а может, и тренировки, выработал в себе некоторую способность не растериваться под окриком и перед всякой неожиданностью настолько, чтобы произносить слова.

И вот, зажав крепко губы, он мотал головой, жестикулировал руками и не проявлял ни малейшей попытки произнести какой-либо звук, наоборот: всячески следил за собою с этой стороны. Делать нечего – отправили обратно в полк. Через два дня он явился снова. И настолько он оказался на этот раз тупым и близоруким, что только удивляться приходится: он надумал заявить себя и глухим, предположив, по-видимому, что прошлый раз отвечал нам не на все вопросы, а на жесты. «Что опять пришел?» Молчит. Ни на один вопрос он уже не отвечал, а разводил только руками над головой и объяснял картину разрыва. И так было противно, так было стыдно смотреть на этого притворяющегося лицемера, что хотелось плюнуть ему прямо в лицо и прогнать в шею с позиций, где так много истинного, непереносимого страдания, где изо дня в день видишь примеры изумительного терпения и молчаливости в минуты самой адской муки.

Появилась масса «пальчиков».

«Пальчиками» здесь, на позициях, зовут раненных в палец, доверие к которым падает день за днем. И действительно, странно: вчера у нас из 100–110 раненых было человек 65–70 «пальчиков». Было из них, может быть, 15–20 действительно раненых, остальные – жулье. Было видно по лицам, насколько дрожали они за свои ответы при каждом внезапном вопросе.

Многие путаются: то в атаку шли, его ранило, то в окопе лежал, то осколком ударило. Получается путаное, неправдоподобное объяснение. «Пальчики» в большинстве народ страшно плаксивый, стонущий, жалующийся на невыносимые мучения. И это опять говорит не в их пользу. Русский солдат терпелив до конца и стонет или кричит лишь тогда, когда нет больше силы терпеть, когда стон вырывается почти невольно, как отзвук, как необходимый, облегчающий рефлекс. И, видя это колоссальное терпение при зияющих, ужасных ранах, невольно удивляешься: почему это какой-нибудь вот Иван Фролов так корчится при слабой сравнительно ранке куда-нибудь в палец или в мякоть локтя? Можно предположить, конечно, что эти сравнительно здоровые полностью чувствуют свою боль, а те, так сказать, наполовину или того меньше, ввиду того что у них как бы со временем отшибло чувствительность, что атрофировалось чувство боли, что притерпелись, наконец. Но здесь вероятнее должно быть другое предположение, как раз обратное первому: они, тяжко раненные и больные, изощрялись, так сказать, в чувствительности: у них болит даже там, где не должно болеть, они изнервничались настолько, что не должны дать прикоснуться к живому, здоровому месту… Но этого нет: тяжелые молчат, а «пальчики» заливаются благим матом. Они, эти «пальчики», изобрели приемы, благодаря которым незаметно их самострельство. Прежде попадались они массами, и многие уж угодили на виселицу. Дело в том, что при самострельстве нельзя уберечься от ожога, и этот ожог выдавал их с головой. Теперь они обертывают руку мокрой тряпкой, оставляют ход и в этот ход палят; или проделывают дырку в жестяной коробке, приставляют ее к руке и сквозь дырку направляют дуло; бывает, и выставляют руку и машут ею над окопом, но тут есть риск пробить кость. Способов много, а узнавать – чем дальше, тем труднее. Для нас, подающих помощь телу, это явление особенно прискорбно тем, что отнимает значительную долю сочувствия к легкораненому, порождает невольное сомнение и помимо воли принуждает относиться подозрительно ко всякому «пальчику». Конечно, и виду не покажешь, что сомневаешься: бог его знает, как его ранило, а оскорбить ведь недолго. Но в то же время кружится неотвязный вопрос: «А черт его знает, может, и врет?!» И когда смотришь на притворные лица, невольно падает энергия в работе, падает живой подъем.

«Пальчиков» особенно много в «тихую погоду», когда нет боев. В эти дни (5, 6, 7, 8‐го) через летучку проходило в среднем 600 человек в сутки, в один день прошло более 1000 человек. И странное дело: 70–80 % раненных не в кисть. Правда, здесь есть и оправдание: были массовые атаки, шли под самые пулеметы прямо грудью, наши продвинулись, а следовательно, и всех своих тяжко раненных подобрали к себе.


28 сентября

Картинки

– Полегче, господин фершал.

– Ладно, брат.

– Ой-ой-ой!..

– Да что ты кричишь? Я еще и не дотронулся.

– Больно очинь.

– Чего больно?

– Больно.

Руки дрожат, он все время косится на рану и ждет каждую секунду чего-то страшного, нежданного. До тела нельзя дотронуться: ему чудится, что отнимают ногу, режут, ковыряются в ней. Он даже меньше кричит, когда боль должна быть сильнее: тогда он не видит движения рук, только чувствует непрестанное, непрерывное их шараханье по телу и как будто свыкается с этой близостью.

Надо, не отрываясь от раны, спокойными и мягкими движениями заверить его, что мучений нет и не будет, что сам ты прилагаешь все силы, чтобы умалить боль, – важно внушить к себе доверие. Тогда он покорно будет повертываться по твоему желанию, убежденный, что все это идет лишь ему на пользу, потому что недостаток нежности и осторожности в обращении часто настраивает солдата таким образом, что он все ваши просьбы: перевернуться, подвинуться, подняться и проч. – считает как пустую, жестокую вашу прихоть. Успокоение это не должно переходить границы – есть тут какая-то необъяснимая на словах граница в успокоениях, заверениях и объяснениях на задаваемые вопросы. Прежде всего не следует много говорить, а то, что говоришь, произноси твердо, уверенно, смело, чтобы по одной интонации голоса больной почувствовал в тебе силу, почувствовал доверие. Этот кисель, который размазывают женщины-врачи или сестры, немало вредит делу. Сподручнее им было бы во время перевязок накидывать на рот особого рода портянку, прикрывающую словоизвержение. Одна женщина-врач услыхала простую безыскусственную речь студента с раненым во время довольно тяжелой перевязки. Она заинтересовалась тем, что больной почти все время молчал, не стонал и охотно отвечал на простые вопросы «фершала». После перевязки она всячески хвалила студента за эту способность, и надо же было случиться такому греху, что с той самой минуты ей запала в голову мысль попытаться самой превратиться в духовного врача. Надо сказать, что человек она была довольно пустой и легкомысленный. Мне приходилось неоднократно видеть ее за работой: трубочист ей был бы подходящий ассистентом. «Ну, не стони, не стони… Чего ты стонешь? Ну, не стони, голубчик, не стони. Ну, все кончено, все, я уж перевязываю. Видишь: я перевязываю». И эта пустая, бесстрастная, механическая болтовня раздражала солдата. «А откуда ты родом?» Солдат хотел было ответить, но она уже задала новый вопрос: «А какой ты части?..» Тот нехотя, через вздохи и стоны сказал. «А-а… – протянула она. – 16‐го стрелкового. Так-так, ну а есть ли у тебя жена, дети есть ли?..» И она болтала возмутительно пошло и долго, болтала черт знает зачем; не дожидаясь ответов, задавала новые вопросы, поддакивала и такала ему, как ребенку. Противно и стыдно было слушать эту холодную, тупую болтовню, раздражавшую и злившую солдата.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации