Текст книги "Красный фронт"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Круглова пустили по телеграмме, что отец, дескать, при смерти, а потом объявилось, что отца у него и в живых не имеется 12 лет… Начальник обиделся и потерял всякую веру… А ехать надо. И решил Иван по-своему, что двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Полк скоро идет в наступление, и можно объявить, что отстал, заблудился и долго не мог сыскать собственную часть. Так и сделал: переждал до похода, а там изловчился и сбежал. После многих мытарств добрался он наконец до родной деревни. А когда вернулся, объявил начальнику всю правду и спокойно лег под жестокие розги.
Страхи
«…Здесь идет слух, будто будет буря, огненный дождь и землетрясение. У нас очень много приготовляются. исповедуются и причащаются, боятся, что это уже светопреставление». Это из последнего письма матери.
Откуда эти нелепые, странные слухи? Где они родятся и кто их создает? Может быть, туда, в глубину, в недра народные, доходят непонятные, случайные вести о воздушных переменах в местах усиленных боев? А может, по привычке, по традиции приурочивают они к грозному явлению свои извечные страхи?
Настрадались, перемучились и не видят конца-края своим мукам, все пребывающему, растущему горю. Народная фантазия облекла эти ужасы в свою доступную, рельефную форму и поверила, приняла их как заключительный, венчающий аккорд всемирного мученья. Там, в глубине, все объясняется по-своему. Наши политические и экономические соображения не имеют там никакой цены. События переносятся там в религиозную плоскость и находят себе объяснение единственно в промысле божием, трактуются как бич, как наказание за всемирные грехи.
Как преступник, осторожно,
По сухой траве осенней,
По валежнику скрипучему
Пробирается стрелок…
Там, за лесом, над курганами,
У колючей частой проволоки,
Затаился за окопами
Неприятельский дозор.
Чу! Опушкой пробираются.
Смолкли, встали – сучья хрустнули.
Снова шелест. Тихо звякнула
У винтовки чешуя.
5 сентября
Добровольцы и дезертиры
В начале войны общественные организации были полны идейной молодежью. Сторонние соображения отсутствовали, выгод и личных преимуществ не имелось, и люди шли, одухотворенные высокой, прекрасной готовностью на лишения, труды и саможертву. Минул год, минул другой, и картина изменилась. Старые работники устали и отошли в сторону: идея уже не имела той красоты, которою жили вначале. Только немногие, поистине сильные, остались нетронутыми на скорбном пути. Жизнь поставила много вопросов и выдвинула в организации огромные категории лиц, ничего общего с идеей не имеющих. А среди этих новых тускнели и переваривались, сбиваясь в общую массу, старые работники. Вы только вспомните, как бескорыстны были первоначальные порывы. Долгие месяцы работали добровольцы у самых позиций и великодушно отказывались от всякой платы; вели замкнутую, тяжелую, спартанскую жизнь; ютились по грязным халупам или под открытым небом; жадно и ненасытно искали работы и шли туда, где ее было больше… Тогда именно, в самые первые месяцы, армия поняла, как бесценно дороги ей эти вольные работники, с широкой душой, с бескорыстной и самоотверженной готовностью делить с нею все невзгоды и муки. Тогда именно погибали героической смертью, тогда основалась вера в общественные союзы, основалась и закрепилась настолько, что никакие происки не могли разбить этой спайки между армией и союзами. Создали Северопомощь – какой-то зловонный и зловредный очаг, куда случайно попали хорошие люди. Думали отнимать незаметно у союзов одну функцию за другой, отнимать и передавать их Северопомощи, этому позорному бюрократическому гнезду. И что же получилось?.. Врачи и сестры сидели без дела, успокоенные огромными окладами, лазареты пустовали, и воинские части, обходя Северопомощь, передавали больных и раненых солдат в учреждения общественных организаций. Попадали туда только случайные, беглые или отставшие солдатики, которых они подбирали для регистрации, клали и беженцев, но мало. Назначение Северопомощи – утоление нужд беженцев – не оправдалось, потому что создалась она именно в ту пору, когда беженская волна остановилась и футляр остался без содержания. Но затея не лопнула. Они попытались было открывать всевозможные лавочки и чайные пункты. Что ж, дело хорошее, в таких пунктах нужда большая, ощутимая. Но сущность, основа Северопомощи – ее безыдейность – и на этот раз показала себя во всей силе.
Пункты лопались один за другим как мыльные пузыри, потому что не было хороших и надежных работников. Оклады там были огромные, и, несмотря на такой важный соблазн, случаев перехода из общественных организаций туда не наблюдалось. Дело явно разваливалось, и наконец последовал приказ с 15 августа с. г. (1916) начать ликвидацию учреждений Северопомощи. Факт знаменательный, его можно приветствовать как очевидную победу союзов над бюрократией, как крах бюрократизма перед лицом армии… И разогнанная шайка поползла во все стороны. А в союзах уже недоставало работников, и потому многие попали туда, скрывая свое прошлое, зная, что оно одно может послужить достаточным основанием для отказа. Паршивая овца портит целое стадо. А таких овец уже много понабралось в союзы. Сначала тянула звучная, почетная марка, потом деньги, а потом – потом заговорила собственная шкура. До денег теперь стали все как-то особенно алчны. Люди, не бравшие вначале ни единой копейки, спокойно забирают сотни рублей и гордо заявляют, что они не служат, а «работают», потому что это не жалованье, а суточные. Часто услышите горячие споры об окладах, о возможной прибавке, о жадности союзов, о своем нищенском довольствии. И все это наделали, конечно, паршивые овцы и безработица. Да и не многие из нас способны на хроническое, длительное великодушие, так что метаморфоза объясняется легко и просто. Теперь большинство зачисляется в союзы, движимое единственно шкурным вопросом. Союз подает прошение о перечислении данного лица в санитары-добровольцы – и дело кончено, так как обычно освобождают. А санитар-доброволец занимает еще какую-нибудь почетную должность и сотню-другую ежемесячно откладывает за голенище. Даже самые лучшие не выстояли и попрятались за союзы, подыскивая себе не только оправдания, но даже и похвалы. Мне пришлось быть свидетелем интересного спора. Два студента, не призванные, работающие добровольцами союза с начала войны, подняли именно этот щекотливый вопрос о ложном добровольчестве.
– Да, я определенно утверждаю, что так работать в союзе, избрав его только ширмой, преступно: здесь полная безыдейность, а добровольчество прежде всего огненная одухотворенная идея. Правда, могуча она и прекрасна только поначалу; я сам знаю, что расхоложенные добровольцы, вместо поэзии попавшие в жестокую прозу, оказывались полным ничтожеством. Я знаю, что многие из них словно ошпаренные отскакивали от суровой солдатской жизни и перебирались туда, где поспокойнее, шли в санитары, в писаря, в телефонные роты… А один Христом-богом умолял начальника взять его в денщики, грозя самоубийством. Не рассчитали они, ошиблись. Но это ведь следствия, а порыв у них был несомненной красоты и силы; их двинула идея; ну пусть не идея, а только предчувствие ее – здесь важно то обстоятельство, что не было в этом порыве ничего личного и корыстолюбивого.
Были и другие добровольцы. Это глубоко несчастные люди, потерявшие цену и смысл жизни. Они шли с двоякой целью: или отдать подороже собственную жизнь, или возродиться. И возрождались, я знаю таких. Это горячие, усердные, многоценные работники. Им нечего жалеть и нечего бояться – потому на них всегда полагаются и с легкой душой доверяют самые ответственные поручения. Они жадно всматриваются в самую гущу человеческого мученья, словно хотят познать, до каких границ можно продолжить людское горе. Они жадно впивают в себя эти острые, жуткие впечатления ив них черпают силу для будущей личной жизни. Они видят, что в этом неизмеримо-огромном страданье их личное горе кажется песчинкой, что люди молча переносят в тысячи раз горшие муки и ждут. ждут какого-то радостного, светлого солнца. И они приучаются молчать, страдать в глубоком, безмолвном одиночестве. Здесь тоже почтенная цель – сохранить и пропитать здоровой верой личную жизнь. Они были как бы отпетые, с понурой головой, с раздавленным сердцем. Они признавались чистосердечно, что, кроме скуки и тоски, никому и ничего не могут дать, потому что неоткуда черпать силу и веру в жизнь – источник замутился. И (подумайте) эти люди – большей частью такие молодые и потенциально здоровые – возвращаются в жизнь! Да мало того что возвращаются – они делаются самыми горячими, самыми искренними проповедниками светлой жизни, потому что пережили своею личной мукой весь ужас отчуждения и горького разочарования. Они думали, что все пропало, что иных путей нет и не может быть, что свет жизни играет только в счастливой, спокойной душе… И вдруг увидели, что они, такие скорбные и несчастные, могут славословить и горячо любить многогранную, страшно интересную своим многообразием жизнь. Вспомните, что все девушки, потерявшие женихов на войне, не оставались работать где-нибудь в лазарете, а шли непременно вперед, на позицию, потому что чувствовали, что только там, в самом горниле страданья, могут возродиться и поверить, что не все еще в жизни утеряно. Здесь цель, здесь смысл – благородный и правдивый. Они не прятались от испытаний, они сами пошли к ним навстречу и почерпнули там новую, живую силу. Здесь шла борьба не на жизнь, а на смерть: они знали, что это страшное испытание будет и последним, потому спасения ждать неоткуда. И если бы здесь не нашли они настоящую правду – поверьте, что к старой жизни они не вернулись бы; они предпочтут сумасбродную смерть мучительно долгой и беспросветной пытке. Знайте, что эта война многих возродила к настоящей жизни, многим открыла затуманенные очи. Здесь смысл, здесь всюду смысл, а там, за ширмами, – там один позор трусости и малодушия.
