Текст книги "Красный фронт"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
– А, немецкая рожа! Ну, што болит?
Пересмотрел всех. Подошел к солдатику, страдающему животом, да так немилосердно начал его мять, что он, бедный, уже по уходе доктора плакал от боли.
Откормленный, здоровый поросенок, надменная, нахально-самоуверенная морда – все так и тянуло выбросить его из вагона, невзирая на последствия. Я после говорил с солдатами: возмущены до глубины души.
Когда рассказывают солдаты, как их обучали, как обращались с ними за все время службы – не верится; думается, что все это было когда-то, но ушло, ушло в вечность, не воротится. Но от того, что слышишь на каждом шагу, волосы подымаются дыбом, душу вывертывает наизнанку. Обращение офицеров настолько грубо, дико и невежественно, что можно подумать, будто это какая-то специально подобранная банда жестоких и наглых притеснителей. Самые невежественные вещи, самые дикие расправы, по теории допустимые лишь в давно отошедшую эпоху крепостничества, – здесь еще заурядный, малозначащий факт. Солдат бьют, как собак, беспричинно и произвольно выдумывают бессмысленные наказания, развита целая система взаимозащиты офицерства от жалоб; впрочем, жалобы могут и доходить, но для того надо иметь, во‐первых, большую настойчивость и смелость, а во‐вторых, и немалую злопамятность. Солдат подает ротному, ротный – батальонному командиру и т. д. И если подает он на ротного, то жалоба, проходя через руки последнего, как-то невольно задерживается, особенно по первому разу.
Бывают случаи, что солдат жалуется лично и словесно генералу – тогда дело идет ходом, но тут все-таки много риска попасть живым во щи. Один служивый рассказывал:
– Взводный у нас был такая скотина, что поискать. Посадит на словесность, спросит и тут же кричит на тебя, не дает ответить… А у нас все были прямо из деревни, робкие такие, несмелые. Ну, запутается сразу-то и не ответит ничего, а ведь уж все мы знаем, что ответил бы он, если бы покоен был. Один, другой не ответит. А который ответит, тому велит бить по щекам всех неответивших. Ну, как же ему своих товарищей бить?.. Подойдет да ударит для виду, а сам старается, чтобы не было больно. А взводный-то глаз с него не спущает, все молчит да смотрит за ним. Кончит, отойдет солдат в сторону – и стыдно-то ему, и злоба-то берет. А тут взводный встанет да и говорит: «Да разве так-то бьют? Ты, дубина, и ударить-то не умеешь хорошенько, вот как надо бить!» – да и начнет с него самого по всем бить. Стоишь – молчишь, потому ничего не можешь тут сказать. Место глухое, далекое (стояли мы в Персии тогда), до начальства не доплюнешь, ну и терпишь всякую напраслину. А то новобранцев под кровати запрячет, да и приказывает петь оттуда: «Смело, ребята, в ногу ступайте», – а сам стоит да хохочет. Ну, пожил-то он, правду сказать, немного: подстерегли его как-то в отхожем месте да вниз головой и пустили. Только через месяц нашли… То да другое, кто да почему, ну а все-таки ничего не узналось, потому рядовой за рядового всегда стоит, как за брата.
В мирное время житья прямо нет, а теперь вот полегчало: неровен час, и придушат в горах-то. Да вот в 7‐м полку был случай-то: замахнулся офицер на солдата, но тот его на штык и посадил. Забрали солдата, расстреляли, а острастку-то он дал все-таки большую. Бояться стали.
20 апреля
Что бы записать? Нечего. Того ли я ждал, затем ли ехал сюда? Вот отряд графини Толстой где-то на деле. Там работают санитарные собаки, там все при деле. Дух захватывало, когда читал, что раненый солдат целовал свою спасительницу – умного, доброго пса. Там есть дело, а мы сидим сложа руки и ждем не дождемся его. У Сарыкамыша давно уже все притихло. Про Азербайджан молчат – значит, и в нем молчат. Некуда приложить силу, некому отдать еще уцелевший порыв самоотверженной заботы и помощи. Этот прорыв уже побледнел, жалок стал, но все же еще сохранился, и я уверен: расцвел бы он, если б только другую атмосферу дали. Мы ушли в свою, маленькую, личную жизнь: скудно выказываем душу, скучаем, не знаем, что делать, о чем говорить и думать. Другое дело, если бы приехали мы сюда не с такой благородной целью – тогда легче переносилась бы тоска, многое бы тогда извинил себе, от многого бы не отказался. А теперь стыдно как-то, несоответствие душит.
Прежде мы как-то выдавливали из среды своей неотвязную скуку. Мы собирались вместе, и было легче. Забьемся в купе 8–10 человек: душно, тесно и мило. А теперь разошлись, разъединились. Сидим в одиночку или попарно. Прежнего компанейства нет и следа. Распалось единение, и стало еще несноснее, еще грустнее.
Воззвание
Первым и самым сильным впечатлением моим на санитарном поезде было возмущение по поводу персонального бюджета. Я недоумевал, как могут люди пользоваться здесь со спокойной душой всеми благами чужого достатка. Организация земская могуча и богата, но отсюда ведь совсем нет вывода, что в нее следует впиваться пауком. А мы оказались самыми обыкновенными, безжалостными пауками. Я говорю здесь о прекрасной пище, расход на которую можно было бы смело сократить вдвое, но рискуя уменьшить питательность. Если бы вопрос этот был поставлен с самого начала организацией как официальное сообщение или, лучше даже, если бы тут никакого вопроса и не поднималось вовсе, а учли бы попросту заранее всю массу ненужного перерасхода и ограничили бы власть заведующих этой частью… Но этого не сделали. Я удивлялся той свободе, с которою распределяли здесь чужие деньги. И надо сказать, что здесь еще были честнейшие и экономнейшие люди. А ведь есть поезда, где наполучали таких счетов, которые союз отказывался даже утверждать: таков, например, 208‐й поезд времен д-ра Гецельде. Ну что же это такое? Правда, на совещаниях хозяев много было говорено о «разумной экономии», но эти разговоры остались ведь пустым звуком. Тут ошибка была с самого начала: не учли того, что идут сюда главным образом идейные работники, а следовательно, публика самая нетребовательная по части внешних довольств. Что говорить – были такие и у нас, которые требовали себе кофе вместо чая, чуть не в драку лезли из-за десертных блюд, но это ведь меньшинство. Главным же образом такая публика (и это уже подавляющее большинство), которая временем и безработицей приглушила в себе протест и возмущение против этой незаконной роскоши. Мы все пришли сюда с чистой мыслью помощи и самопожертвования – и только с этой мыслью, других соображений не было у подавляющего большинства. То, что мы загрязли и опустились до сибаритства, объясняется не только нашей тупостью и близорукостью, но, в значительной степени, условиями нашей жизни. Мы все время в четырех стенах или в горах. Общение у нас только между собой. Большинство томится скукой и безработицей; очевидно для себя и других погружается в неизбежное болото. Изредка пронесутся живые мысли, подобно метеорам, но они быстро исчезают. Вот помню я и о себе.
Первоначально был возмущен до слез, но чувствовал, что протест среди этой незнакомой устоявшейся публики невозможен. Потом стал втягиваться сам и мало-помалу забыл совершенно, что роскошное питание принимаю как должное и необходимое. Но в последнее время, следовательно, спустя полгода, эта мысль стала возвращаться все чаще и чаще. Я сначала держал ее при себе. Потом пришлось несколько раз высказаться перед товарищами. Самым характерным случаем был тот, который и двинул меня к активному выступлению вместе с товарищами по поезду. Дело было так. Сидели мы в столовой за чаем и, по обыкновению, острили за неимением живого материала к разговору. Масло сливочное было на этот раз куплено неудачно и отдавало погребным запахом. По этому поводу, кажется, и разражались все остроты. Сидели тут кроме меня Ал. Влад., Георгий и Нико. От разговора о масле мы как-то перешли на общую тему о нашем продовольствии. Я высказал свой взгляд и был слегка осмеян. «Мелешь, Митяй, – сказал мне в заключение Георгий. – Если бы ты сам был убежден, ты протестовал бы, и, если бы это убеждение чувствовалось в твоих словах, я первый присоединился бы к тебе». Он сказал мне это, уже выходя, и потому объяснить я ничего ему не смог. Но может быть, и к лучшему. Не высказавшись перед ним вполне, не оправдавшись, так сказать, я только острее почувствовал всю свою неправоту и все ничтожество своего внутреннего протеста перед самим же собой. «Если бы ты был убежден, ты протестовал бы», – эти слова задали меня до потери покоя. Хотелось что-нибудь сделать, но что? Я чувствовал себя слишком беспомощно и одиноко в ту пору. Но счастье спасло. Разойдясь, по-видимому, каждый подумал про себя над тем, что говорили о перерасходах. Я предполагаю это потому, что, встретившись снова в столовой, мы уже разбирали этот вопрос довольно сочувственно и спокойно, без боязни чужого глумленья. Спросил я одного, другого: высказались кто уклончиво и неопределенно, кто решительно против третьего блюда. Радость удающегося начинания захватила меня и не давала покоя все эти последние дни. Я уж принялся говорить со всеми, то в одиночку, то кучками, то in corpore. В конце концов было видно явное сочувствие, но видна была и великолепная апатия; видно было, что для выполнения не ударят палец о палец, кроме одного, двоих с трудом, а следовательно, надо делать самому. Это не похвальба, а констатирование того грустного и часто встречающегося положения, когда люди соединены лишь отсутствием протеста против начинания, но не горячей любовью к нему. Это отсутствие любви и должного уважения является причиной апатии, и дело глохнет в самом начале, даже без попытки проведения и выявления его на свет божий. Так или иначе, но мы решили отказаться от третьего. Дело было в том, чтобы оповестить об этом своих товарищей по работе во всех санитарных поездах, а равным образом – в лазаретах и отрядах. В форме этого объявления мы разошлись настолько, что принуждены были приостановить какое бы то ни было выступление на целые сутки. Помню, собрались мы в купе и начали довольно спокойно перебирать pro и contra. Но к концу дело захватило, по-видимому, большинство из нас, и обсуждение стало больше, чем только оживленным. Оповестить поезда можно было двояким способом: непосредственно и через центральный комитет Земского союза. Тут были свои соображения у каждого относительно оповещения через союз. Во-первых, мы не знаем адресов всех поездов Западного фронта, но это соображение отпало, потому что объявилось, что узнать это не составляет труда; во‐вторых, оповещение через союз предлагалось как выражение известного доверия и уважения к организации, как желание дать ей в руки лишний козырь.
Но другое предложение – непосредственное оповещение – подкупало тем, что носило чисто демократический характер частного, товарищеского совещания без вмешательства каких бы то ни было верхов, и притом же честь падает все равно на знамя союза. На этом и остановились. Было решено оповестить предварительно кавказскую пятерку, чтобы заявление было более веским и солидным. Получив же согласие хотя бы некоторых поездов Кавказского фронта, разослать по поездам Западного фронта уже готовые экземпляры воззвания за подписью всей «пятерки». Экземпляр будет послан в центральный комитет с просьбою переслать отпечатанные с него копии во все земские лазареты и отряды, ввиду того что мы не знаем их местонахождения. На этом конец. У меня – словно крылья выросли. Готов был переписывать бесконечно хоть тысячу экземпляров, ощущая в душе огромную радость. Ведь если только оно удастся – это будет ощутимое, бросающееся в глаза хорошее дело. И вдруг инициатором его будет наш поезд. А мне уж тут особенно лестно потому, что единичным инициатором привелось быть мне. Я два дня все передумывал каждую мелочь, каждую частность, чтобы как-нибудь не пропустить чего-нибудь. Мне так непривычны эти общественные выступления, а тут дело требовало громадной осторожности, продуманности, серьезного отношения к каждому слову. Мне пришлось и составлять воззвание. Я его прочитал товарищам, и по общему соглашению оно было оставлено почти без изменения, за исключением двух фраз, которые за неясностью были вычеркнуты.
Мне удалось дело необъятной широты. Мне было весело и жутко ощущать и понимать, что исходной единицей по существу являюсь только я. Ведь не заговори теперь я у себя в поезде – бог знает, кто и когда заговорил бы об этом, да и заговорил бы!
Теперь все главное уже сделали. Если даже и не согласится никто присоединиться к нам, то мы будем горды сознанием победы над собою, с нами будет жить восторжествовавший принцип, постоянно будет радовать нас. Это главное, но главное, конечно, только для нас, главное по идее, а не по практическим результатам. Размер этих последних зависит, конечно, от размера того сочувствия, которое мы встретим в товарищах по работе. Теперь наша жизнь полна будет ожиданием новых и новых проявлений сочувствия начатому нами делу.
Вот воззвание. Оно без перемен будет разослано и по западным поездам.
ВОЗЗВАНИЕ
Товарищи, у нас зародилась мысль, благополучное выполнение которой может дать хорошие результаты.
Руководясь соображениями принципиального и практического характера, мы решили сократить бюджет персонала, отказавшись от третьего блюда.
Незначительное, на первый взгляд, заявление наше при детальном разборе говорит совершенно обратное.
Имея в виду затяжной и разорительный характер войны, учитывая всю остроту нужды и прогрессивного обеднения страны, мы решали следовать за нуждой времени и призвать к тому своих товарищей по работе.
Приблизительные вычисления показывают, что годовая экономия предлагаемого характера, распространенная на все поезда союза, равняется 30 тыс. рублей. Если же иметь в виду, что приглашение наше найдет сочувственный отклик в отрядах и множестве земских лазаретов, куда подобные же воззвания будут разосланы через нейтральный московский комитет, – цифра эта может подняться до сотен тысяч рублей. Такое же третьестепенное и незаметное лишение, как отказ от десертного блюда, конечно, стушевывается совершенно перед возможными огромными результатами. Но помимо этих практических результатов мы имеем еще в виду известное торжество принципа, ради которого нас не должно останавливать в начатом деле даже отсутствие столь желанного и ценного единства
Это запоздалое предложение даже и в позднем применении не теряет своей огромной цены; оно подсказывается самой жизнью. В данном случае привычка сделала то, что своеобразную роскошь мы стали считать за необходимость, требуя ее как должное.
Нам дорого выполнение этого первого шага еще и потому, что оно может явиться начальным звеном в долгой цепи уже назревших экономических перемен.
Желая отметить деятельность земской организации как учреждения передового и демократического по преимуществу, мы своим непосредственным обращением к товарищам по работе тем самым подчеркиваем лишний раз единственно возможное по данному вопросу исключительно товарищеское решение.
Ввиду того что нам неизвестны в точности адреса всех поездов Земского союза, мы просим товарищей, сочувствующих нашему начинанию, пропагандировать о нем при первой возможности, так как дело не терпит отлагательства и успех его зависит от быстроты выполнения.
Назначение сберегаемых сумм предоставляется усмотрению центрального союзного комитета в Москве, куда товарищи и должны посылать официальное извещение о своем согласии. Было бы желательно, чтобы товарищи извещали нас о своем согласии, чтобы можно было проследить успешность самого дела, о каковой мы будем извещать в свою очередь при первом же запросе.
Персонал 209‐го санитарного поезда Всероссийского Земского союза
Необходимые меры
Война создает много положений, необходимо вызывающих ложь, потому что до спокойного принятия полной правды мы еще не доросли. У Самсонова разбили тысяч 250–300, объявляют 75–80. У германцев получилась задержка в доставке провиантов – объявляют о поголовном голоде едва не по всей Германии. Прием понятен как подбадривающее средство, но лишь в умеренном количестве, подобно тому, как часто принимаемое лекарство теряет свою полную силу.
Мы все время только и читаем о пленении тысяч и тысяч германцев или австрийцев, читаем, что нас «потеснили», к нам «пытались пробраться, но смелой контратакой…» и т. д.
Словом, неуклонная и непрерываемая наша победа – без потерь, без лишений, а между тем нет-нет да и выскочит фактик, вроде того, что оборона Галиции при отступлении от отобранного германцами Перемышля стоила нам ни много, ни мало, как 1 000 000 людей.
A теперь вот совокупите и эти факты.
1) В Москве скандалы, грабежи, пожары. И здесь ведь не одно озлобление против немца – здесь, несомненно, основа экономическая.
2) Улицы в Москве в течение летних месяцев освещаться не будут.
3) Рогатого скота в Москву поставляется крайне мало (1500 голов).
4) В Калужской губернии недосев по отношению к прошлому году достигает 25–30 %.
5) Брат прислал мне письмо, где пишет, что бьют торговцев, повысивших цены; фабрики бастуют.
Все идет к тому, все указывает на то, что голодно всем и жутко.
Можно со дня на день ожидать крупных взрывов, больших осложнений. Плоды жестокой войны не может победить даже сила подъема и всяческих организаций.
25 апреля
Перевязка
Принесли мы его в перевязочную, уложили на стол. Судорожно скрючился он и все дергал изуродованной ногой…
Туго приходилось бедняге. Вспороли промокшую повязку, и открылась печальная картина: всюду повисла гнойная марля, торчали красные гнойные дренажи. С пинцетом в руках осторожно выдергивал я марлю. Всюду сочился гной, всюду капала грязная, серо-багровая кровь. Куски за кусками выползали из ран, один за другим медленно выдвигались дренажи. Наконец все было вынуто, вытянуто, отброшено.
Зияла темная дыра, торчало высохшее мясо, капал гной и темная кровь. Стал я ему прочищать. Приходилось зондом вводить длинные полосы марли, прихватывать с другого конца пинцетом и продергивать насквозь. Так иногда прочищал я свою длинную курительную трубку: зацепишь тряпку и тянешь, вытаскивая разную дрянь. Так получалось и здесь, только продергивать приходилось через живое больное место, вычищать приходилось грязную кровь и гной. Продернул таким образом несколько раз белые полосы. Сначала выходили они грязные, мокрые и сбитые в тонкую ленту, потом стали чище и шире. Промыли, прокипятили к тому времени дренажи, прокипятили булавки, И как-то жутко вставлять эти трубки в живое человеческое мясо. Наконец они вставлены, продернута где следует марля, положена мягкими, взбитыми подушками, наложена куча ваты. Страдание уж сошло с лица, осталось только страшное изнеможение, слабость и живой след только что отошедшего ужасного мученья.
Когда начинаешь бинтовать, он уже почти совершенно спокоен, радуется, что всему конец. Зато какое страдание на лице, когда тащишь его снова на белый стол, когда встают перед ним мучения прошлого дня. Еще и не дотронешься – и дергается, ждет боли, и мучится прежде времени. Кончено. Уносят его в постель…
И какая же эта великая радость!
Чувствуешь, что только-только сделал какое-то безмерно хорошее дело – облегчил чужое страданье. Выше этой радости ничего не может быть. В эту минуту любишь всех, всем готов сделать добро, для всех считаешь себя самым теплым другом. Пот еще сохранился на лбу, руки еще дрожат слегка, сердце колотится. С наслажденьем закуришь и отдыхаешь с папиросой как никогда. Это – минута полного самоудовлетворения, тут апогей ясно ощутимого счастья.
Жертвы
Мы пошли дальше после предложения отказаться от десертного блюда: мы предложили общий стол с санитарами. На нас выходит в среднем 85–90 копеек день на каждого, на санитара – 45–50 копеек. Нашу цифру можно было бы понизить, санитарскую повысить и сойтись копейках на 55–60, если уж не захотят прямо перейти на данную пищу санитаров.
Все пошло сначала хорошо, но нашлись щекотливые, несговорчивые друзья желудка и запротестовали. Номер не прошел. Однако мы с Яшей не пали духом и перешли вдвоем на общий с санитарами стол. Над этим за столом ежедневно посмеиваются, но нам ведь горя мало, – сами же с ними посмеиваемся, только, пожалуй, над ними же и смеемся, хотя они вполне искренне того и не понимают.
Судьба воззвания
Прошло недели две – две с половиной. Одно за другим пришли письма из наших кавказских поездов. Вот они.
I. Персонал 207‐го санитарного поезда ВЗС вполне согласен с воззванием персонала 209‐го санитарного и ВДС. Ваша инициатива очень симпатична, и при первой возможности мы постараемся дать знать нашим товарищам по работе.
Персонал 207‐го санитарного поезда Всероссийского Земского союза
Здесь предложение было принято единогласно и без особых прений, так как почва была уже в значительной степени подготовлена. Во-первых, у них раньше поднимался вопрос о переходе на санитарский стол; во‐вторых, новый врач неуклонно преследует в хозяйстве максимальную экономию.
II. Персонал 211‐го поезда, будучи принципиально согласен с предложением поезда 209‐го вносить возможную экономию в расходах, считает более целесообразным соблюдать таковую, отказываясь не от третьего блюда, а изгнав из обихода ненужные лакомства и консервы всех видов. По данным продуктовой книги видно, что, отказываясь от указанных вещей и принимая во внимание дешевые фрукты в летние месяцы, расходы на третье блюдо будут равносильны расходам, направленным на удовлетворение утонченных вкусов.
Руководствуясь подобными соображениями и считая их вполне правильными, уже приступила к проведению своих намерений в жизнь.
211‐й поезд
В данном случае персонал принял во внимание лишь практическую сторону нашего воззвания, оставшись при десертном блюде. Он соблюдает ту же экономию, но другим путем. У нас же была иная цель: отказаться еще от третьего блюда, как от вещи не необходимой. О консервах же у нас не может быть и речи, так как часть персонала довольствуется санитарским столом во всей его простоте, не употребляя даже сыра и масла, удовлетворяясь за чаем одним белым хлебом. Таким образом, 211‐й принял наше предложение лишь наполовину.
III. Воззвание ваше мы получили, но Полина Николаевна (старший врач) и вообще наш персонал против вашего решения. Да и правда, у нас сладкое не есть что-либо обязательное, часто у нас его вовсе не бывает. Вообще, у нас на стол требуется немного. Одним словом, наши ничего не думают предпринимать…
Эта Полина Николаевна – женщина суровая, казацкого нрава, «женщина-солдат», как обыкновенно называем мы ее в шутку. Поездом она руководит повелительно и не берет в число персонала мужчин, боясь протестов; там совершенно безголосый персонал, который пляшет под дудку врача.
Здесь явно выступает уязвленное самолюбие, нежелание посчитаться с чужим мнением под боязнью уронить собственный престиж. Тем легче было бы провести им в жизнь наше предложение полностью, если уж не наблюдается такой избалованности вкусов.
От 208‐го никаких извещений не получили, но на днях у нас были Нина, Саша и Тамара, которые оповестили, что там большинство вполне согласно. Там пошли дальше: ввели 2‐процентное отчисление в пользу семей, пострадавших от войны; собранная сумма будет пересылаться в редакцию «Русского слова».
Вот пока и все. Четыре поезда объединились и посылают свой призыв остальным поездам, а через центральный московский комитет и дальше, в отряды и лазареты. За два последних дня приготовили мы 46 копий воззвания и вчера послали их. Пришлось сделать небольшое добавление; текст читается так: «.Уже назревших экономических перемен и добрых начинаний (в наших поездах уже имеются примеры отказа от консервов и всяких лакомств, перехода на санитарский стол, процентного отчисления в пользу семейств искалеченных воинов)». Остальное как было, без перемен. При воззвании, посланном в союз на имя Ник. Григ. Петухова, я сделал приписку:
Уважаемый Н. Г.,
Текст воззвания объяснит вам все; мы же со своей стороны просим вас содействовать его распространению путем пересылки отпечатанных экземпляров воззвания по земским лазаретам и отрядам, так как сами мы не можем этого выполнить за незнанием местонахождения адресатов.
Пересылая это воззвание в центральный комитет, мы имеем в виду ваше содействие как человека наиболее близко знакомого с психологией персонала кавказских поездов, тоскующего по живому делу.
Воззвание по поездам мы рассылаем через центральный комитет (Ник. б. II, Санит. поезд «X»).
В поезда, редко приезжающие в Москву, мы просим вас эти письма, пересылаемые одновременно, направить возможно скорее в место приписки данного поезда.
Просим известить нас об участи воззвания по адресу: Тифлис, Жук., 2, ВЗС. Персоналу 209‐го санитарного поезда.
Персонал земских поездов Кавказского фронта (за исключением одного)
Будем ждать результатов.
Заметил только я, к великому: прискорбию, что у нас в поезде согласились как-то непродуманно, неубежденно и нетвердо. Они совершенно не думают, забыли думать о том, что кому-то посланы воззвания, что надо помнить и заботиться об их распространении. С тех пор как я разослал воззвания кавказским поездам, никто не обмолвился ни словом по этому вопросу, и видно было, что о нем никогда бы не вспомнили. Но мне даже радостно, что вся работа падает на одного меня. У меня эта мысль родилась, мне она дорога, я ее и провожу в жизнь. В сущности, получилась какая-то дрянь с товарищами: они так и наслаждаются третьими блюдами, только уж на свой счет. Вторая часть воззвания, таким образом, не понята. Я говорю не о том, что ничего уже не следует есть сладкого, но не следует возводить этого в необходимость и как бы бравировать им. Неприятно также поражают постоянные и ожесточенные нападки на несовершенство стола, словно люди съехались не на санитарном поезде, а на курорте.
21 июня
Мне так было жаль оттягивать с пересылкой воззвания хотя бы на один день, что вчера ночью я поднял на ноги добрую половину публики. Один писал адреса, другой вкладывал и запечатывал конверты, а мы с Наей спешно дописывали оставшиеся ненаписанными 6–8 экземпляров. Она уже спала, пришлось поднять. Горячка была большая.
Едва успел кончить. 41 письмо опустил в Баладжарах уже глубокой ночью, часу в третьем. Едем в Тифлис, и промедление грозило оттяжкой дня на 3–4.
8 августа
Я перевелся в 208‐й поезд. В старом все распалось. Здесь Саша, Нико, скоро переберется Яша. Работы мало. Цель совсем затуманилась. Думаю только дотянуть еще сентябрь – и в Москву. Буду заниматься, могу одновременно работать где-нибудь в лазарете. В 209‐м идея провалилась. Как только ушли мы с Яшей – ввели по-старому третье блюдо. Люди согласились только на бумаге, не прониклись духом воззвания. Черт с ними, противно думать! Занимаюсь всем в одиночку. Думаю писать статью «Война у Достоевского и Гаршина». Не знаю, что выйдет.
14 августа
В нашей жизни есть одна истина, одно непременное правило. Сколько бы ни скоплялось зла в душе во время безработицы, сколько бы ни было недоразумений и пререканий всякого рода, – они рассеиваются, как дым, лишь только настает работа. Приняли раненых. Поезд оживился. Сразу, конечно, еще сторонятся, дичатся. Но мало-помалу оставляется всякое упрямство и боязнь осуждения, и люди, самые замкнутые, раскрываются, словно цветки по весне. Хочется врагу протянуть руку, хочется сделать добро. А за собой я вот что заметил, пришел к такому выводу: так как работы мало количественно, то для меня она как бы и качественно понизилась. А может, и привычка. Все меньше и меньше уделяю внимания отдельному человеку, в данном случае отдельному солдату. Мутит какая-то общая забота, общая помощь без реальных форм. Кому, как – не знаю, но ясно, что узко здесь. Перевожусь на запад. Хотелось бы в отряд, поближе к страху; думаю, что Муромцев даст письмо. Жажда дела сильна, и, кажется, теперь переступлю все: материальную сторону, семейное соболезнование, университет… Университет… А про него-то я и забыл, про царя-то жизни.
Муганская степь. Как, должно быть, страшно очутиться здесь одному в такую вот ночь: холодная, дождливая, жуткая! Нет-нет да хватит по небу яркая полоска. Встанет, словно призрак, на миг освещенный хребет и опустится грузно и тяжко во мрак. Что-то хлопает по болоту, ухает и будит страшную тьму. Кто это, куда бредет?
Наши казаки отрезают носы, члены, уши, вывертывают и связывают руки, пускают изуродованного на волю. Солдатик путался, когда говорил мне это, хотел поправиться, хотел как-нибудь оправдать казаков, когда увидел на лице у меня несочувствие, а может, и злобу. Он говорил, что это была месть за офицера, которого курды изуродовали до неузнаваемости. Но тут не причина – следствие важно: значит, и наши могут быть так же зверями! Значит, не подвертывайся под горячую минуту. Подтвердили лишний раз, что в присутствии начальства сносят головы 99 из ста и одного оставляют для допроса. Жутковато, признаться,
В Сарыкамыше поднимался на гору, на ту самую гору, где был главный бой. Теперь уж все убрано, только осколки шрапнельные валяются, кучами лежат патроны, да пули блестят то здесь, то там – словно искусный и жестокий сеятель раскидал умелою рукою по всей горе свои стальные семена.
Почти на вершине стоит чистый сосновый лес. Две-три передние сосны обрублены доверху – это были турецкие наблюдательные посты. Они пронизаны пулями, а на одной, на главной, чья-то художественная рука умело сотворила из проклятых патронов спасительный крест.
15 августа
Едет больной студент Психоневрологического института, кавалер двух Георгиевских крестов. Пуля скользнула по переносью и процарапала бровь. Другая, позже, пролетела по мизинцу.
– Когда я был на освидетельствовании во Владикавказе, – рассказывал он, – врачи просто удивили меня своей близорукостью. «Как это может быть, да разве допустимо, чтобы не разбить глаз» и проч., – одним словом, заподозрили симуляцию. «Ваше в‐дие, говорю, справьтесь в полку, все солдаты видели, – я же ведь и в окопах остался, как я мог роту бросить? (Он был ротным командиром.) Да притом ведь меня силой выписали из полка, я сам не хотел уходить из строя, – какая же тут может быть симуляция?» Насилу отделался. Ну будет ли какой симулянт, скажите на милость, стрелять в бровь? Да тут ведь 90 шансов за то, что рука дрогнет и угодишь на тот свет, а от такой-то симуляции, пожалуй, всякий откажется… Жуткое было чувство, когда в первый раз застонали пули: оглядываешься, робеешь, метишь спрятаться, а куда? Хорош командир у нас был! «Господа офицеры, – говорит, – от медали до виселицы один шаг. Помните!» И не напрасно говорил: были основания, и большие. Хороших офицеров у нас было всего только четверо, – эти идут передом, каждую атаку передом. Ну а за офицером солдаты пойдут хоть на самого бога.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.