Электронная библиотека » Дмитрий Фурманов » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Красный фронт"


  • Текст добавлен: 14 марта 2024, 08:20


Автор книги: Дмитрий Фурманов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ни в коем случае не следует обманывать того раненого, который задает вопрос о предстоящих мучениях. Например, ставится прямо вопрос: «Сейчас будете перевязывать али ковырять станете?» И, кажется, уж ясно, что хотя бы в главном обманывать не следует. Так нет. Эта вот женщина-врач успокоила по-своему: «Перевязываю, перевязываю уж, голубчик, ничего мы тебе делать не будем». Он спроста поверил и зато какой же поднял крик, когда почувствовал холодное прикосновение скальпеля. Несомненно, раз поставлен вопрос – следовало на него ответить утвердительно, но в такой форме, чтобы ужасного ничего не представлялось. И недоверие настолько сильно укоренилось в нем, что, когда действительно уж забинтовали руку, он все подозрительно косился и ждал нового неожиданного нападения.

«Помалу, помалу отдирайте. Ой-ой!.. Полегши нельзя ли?.. Ради бога, полегши!..» – «Так уж и так, брат, тихо. Ну, погоди, давай вот повернем руку таким образом».

Руку перевернули ладонью кверху. Рукав рубахи валялся на полу – весь грязный, окровавленный. И кровь была какая-то тухлая, порченая – прилипла черными, скользкими кусками и размазалась по полу. Слой за слоем падали пласты марли. Чем ближе к телу, тем кровавее они становились, но вместе с тем и кровь была чем дальше, тем чище. Последний слой присох по всей поверхности. А рана была выше локтя, во всю мякоть под плечом. Ножницы не проходили под присохшую кору, отдирать было крайне трудно. Смоченная борной, она кое-как отошла, и открылась зияющая темная дыра, в которой то здесь, то там сочилась капельками алая кровь. Черные, запекшиеся куски ее приклеились по бокам и образовали дрожащие живые бугорки. Торчали косточки, высовывались жилы…

«Ой, как больно!.. Господи, господи. И за что только это испытание?.. Ой, полегши!.. Ой, ой, мама, мама, мама». Как-то бессознательно вырывается у многих в тяжелые минуты это дорогое «мама, мама», таким же образом, как «господи, господи». Сейчас же началась спешная работа: вытерли стерильной марлей, омыли вокруг йодбензином, прижгли йодом.

Он все время тяжело вздыхал, и, когда снимали куски запекшейся крови, отрывали их от живого мяса, когда выдергивали застрявшие, запутавшиеся, сломанные косточки, он бессменно призывал то господа, то мать.

Было сильное кровотечение из ладони. Долго, неудачно ковырялся врач. Больной измучился, изнервничался.

«Будет, будет, родные. Бросьте. Ой-ой-ой! Да Господи ты Боже мой. Да когда же все это кончится?..» Он захлипал как-то странно, без единой слезинки. – «Ну что, брат!.. Сиди, ради бога, поспокойнее. Ну не для себя же ведь мы это делаем – все тебе же помощь хотим дать. Ну потерпи. Что же делать, коли так случилось? А ты посиди поспокойнее – тогда мы и скорее кончим. Ну потерпи немножко, мы живо‐живо». – «Потерпи. – протянул он сквозь всхлипывания. – Натерпелся уж я, слава богу, пора бы и отдохнуть. Ой. ой. Ой, полегше, родимый, ой, больно».

«А ты зажми рот, постарайся не кричать – вот тебе и легче будет, а на рану-то не смотри, ну отвернись-ка в другую сторону. Вот так». – «Ох, господи, господи. Ой! Да бросьте вы все!..» – «Да что ты, брат, как ребенок. Ну бросим, хочешь – бросим, только знай, что через десять минут ты помрешь». – «Ну помру. Легше помереть, чем терпеть такую муку. Да разве это можно?.. Да ой же!!! Я ударю!» – вдруг крикнул он неожиданно.

И от этого крайнего предела раздражения сделалось как-то жутко. Если уж хватает у солдата смелости сказать такую невозможную вещь врачу, да ведь военному врачу, во всей его офицерской форме – он держал и зажимал вену – то это уж граница беспамятства, безрассудства, терпения.

И на эту тяжелую выходку врач не нашелся больше ничего сказать, как «а мы тебя ударим, и больно ударим».

По-видимому, он обиделся не шутя и только в нашем присутствии сдержал себя. Да так это и было, потому что после он специально отыскивал по вагонам этого раненого и, когда отыскал, дал ему здоровую словесную головомойку. На этот приступ гневной нетерпеливости надо было ответить удвоенной, утроенной нежностью, надо было сосредоточить всю свою осторожность, чтобы оплошным словом как-нибудь не огорчить и не раздражить его вконец, а до конца ведь был уж один крошечный шаг, до того страшного конца, когда солдат мог заметаться, закидаться в стороны, вырвать незавязанную руку, из которой ключом била кровь, и таким образом навредить себе бог знает как. Еще, слава богу, что кроме этого тупицы нашлись тут другие, более чуткие, сумевшие тотчас же понять надвигавшуюся грозу, сумевшие быстро и умело заговорить и успокоить разгоревшегося солдата. А тупица врач оправдал себя до конца. Через 2–3 минуты по какому-то пустячному поводу он вдруг и совершенно для всех неожиданно рассмеялся довольно громко. Никто ему, конечно, не ответил. Всех передернуло. У нас в работе вообще все довольно серьезны и сосредоточены, что удивительно облегчает нам работу, а солдату – страданье. Ужасным, отвратительным диссонансом прозвучал смех врача.

«Вам смешки, а мне вот тут…» Солдатик не докончил. Мы все ждали, конечно, что он что-то скажет, да и неестественно было бы, если б он ничего не сказал, будучи в таком напряженном состоянии. И вышло ведь так, что смех как будто был направлен против солдата – во всяком случае, сам солдат уж непременно понял его таким образом.

После долгих мучений удалось остановить хлеставшую кровь. Перевязали, увели. А врач отыскал и распек его на все четыре стороны за неповиновение, неуважение и нарушение военной дисциплины.

Ему было лет 35. Красивое, доброе лицо в русой бороде и волосах. На бороде каждый волосок крутился сам по себе, а волосы упали на лоб, перепутались, пристали к потному телу и торчали в разные стороны заостренными косичками. На лбу все время был холодный пот, а тело дрожало частой и мелкой дробью. Руки были сложены на груди. И на лице его теперь было то же сосредоточенное и глубокое выражение, которое, верно, было каждый раз во время причастья. Голубые глаза были полны страданием и скорбью. Ни робости, ни мольбы, ни жалобы в них не было, а была лишь скорбь и усталость от мученья. Бледное, милое лицо было спокойно – оно передергивалось лишь тогда, когда страданье становилось нестерпимым. Пуля прошла через живот, вышла под лопатку. Рана тяжелая, пожалуй, безнадежная. Тяжело и хрипло вылетали из груди звуки; хотелось ему отхаркнуть – и не мог: от малейшего сотрясения появлялись страшные боли. И, когда ему делали перевязку, голубые глаза как-то странно заблестели; видно было, что в голове неотвязная мысль, что вот-вот все кончится.

– Получше тебе?

– Так точно, получше…

– Дышать легче теперь?

– Полегче, так точно.

А какое тут полегче да получше – из груди хрипело и бурлило, словно какое-то чудовище рвалось наружу и злилось, что его не пускают. Дышать было тяжело, двинуться невозможно. А добрые голубые глаза смотрели так ласково и покорно, что хотелось расплакаться над его молчаливым страданием.

У летучки

Когда отъезжаешь отсюда версты за 4, видишь, как рвутся снаряды, чувствуешь, что попал уже в линию обстрела. Там уже своя обстановка, своя атмосфера. Чувствуется напряжение, постоянная и подозрительная осторожность. В 100–200 шагах рвутся снаряды, и поневоле делается жутко. Как-то еще выходит так счастливо: то на гумне, то за деревней рвутся. За эти дни еще не было ни одного несчастного случая. И потому с внешней стороны жизнь обыденна, а присмотришься: во всем и всегда оглядка и оглядка. Совсем другое дело здесь, подавшись 3–4 версты назад. Посмотрим хотя бы нашу жизнь. Крошечная столовая вечером положительно хороша и привлекательна. Цветной самодельный абажур невольно останавливает своей простотой и оригинальностью, по углам цветы, у дубового шкафа стоит плетеный стул. Это все дар беженцев, а может, и реквизиция. На шкафу всегда стоят 2–3 букета цветов, собранных здесь по запустелым именьям. Самовар шумит приветливо и мелодично; кругом все здоровые и молодые веселые люди. Здесь военные отдыхают от заевшей скуки и безделья, здесь они сообщают нам последние новости дня. За день переслушаешь такую массу сообщений, что к вечеру, обыкновенно, ничего не помнишь. Под окнами день и ночь горят костры. Тут все время кружатся солдаты, беженцы и беженки, малые ребятишки. Дальше видны привязанные лошади, повозки, сваленные мешки зерна… Союз городов устроил (в 6 часов!) баню, да еще какую баню! Давно я не бывал в такой простой, русской бане. Дом разделен на две части, и в этой второй – печь, баки, даже полки, чтоб париться было можно. Чисто, хорошо, жарко. Мылся я да все похваливал. Вместе мылись еще казачий офицер да генерал Володченко, что командует 16‐й кавалерийской дивизией, – кажется, из симпатичных, не знаю только, из деловых ли. Моются тут и солдаты. Вчера, например, за одну ночь прошло до 500 человек. А после вшей-то – какая же это радость!


29 сентября

По лесу

С офицерами отправился я в Чублю. От станции она всего 6–7 верст. Они ехали в бричке, я – верхом. Чудный попался конь. Еще в начале войны этот конь был отобран у пленного австрийского кавалериста и с той поры не меняет хозяина – опытного, молодцеватого наездника «пана ротмистра». Горячий и умный, чуткий и щепетильный, он обращает на себя внимание красивой походкой и здоровой, красиво играющей мускулатурой. Приехали в Чублю. Офицеры поместились в польской халупе: комната в 3–4 кв. сажени, довольно чистая, теплая, слегка меблированная. Мне мало пришлось у них побыть: засветло хотелось добраться обратно, дорогу запомнил слабо, а начинало уже заметно темнеть. Поехал. И черт их знает, этих жителей, – ни один не мог путем растолковать, где дорога. Поехал наугад. Проехал поле и вспомнил, что такого поля, кажется, не встречалось; ткнулся в заставу – и заставы не было. Ну, пропадай моя телега! Мелкий кустарник уже перешел в сосновый лес, дорога серела чуть заметно, а вдаль посмотреть – и совсем ничего не видать. Умный конь чутьем брал дорогу: обходил канавы, отдельные кусты, ямы – и все-таки снова и снова выводил на дорогу. Выехал на поляну: недалеко стояла дубравка, а за ней что-то белело. Ну, думаю, деревушка: доеду – спрошу. Только вот беда: кто в ней, свои ли? А ну как австрийцы? Здесь позиции наши и неприятельские сходятся довольно близко, а я уж ускакал верст 8–10 и совершенно не знал, куда скакал, может быть, как раз в их сторону. Сдержал коня, тихо миновал дубравку. Оказалось болото – оно и белело с горы. Дорога спускалась прямо в воду – значит, есть проезд. Нехотя выбрался конь на другую сторону. Где-то послышались голоса. Стал прислушиваться – понять не могу, свои или нет. Решил удирать обратно, что-то не было веры. Повернул вспять и ударился наутек. Поле уже миновал, а в конце поля дорога расходилась вправо и влево. Как быть? Наугад направил влево и, миновав лес, подъехал к целой горе наломанных сучьев. Видно было, что кто-то их складывал, не сами навалились. Черт его знает – сомнение брало все больше и больше. Чудилось, что вот-вот из-за куста вынырнет ихний разъезд, и тогда… Но что будет тогда? Об этом, признаться, я думал очень мало. Почему-то я ждал, что первый окрик будет: «Вер да?» И я им отвечу на всем скаку: «Зейн оф-фицир». Непременно на всем скаку, и постараюсь этак властно, сдержанно крикнуть и с акцентом, крикнуть властно, чтобы предотвратить всяческие преследования. Ну а когда отъеду немного – тут уж черта с два, лови меня на таком-то скакуне. Положим, представлялась и другая комбинация: что вот сразу, безо всяких «вер да?» как начнут, как начнут палить из кустов, – вот тебе и дело квас. Ну а как они отличат в такой-то тьме: свой аль нет? Пожалуй, отличат: фуражка выдаст, видно, что форма не та. И потом, куда же я поскачу: ведь прямо в их лагерь, не так ли? Если бы повернуть, но ведь не успеешь никак, а прямо лететь – это уж, как свят бог, к ним в лагерь угодишь. А тьма-то, тьма-то какая! И как нарочно – зашумели подозрительно деревья, зашептались, заговорили. За каждым кустом заблестели яркие и злые глаза. Я не испугался, а даже был удивительно спокоен, потому что инстинктом предчувствовал хороший конец, но все ж, согласитесь, недоверие и беспомощность – дурные друзья. А я был беспомощен в этой тьме и не доверял ни единому сучку. Послышались снова голоса, а когда выехал из лесу – в кустах, за сучковыми заслонами, пылали костры. Чьи? Наши или нет? И рад, что наткнулся на людей, и в то же время рискованно подъезжать. Свет пробивался сквозь заслон и клал по полю долгие белые полосы. Тихо, чуть дыша, выехал я к этим полосам. До костров было всего 30–49 шагов. Человеческие голоса слышались явственно, но слов разобрать я не мог. Одно бы только слово услыхать, всего одно, тогда было бы все кончено: или подъехать, или удирать во все лопатки. Минута была поистине знаменательная. Если бы от костров присмотреться на долгие светлые полосы, думаю, можно было бы заметить контур всадника. И неужели они так беспечны, что даже не выставили передовой стражи? Нет, не может быть, это, должно быть, свои. А ну да как какой-нибудь черт уж следит за мною из-за куста и злорадно смеется, наслаждается сознанием безвыходности намеченной жертвы? Может быть, их даже сидит два, три, целая куча… Видят, что всадник запутался и беспомощен, видят, что не уйдет никуда и дают ему отсрочку. Подождут еще 2–3 минут, и, когда будет надо, «бац!», «бац!» – и всадник падает. Картины мелькали в голове с поразительной быстротой: то убит, то ранен, то в плен попал. Ведут, смеются, радуются, что поймали дикого медведя в офицерской форме. А все-таки странно, в кустах как будто что-то шевелится. Да, шевелится несомненно. И в то же время у костров стало как будто тише. Ну теперь картина ясна: из лесу заметили, тайно сообщили начальнику у костра, что появились, дескать, русские, что один уж совсем близко – остановился вот тут у костров и выслеживает. Да, да, конечно – потому и у костров стало тише: насторожились, приготовляются, может быть, отдана даже тихая и тайная команда о прицеле. Черт их знает, что там замышляется в этой ужасной тишине! И вообще, что может быть ужаснее на войне гробового молчания, вдруг и неожиданно сменившего всеобщее оживление? Состояние было из рук вон плохо: все говорило за то, что дело мое, положение мое не из отрадных. И вот я тихо-тихо повернул коня, а он, этот умный конь, словно понимал всю серьезность положения: ступал тихо, крадучись, не задевая сучьев, не ступая на кучки хвороста и сухих листьев. Тихо въехал я снова в лес и взял прямо от костров; дороги уже не было видно, но там, вдали, деревья как-то раздавались, и можно было думать, что дорога именно там. Решил сначала ехать тихо, тихо и потом внезапно пуститься в карьер. Но только что отъехал несколько шагов, как навстречу мне вынырнули, словно из земли, два темных человеческих контура. Они были до меня еще шагов за 25–30. Поворотить? Но куда, куда, черт возьми? И вдруг до меня долетела простая хохлацкая речь. Я даже не понял слов – я узнал ее по певучести, по перекатам и связности звуков… Эти звуки летели один за другим, не отставая, не прерываясь: когда кончался один, другой как будто уже звучал в его конце.

«Стой!» – крикнул я своему вороному – и можно было подумать, что я крикнул им. Да они так и поняли – один даже с горячки шапку снял. Оказалось, что тут у костров беженцы, что притихли они как-то вдруг, потому что сели ужинать, а кричали перед этим потому, что ужин готовился, – и вот все в этом роде. До станции было не особенно далеко, оказалось, что ехал я дугой и лишку дал, как и сам предполагал, 8–10 верст. Мне указали дорогу, и через полчаса я уже был дома.


29 сентября

Паника

На 29‐е я ночевал в Сарнах, во второй летучке. Торопиться было некуда и потому проснулся около девяти. Только что натянул брюки и сапоги, слышу: «бац, бац!!!» Полетели стекла, что-то затрещало и грохнулось. Я не успел еще опомниться и сообразить, в чем дело, как другая бомба разорвалась почти под окном, потому что в соседнем отделении, уборной, зазвенело стекло. Ясно было, что аэроплан кружится над станцией и продолжает гнусную операцию. Черт знает что за ощущение было у меня в первую минуту. Мыслью прекрасно я сознавал, что все тут дело случайности, что укрыться в купе мне никак не придется, и все-таки воля к самосохранению была настолько велика и неудержима, что я схватил маленькую подушку и накинул ее на голову, а сам встал на колени и прикрытую таким образом голову положил на постель. Правда, все это совершилось в одно мгновение, как-то помимо всех моих желаний, намерений, соображений и всего прочего; это был гнусный порыв, потому что уже через несколько мгновений я откинул подушку далеко в сторону и при этом густо и энергически плюнул со злобой на свое малодушие, растерянность и все прочее. Живо накинул тужурку и выскочил из вагона. Аэроплан держался тысячи на 11/2–2 метров и теперь уже удалялся на северо-запад. Всюду бежали солдаты, бежали и кричали что-то сестры, откуда-то появились бабы в цветных сарафанах. Все это бежало бог знает куда, металось из вагона в вагон, кидалось стремительно под вагоны и так же стремительно выскакивало оттуда, удирая к лесу. Я перебежал на другую сторону поезда, где разорвались бомбы. Вагон военного поезда был разбит вдребезги. Крыша и стены – все было снесено и валялось тут же вместе со всяким хламом, выброшенным из вагона. Пол уцелел, он тоже весь был завален; кое-где пробивался огонь: от взрыва хламье загорелось, и принялись было доски, но скоро все это прикончили. Из-под досок вытащили солдата – он весь был в крови и песке, дышал глубоко и редко. Фамилия его Бабыч. Бабыч сидел в этой злополучном вагоне и писал жене письмо. Бомба ударила в крышу, и осколком Бабычу пробило череп – мозги по капельке сочились из раны, а сама рана была в песке и грязи. С Бабычем было два товарища – одного ранило, другой остался цел. Тотчас перенесли их к себе в перевязочную и сделали, что было надо; руки у него были тоже разбиты и изрезаны, правая нога пробита в ступне. Ранило трех санитаров – двух легко, одного довольно серьезно: два или три осколка попали ему в спину и бок, и теперь еще не удалось узнать, остались ли они внутри или только царапнули и вырвали тело. Всего перевязали мы 8 человек. Оказывается, что в самом местечке Сарны один был убит, и ранено было тоже человек 6–8. В вагоне санитаров выбило все окна, осколок выбил часть стекла в уборной. И вот странное дело: я обыкновенно встаю, как только просыпаюсь – тут же почему-то задержался минуты на 2, на 3. Встань я как всегда и подойди умываться за 2–3 минуты – осколок угодил бы как раз в правый висок: он пролетел именно на этом уровне и оставил след на стене. Я переждал случайно и тем спасся, если не от смерти, то, во всяком случае, от раны. И так были нервно все настроены, что летевшего гуся или журавля – я уже не рассмотрел – приняли за новый аэроплан и ударились врассыпную. Все стояли и, растяпив рты, задрав высоко головы, смотрели, как удалялся злодей аэроплан, как постепенно замирал шум пропеллера. Но какой же всех охватил ужас, когда увидели, что он, сделав дугу, повертывает обратно к станции. Тут уже бросились буквально на всех парах. И получилась страшная картина: в теплушках сбилось по 30–40 человек, тогда как все видели, как легко и беспощадно снесло крышу у разбитой теплушки. Много народу попряталось под вагоны, держалось за колеса, как-то странно подвешивалось даже вдоль вагона снизу. Выбежали наши сестры с измученными, изумленными и напуганными лицами, тщетно стараясь выдавить на лице своем улыбку спокойствия и безразличия: глаза были навыкате и бегали как-то особенно юрко; лица были бледнее обыкновенного; было видно, как дрожали руки, а заключить уж можно, что и все тело переливалось мелкой дрожью. В результате все они поубегали в вагон и уже там доканчивали картину растерянности и ужаса. Теперь я уже чувствовал себя спокойнее, но не скажу, чтобы спокойно: как-то слегка лихорадило, тянуло под вагон, куда я в результате и забрался; голова протестовала и не хотела подниматься, – словом, состояние было уже той растерянности, юркой и неосмысленной трусости и тяжелого ужаса, как в первый раз. У этой пары колес, где я поместился, было кроме меня еще три пассажира. Обрывисто, как бы заикаясь, они спрашивали друг друга, пробьет ли она, т. е. бомба, крышу и пол. Спрашивали один другого поочередно, как бы не слыша, что коллега уже задавал этот грустный вопрос, так и оставшийся открытым. Мы вылезали позорно, как гады, и наскоро отряхивались, как бы сметая какие-то гнусные, уличающие следы. Аэроплан сделал молчаливый тур и улетел. Так окончилась эта забава. Не приведи бог еще раз побывать в этой перетасовке. Тут как-то чувствуешь себя удивительно в опасном положении, потому что черт его знает, где аэроплан покроет. При обстреле из орудий хоть знаешь направление, и от легкого обстрела немножко можно уберечься в глубоких окопах, да притом же если имеются еще и блиндажи. А тут, брат, дело совсем дрянь: покроет откуда и куда вздумается. Когда я был в окопах под Маюничами, пуля жалобно пропела в двух-трех аршинах – и страху не было; когда в Заболотье четыре дня назад два стакана разорвались в 100–150 шагах от меня – не было страшно, было лишь как-то торжественно жутко, а тут – черт подери! – было страшно самым настоящим образом.