– Но в союзы ведь ушло много таких, – возразил товарищ, – которые совершенно не способны к военной жизни; там они окажутся совершенно бесполезными, а может, и вредными. Их нельзя даже пускать туда. Они расшатают и поколеблют весь строй, на котором хотя и искусственно, но ведь ловко и твердо построено все это страшное дело. Они будут не у дел, понимаете? А здесь они, несомненно, полезны, здесь даже часто и необходимы. Ведь союзы наши только теперь развернулись так широко, обществу теперь только открылись новые пути, а вы хотите отнять у него лучших работников… Кто же строить-то будет? В строю ведь и простой смертный будет ценным, так зачем же отдавать туда и лучшие, драгоценные наши силы? От 10–15 тысяч не ушедших туда общественных работников мир не перевернется, а нам они, эти 15 тысяч, необходимы: они до конца будут руководить союзами и утвердят их законную славу и силу. А на этом ведь оснуется все общественное будущее. Вы только представьте, что это будет за разруха, если уйдут из союзов интеллигентные силы и сами союзы мало-помалу распадутся. Это ведь полный крах общественности. Нет, если уж хотите, здесь цель окончательно оправдывает всяческие средства; и примите к сведению, что цель эта тоже бескорыстна, потому что забота об общественном строительстве не корысть.
– Нет, не согласен, товарищ, и вот почему: нет, прежде всего, людей, абсолютно неспособных к военной жизни. Мы все не героями родимся, и почему же такого вопроса не существует для крестьянина? Вы скажете – некультурность, кожа толста и прочее. Неправда. Вы знаете, что среди них много людей с тонкой и многосложной душой, и потом – разве офицер в такие условия попадает, как солдат? И все-таки что мы видим? Все эти ярославские огородники, все наши сельские владимирские богомазы, словно чудом, через 2–3 месяца окончательно привыкают ко всему ужасу. Дисциплина – великое дело, если уж брать войну как неизбежный и реальный факт. Все тушуется, все выравнивается и подгоняется под общую мерку. Пусть много здесь жестокости, но что же делать, коли вся война – сплошное насилие и сплошной ужас. Поэтому и не поверю я никогда, что большинство неспособно: это привычная, старая и лживая отговорка вроде той, что я, дескать, против войны. А скажите вы мне, разве все эти богомазы за войну? Разве они что-нибудь в ней понимают? Да ничего, совершенно ничего, а идут. И почему идут? Да все потому, что спрятаться некуда, что исход все равно один, куда ни поверни. А у нас вот имеется выход, у нас есть союзы, надежные, верные ширмы, – и мы прячемся. Ну разве это не малодушие? Делить – так поровну, всем надо делить, не разбираясь ни с чем. А мы готовы на произвол судьбы бросить своего покорного и беззащитного крестьянина. Пришла вот минута испытания, и попятилась красота земли, занедужилась наша интеллигенция… Вот почему и не верит крестьянин никогда интеллигенту: знает, что друг он ему только до черного дня, а там выставит его себе бруствером и спрячется за какую-нибудь идею. Это неправда, что большинство остается ради идейной работы в союзе – на первом месте здесь самый обыкновенный шкурный вопрос, а идею вспоминают после, догадываются, что за нее не только удобно, но и красиво даже спрятать все свое будничное малодушие.
– Но почему же вы-то работаете?
– Я не призван. Я за союз не прячусь, и когда позовут – на минуты не останусь здесь, уйду.
– Значит, ждете, когда и вас силой погонят? Так не лучше ли было бы не ждать этого позорного принуждения, а пойти самому добровольно.
– А на это у меня свои соображения, а я вам поясню: никакого патриотизма, никакой особенной любви к родине у меня нет. Убивать или быть убитым я определенно не хочу и добровольно не пойду. Вы же знаете, что есть такие положения, когда ты вынужден быть зверем. Вы не хотите бить вот этого человека, но он вас бьет, и вы, охраняя себя, должны сопротивляться. Вас принуждают обстоятельства. Здесь вы не хотели бы идти в окопы, но вас принуждают и люди, и обстоятельства. Вы покоряетесь. И вот я жду, пока не придет эта неизбежность. Здесь вопрос уже приходится ставить несколько в иную плоскость. Здесь не ваши личные желания играют роль, а нравственная ваша обязанность. Положим, решено собрать 10 тысяч офицеров к воинским частям. А эти 10 тысяч ловко спрятались за союзы, и вполне естественно, что вместо них идут какие-то другие 10 тысяч. Это уже выходит, что вместо себя подставить другого, который мог бы избежать опасности, если б вы не спрятались за ширму. Здесь ясно, что дело нечестное – нечестное по самому обыкновенному земному закону, без всяких размышлений о высоком долге и прочем.
16 октября
Погромыхивают
Холодна и строга осенняя ночь. Безмолвны обитые ветром деревья, – словно на страже, они напряглись и раскинули злые, безлистные сучья. Крыши заострились, как нос у покойника: окна, словно фальшивые, злые глаза, матовеют во тьме… А надо всем – высокое, прекрасное, звездное небо. Там страшная, царственная тишина – тишина беспредельной, безгранной пустыни. Плещутся в небе, словно в океане, золотые рыбки, промерзшие чистые, нежные звезды. И вот-вот разорвется темно-синий небесный хитон – разорвется и засыплет тихую землю ликующим быстрым алмазным дождем. И каждый алмаз умчится искать родную человеческую душу; осветит, осчастливит ее и, быстрый, как дух, трепеща и играя, снова умчится в небесную ширь.
Какая обильная красота в этой беззвучной и строгой тишине! Ни вздоха, ни шелеста, ни голоса человеческого. Уснула земля. И вдруг, словно эхо бессильных и тяжких проклятий могучего демона, жадно и глухо во тьму ворвались отдельные стоны орудий. Снова и снова, и так без конца. Растревожили сонную, тихую землю, словно псы торопились пролаять покой. Зажигались снопами ракеты, долго плавали в темной дали, и усталые, нежные отблески как-то нехотя клали по темной кайме опьяненного звездами неба. И небо дрожало, словно боялось, что в бледной земной полосе затеряются, сгибнут красавицы звезды. Тихо дрожало. А бархатный купол стал непроглядней – чернее древесной смолы… Сбились к нему перепуганно-робкие звезды; нежно прильнули на мрачной его пелене и заиграли по-прежнему чистым и трепетным светом. Больше нет тишины на земле. Где-то ржали холодные кони; где-то звякнули камнем о камень, и за речкой, на том берегу, чей-то слабый и сдавленный голос продышал изо тьмы:
– Заиграли. Опять громыхают.
И ему отозвался другой:
– Погромыхивают.
И умолкли. Ни слова. Ни звука. А на речке быстрела вода. И по-старому чистые звезды мерцали во тьме. Вдалеке замирали тяжелые стоны, все реже и реже вздыхали бесстрастные жертвы могучих орудий.
16 октября
Ранним утром
Под окном речка, а за речкой, на том берегу, по избушкам, как пчелы по ульям, разместились солдаты. И суета у них такая же бесконечная, как у пчел: сбегают по крутому берегу вниз, полощут белье, потом развешивают его на изгороди, на деревьях, на решетке, на затворах окна. И все время перебегают с места на место: то заглянут в сарай, то в соседнюю избушку, то в лавочку. И в лавочку особенно часто, потому что за прилавком там сидит румяная и приглядная молодица. Ходят туда и по делу, но больше поточить балясы. Вот он, черномазый, как уголь, и коренастый, как тумба, быстро взлетел наверх с полным ведром воды. Путь, кажется бы, прямой, к себе в избу, – ан нет, оказалась спешная нужда забежать в лавчонку: так и прет туда с ведром.
Ранним утром берег кишмя кишит солдатами: здесь им просторный и всегда чистый умывальник. Распоясые, всклокоченные, сморщенные и сгорбленные от холода, мчатся они сюда сломя голову, чтобы хоть на бегу немного посогреться. А по утрам теперь стужа смертная, такая стужа, что и солнечные лучи помогают только к полудню… Река засветлела. Ввечеру у нее блестело только зыбкое, упругое лоно, а по краям, у самых берегов, было сумрачно и жутко. Теперь на песочке, у берега, вода словно поредела, сделалась светлой и. ясной, а посередине зарябилась, скаталась в упругие стальные жгутики и прочернела. Сбегаются солдаты, и начинается вакханалия. Впрочем, каждый моется по-своему. Вот этот крепкий русый парень трет себе лицо, шею и голову настолько отчаянно, настолько размашисто и крепко, словно чистит сапоги. Вода, холодная до боли, стекает ему за рубаху и на грудь, и на спину, и в рукава, но ему словно и дела нет: натерся, намылся и так же отчаянно начал крутить из стороны в сторону холщовым полотенцем. Когда намылился, отбросил мыло на траву, как ненужную, лишнюю вещь; другой положил свое мыло на кончик сапога и сгибался бережно и осторожно, чтоб не свалить; третий забрался кверху, положил его в траву, снова спустился и начал умываться. Этот последний как-то странно растирал его в руках: ладони были совершенно распрямлены и тесно прижаты одна к другой, тер он медленно и тихо, словно боялся раздавить какую-то драгоценность; потом, намыливаясь, бережно прикладывал ладони к щекам, к вискам, ко лбу, словно клал туда мазки, или ощупывал чуткое переболевшее лицо. Мылся не пригоршней, а одной рукой – другая растирала. Когда подымались в гору, игривый сосед ударил его полотенцем по заду. Мыльник повернулся, что-то заметил ему спокойно и вразумительно, потом тряхнул рукой по собственному заду, словно там могло что остаться от чужого полотенца. Ему было лет 35. Бежали другие – с ведрами, чайниками, кружками. Толкались, кричали, хохотали, брызгались водой. По всему берегу было невообразимое оживление, а пожалуй, и настоящее веселье – веселье молодого, сильного, холодного утра.
У Дрисвят
Рассказывал офицер. По делам полка он остался на месте, а полк давно уже переправился в Румынию. Вечером он заходил к нам скоротать время, а так как любил певануть, то частенько и «спивалы».
У Дрисвят было гнусно. Мы стояли там зимой: вьюги, метели, высокие сугробы и непроглядная тьма. Там и днем были какие-то странные сумерки… По озеру надо было идти версты 4, прежде чем доберешься до неприятельской проволоки. А устроился неприятель таким образом: протянул рядов 6–8 проволоки и тут же, вслед за рядом, поперек всего озера выбил прорубь, а за нею новые ряды. Вот и подступись. Так простояли целую зиму безо всякого дела. Разведки, конечно, были, и часто с потерями, но смысла мы в них не видели никакого. Часто в пургу закружишься и не знаешь, куда идти: где уж тут «языка» достать. Одному товарищу-офицеру было поручено принести во что бы то ни стало хоть пол-аршина неприятельской проволоки. Ночь была чернее смолы. Он сразу же сбился, солдаты растерялись, и они втроем уже только на заре кое-как нашли свою часть. Так что же он сделал? Взял свою проволоку и представил. Поверили – тем и дело кончилось. А дело ведь грозило позорной смертью, если б открылся обман. Да и недолго жил он после того: ранней весной поднялся он наблюдателем на аэроплане. Перед наступлением надо было окончательно выверить неприятельские места. Навстречу, значительно выше, летел чужой аэроплан. Когда сравнялись, верхний отчаянно стал бить из пулемета и, по-видимому, что-то пробил у нашего, потому что сейчас же там показался дымок: это вспыхнул бензин. В это мгновение мы увидали, как в воздухе распласталось человеческое тело: охваченный ужасом офицер выбросился за борт, а обгоревшего и разбитого летчика нашли за 10 верст, на луговине – он до последней минуты не терял надежды принизиться вовремя и сгорел за рулем, А бедный офицер расколотился о те самые окопы, в которых зимовал долгие месяцы…
Помню одно наступление – жестокое, бессмысленное. Был отдан приказ наступать в одиночку. А окопы наши и вражьи были по склонам, так что бежать приходились по оврагу. И как только показывалась спина выползавшего из окопа солдата, оттуда открывали жаркую нещадную пальбу. Так погибли все мои люди, остался одни старик. «Полезай, – говорю, – и ты». А он крестится и шепчет что-то непонятное. «Иди, – говорю, – иди, старик, ничего не поделаешь». И он пополз. У меня холодно было на сердце. Через минуту я услышал его отчаянный крик. Было видно, что он снова ползет в окоп, но враги заметили и новым залпом прибили его на месте.
Из моих 80 человек только четверо были ранены и остались живы, остальных похоронили. Жестоко было, а главное, бессмысленно. Нам-то ясно было, что в одиночку наступать безрассудно, к тому же и без артиллерии, а оттуда, издалека, приказывали свое.
И мы были бессильны. Так во всех смежных частях перебили почти всю силу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.