Впечатление от забавы аэроплана было сильнее, чем я думал. Ночью, засыпая, чувствовал нервную дрожь. Все слышался шум пропеллера, и каждую минуту ждал оглушительных разрывов. Заснул тревожно.

Скука

Скучно везде. Скучно и у огня при этой неумолкаемой канонаде, при непрестанном движении серых масс. Не скучно только – страшно сказать! – при человеческом страдании. Тогда загораешься весь этой болью чужого человека, загораешься состраданьем и жаждой во что бы то ни стало помочь ему. А теперь скучно. Боев нет, нет и страданья. Оно есть, но маленькое, не волнующее, не убивающее тоску по жизни. Я везу на Сарны из Рафаловки больных. Кто чем: то живот болит, то голова. Диагноз ставить некогда: больные приходят часто перед самым отходом поезда и еле-еле успевают забраться в теплушку. Вот станция Желудок. Да какая это станция – так себе, крошка: тут и начальник станции живет в теплушке, тут и жилья человеческого поблизости нет. «Слушайте, долго мы будем здесь стоять?» – «Час постоим». – «Ждем чего-нибудь?» – «Из Сарн поезд идет. Когда будет здесь – и мы тронемся». Ну куда я буду девать этот час? Так скучно-скучно. Заложил руки за спину и тихо побрел возле состава. И состав какой-то скучный: только и живого, что наши теплушки с больными, а то все грязные, пустые, проплеванные вагоны. Вот этот открыт настежь. И за дверьми виден ободранный, осиротелый лес. Сучья голые, черные, колючие; по желтым, пересохшим листьям, качаясь с боку на бок, идет солдат, и листья хрустят, и хруст отдается в тишине. Как-то странно тихо. А тут вот, совсем рядом, выстроились серые колонны солдат. Подошел офицер, здоровый, коренастый, с зычным, душу раздирающим голосом. «432‐я рота!» – «Она здесь, ваше благородие» – «Шагом-м-м… арш! Ась-два, ась-два… Левой… Левой. Ась-два».

И масса заколыхалась, застучала котелками, затопала по сухой глине. А офицеру как-то не шлось спокойно. В руках был длинный прут, и он этим прутом то и дело ударял по земле, с каким-то упоением выкрикивая: «Ась-два, ась-два». Сам он не шел, а странно резво и торопливо подпрыгивал и был искренне рад каждой канавке – он ее непременно перепрыгивал, а не проходил, как делали солдаты. Все тише и тише. Вот они скрылись за опушку, и снова мертво кругом. На лугу догорают костры, валяются поломанные чайники, лежит на бревне чей-то старый, переношенный сапог. Два солдата спорят возле черномазой и худой клячонки, сколько ей лет, и спорят как-то нехотя; видно, что им нечем занять досуг. Подвели молодого солдата. Все лицо было залито кровью, и под глазами были огромные синие отеки. На него упало подрубленное дерево и пришибло по лицу. Мы его обмыли и уложили на первую свободную койку. Ну, что ж дальше? А осталось еще 40 минут.

И снова хожу я мимо пустых, грязных вагонов. А ехать несколько часов. Потянулись болота – затхлые, грязные, тоскливые…

С зеленью здесь было веселее, а теперь не на чем остановиться – все грязь, вода и туман. Издали глухо доносится орудийная пальба, и далеко-далеко приветливое эхо уносит по оголенному лесу эти умирающие раскаты.


Полицы, 30 сентября

Я сидел у себя в купе. Окно было занавешено. Вдруг раздался знакомый оглушительный треск – один, другой, и пошла работа. Я откинул занавес: солдаты и беженцы мчатся в паническом ужасе бог знает куда. Кругом трещит, лопается, и слышно, как что-то ломается, падая с грохотом на землю. Треск поднялся ужасный. Я лег на пол и всунул голову под диван. Тело дрожало, горло захватывали спазмы. Пальба и треск не прекращались. Я только после понял, что это наши казаки палили по аэроплану, а он бросил всего две бомбы. Но чувство страха было настолько сильно, что первое время я не мог отличить частую залповую и одиночную ружейную пальбу от разрыва бомбы. И упали они, оказывается, шагах в 150–200, так что и грома-то особенного не должен был я слышать, во всяком случае такого, как вчера в Сарнах. «Господи, да скоро ли это кончится?» Так хотелось, чтобы затихла пальба и треск, что я даже взмолился про себя. Стало стыдно. Вылез, закурил папироску и вышел из вагона. Все бежали на поле, куда упала одна из бомб. Там была высверлена ямка, кругом можно было найти осколки.

Атмосфера грозная. Целый день стоит адский грохот: по-видимому, работает тяжелая артиллерия. Снаряды рвутся где-то совсем близко. По небу подымаются целые облака серого дыма от горящих деревень. Горит где-то за Маюничами и в сторону Полонного. Как будто пальба стала слышнее, явственнее, а следовательно, и ближе. В воздухе стоит гроза. Жутко. Сердце колотится, не может успокоиться до сих пор. Представляю, как издергается душа, когда придется целые месяцы пробыть в такой перетасовке.

«Мы все теперь полунормальные, – сказал мне один офицер, – и первое поколение за нами, несомненно, отразит на себе эту ненормальность». И действительно, пожив в этом ужасе несколько месяцев, изнервничаешься до края.

«Знаете, мы так отвыкли от мирной обстановки, – говорят офицеры, – что попади теперь в цирк, в театр или куда-нибудь в этом роде, где лавки были бы амфитеатром, – мы не ручаемся, что не приняли бы их за окопы и не открыли бы пальбу».

Только вчера вечером была еще такая мирная картина. Приехало пять батальонов 4‐й стрелковой дивизии, и солдаты устроились вокруг костров на поляне, как раз перед нашим поездом. Была зловещая картина. Десятки костров горели по всему лугу и освещали то хмурые, то ясные и приветливые лица стрелков. Где-то жалобно пели, – это уже всегда так: хоть от одного костра, но донесется до вас унылая, тоскующая, жалобная песня солдата. Вспоминает ли он, жалуется ли – бог его знает, только слушать эту песню и тяжело, и отрадно. Бродили меж костров понурые лошади и наклонялись к самому огню прямо через головы стрелков, словно грея свои холодные морды. От костра к костру – и так целый вечер, целую ночь. Я ложился поздно, часа в два. Все так же вокруг костров сидели стрелки и так же наклонялись через их головы лошадиные морды. Это было вчера, а сегодня с утра – отчаянная пальба, грохот, неумолкающий, режущий свист. То здесь, то там покажется белый дымок, – это рвется шрапнель. Голубое, чистое небо, с той вот стороны, от неприятеля, словно запачкалось темно-серой, медленно ползущей кверху тучей дыма. Жители оттуда бегут на станцию, к нам. А отсюда – отсюда бог знает куда. Они теперь кочуют, как бедуины. За день не знают, куда их наутро кинет судьба. Раскидывают в лесу шатры, ночуют у костров, лепятся, как мухи, к солдатам. И солдаты ласково, по-дружески принимают эту несчастную голь – делятся, якшаются с ними у общего котла.

По руслу

По руслу войны утекли миллионы людей. Армия заново меняется уже третий раз. Сколько тут народу погибло! Можно судить о потерях по следующим цифрам. 77‐я пехотная дивизия за все время войны потеряла 72 тысячи солдат, и теперь она имеет в наличности всего 2 1/2 тысячи штыков. Да это еще здесь пополнили, на месте, а пришла она всего при 1170 штыках.

Через роту одного из полков прошло 1100 человек, сообщал фельдфебель, числившийся в ней с первой мобилизации; через роту 16‐го стрелкового полка 4‐й дивизии прошло 1400 человек. Сплошь и рядом попадаются полки в 500–300 человек, и не диковинка встретить роту в 40–60 человек.

Ходят определенные слухи, что снарядов масса, но они хранятся до весны, когда вольется новая 2½-миллионная армия, которая и поведет наступление.

Здесь, на Стыри, дела обстоят прекрасно, лучше, чем можно было ожидать. В конце сентября неприятель был отогнан верст на 20, но через несколько дней нас потеснили, и позиции остались старые: у нас – Маюничи, Полонное, у них – Козлиничи, Цмини, Медвежье… Теперь вдруг повелось общее наступление, и каждый день приводят сотни и сотни пленных. За эти последние 4 дня в плен взято более 7 тысяч. Еще не подтвердились слухи о том, что сегодня, 9‐го, утром, часов в 6, где-то под Лунинцом взято в плен до 12 тысяч немцев, А немца забрать не шутка, это не австрияк. И все в один голос говорят – офицеры и солдаты, – что одно дело идти против австрийца, другое – против немца: тут и настроения разные, и надежды, неодинаковая храбрость, неодинаково проявляется свободная инициатива. Идешь против австрийца – знаешь, что рано или поздно собьешь его или придет сам и сдастся. Против немца идешь – знаешь, что будет рубиться до последней капли и дорого отдаст жизнь.

В плен идут к нам так же неохотно, как наши казаки к ним. А у казаков твердое убеждение, что немцы им вырезывают в плену лампасы из спины, из бедер, из рук. С этой убежденностью мне пришлось столкнуться всего лишь сегодня у костра, где мы сидели кучкой и мирно толковали про бои. Сквозь жестокую брань, пересыпая словами ненависти и неукротимого гнева, один донец уверял другого, что сам он видел этих товарищей с вырезанными полосами на спине, а того и убеждать-то не надо было: когда товарищ кончил, он сам принялся рассказывать разные страхи про изуродованных казаков.

Идейность предполагает терпеливый, сознательный, изнутри озаренный труд в любой обстановке. Здесь побег вперед: лазаретная, скромная черная работа не удовлетворяет. Мы – поэты, искатели приключений, скитальцы. Где больше восторга и, пожалуй, опасности – туда. Если говорят – для идеи – не верьте: сознания мало.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации