Электронная библиотека » Дмитрий Мережковский » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 12:20


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Посмотрите на Винчи, – сказал Мартелли. – Не правда ли, отсюда оно похоже на осиное гнездо?

Винчи было все перед нами, на противоположном холме. День уже склонялся к закату, на солнце набежали тучи. Винчи было совсем черное, такое же черное, как два жестких кипариса на анкианской дороге. Остро подымалась узкая башня крепости.

Вероятно, все было так же во времена, когда босоногий Леонардо сопровождал свою мать в какой-нибудь поселок на дороге Альбано. Так же, во дни весны, здесь росла обильная scoppa и беловатые фиалки, так же сухо шелестели дубы сморщенными листьями, так же сумрачно серело Монте-Альбано и над черным Винчи остро подымалась башня крепости…

Всю обратную дорогу из Винчи в Эмполи мы молчали. Ветер становился злее. Смеркалось. Я едва взглянул на подозрительного хозяина в гостинице Солнца, согласился на первую предложенную комнату и, усталый, наскоро принялся за холодный и скверный обед.

Однако меня охватила невольная дрожь, когда я вошел в эту приготовленную мне комнату. Она была громадна, темна, сыра, холодна, с ободранными обоями. Посредине стояла кровать под желтым балдахином, такая широкая, что на ней, вероятно, удобнее было поместиться поперек. Толстые, грубые простыни чуть не дымились от сырости. В головах лежало что-то небольшое, длинное, очень твердое вместо подушки.

Нечего делать, надо было как-нибудь устраиваться. Хозяин каждую минуту приотворял дверь и глядел на меня недоброжелательными, черными глазами. Мне и лицо его казалось разбойничьим.

Я подошел к двери, хотел закрыть ее на ключ, и увидел, что замка нет.

Я кое-как заставил дверь стульями и бросился в постель, как бросаются, купаясь, в холодную воду, и тотчас же заснул.

Меня долго тревожило что-то во сне и даже, открыв глаза, всматриваясь в темноту, я не понимал, что со мною, где я. Раскаты приближающегося грома, землетрясение, грохот колесниц, буря на далеком море, гул тысячи голосов – что это такое? Я вскочил и зажег свечу.

Должно быть, на улице несчастие, пожар, или, в самом деле, землетрясение… Я хотел кричать, несмотря на холод, распахнул окно… Ничего. Огня не видно. Люди шелестят, цокают и галдят, но в гаме нет никакой тревожности, он тягучий, упорный, однообразный. Уже брезжило утро. Окно мое выходило на площадь. Я подумал, подумал – и понял. Это просто «rumore». Обычное «rumore», быть может, еще завтра базарный день. Они всегда так. Надо покориться.

Я опять лег и, после мучительных усилий, заснул.

– Синьор желает кофе с молоком и хлебом?

Я открыл окно. Светило солнце, опять белое, небеса были ясными и холодными, с фиолетовыми краями даже в это раннее утро. Я понял, что, вероятно, трамонтано усилился.

Действительно, ветер оказался очень неприятным. Кучер, когда мы сказали, что хотим идти на Монте-Альбано, неодобрительно покачал головой. Ехали мы до Винчи очень медленно. Ветер не рвал и не метал, он дул с ровной силой и, однообразно свистя, леденил члены. Но мы надеялись, что идти, особенно в гору, будет теплее.

Опять поля, редкие колосья, облетающие маки, оливы, – крепкие, черные сучья которых сегодня коротко вздрагивали от ветра. Мы проехали Винчи, не останавливаясь. Мелькнули большие окна Муниципалитета, белый, мраморный бюст Леонардо около дверей школы. Очень скверный бюст, кстати сказать. Синьор Мартелли показывал его нам накануне с большим смущением, повторяя, что он знает, какой стыд иметь в Винчи подобное изображение Леонардо. Почтенный синдик даже рассказал нам историю этого бюста, очень длинную, с любопытной враждой между устроителями школы и синдикатом. Подробности совершенно ускользнули из моей памяти.

На половине дороги между Винчи и Анкиано есть небольшое поместье какого-то графа. Красивый дом смотрит весело из-за высокой изгороди, сплошь покрытой розами. Кипарисы и черные, неопадающие дубы бросают тени на крыльцо, выходящее к самой дороге. Накануне, проезжая в Анкиано, я видел на этом крыльце девушку, очень миловидную. Она была одета просто, как крестьянка, с платком, перекрещенным на груди, в синем переднике, и вязала чулок. Она подняла глаза. Я заметил узкое, совершенно бледное лицо, свежее без румянца, ровно-матовые, как уголь, волосы и такие же черные, без блеска, глаза, точно затененные слишком длинными ресницами. Может быть, служанка в анкианском кабачке, мать Леонардо, была похожа на эту бледную и тонкую девушку? И молодой флорентийский нотариус, домовладелец из Винчи, обратил на нее внимание…

Сегодня крыльцо было пусто, и я не видел больше моей красавицы. Ветер дул беспощадно и обрывал розы с изгороди.

Наше восхождение на Альбано действительно оказалось нелегким. Дорога, каменистая и крутая, шла без извилин наверх, между сухим кустарником, скоппой, корявыми дубами, печальными от неопавших листьев. Пустынные, близкие горы налево, отдаленные, казалось, от дороги только узкими пропастями, серые вчера – сегодня, под дыханьем ветра, были совсем лиловые, холодные. Ветер бил в лицо и слепил глаза. Камни обрывались из-под ног и катились вниз. Нам встретилось несколько крестьянских домиков с жидкими виноградниками кругом. Мы отдыхали на низком и широком каменном заборе – и шли дальше. Белое здание школы наверху, похожее не то на маяк, не то на обсерваторию, с башенкой, виднелось еще высоко над нами. Оттуда, говорили нам, можно взглянуть на долину по ту сторону Альбано, на далекие пизанские горы. Оттуда есть спуск прямо во Флоренцию, очень трудный.

Ветер был так силен, что невозможно было надеяться на прозрачность воздуха, и мы шли не для вида, а просто потому, что странная отрада была в этом восхождении. Как будто человек с трудом побеждал лиловые, нахмуренные горы, облитые ветром, и взор становился все длиннее и острее, потому что почти с каждым шагом раздвигался горизонт.

Не доходя немного до белого здания, мы присели отдохнуть у дороги, под защитой высокого камня, почти скалы. Противоположную долину еще нельзя было видеть, но все широкое пространство по направлению к Винчи и Эмполи лежало перед глазами, и там, куда уже взгляд не хватал, затуманивалось лиловатой, седеющей мглой. Сначала – горы, холодные, с широкими тенями, уступами и провалами, потом, дальше, волны тающих холмов. И везде – пространство, пустота, воздушность. Узкая горная дорожка не чувствуется, все время кажется, что медленно, с неощутимой плавностью, летишь над этими падающими горизонтами на гигантских крыльях. Крылья здесь кажутся необходимыми, родными и естественными. И то, что их нет, – вызывает в душе удивление и страх, как у человека, сразу лишившегося ног. Леонардо родился здесь, провел детство на этих дорогах. И всю жизнь ему казалось обидой и невозможностью, что у птиц есть крылья, и нет их у людей.

На высоте весны почти не чувствовалось. На деревьях не было ни одной почки, даже трава не зеленела. Пахло пронзительно влажным мохом и какими-то сухими, горными былинками. Мы решили сделать последнее усилие, встали и пошли к белому зданию на самой горе, в нескольких шагах от нашего привала. На открытом месте ветер удвоил свою злость, и эти последние шаги показались нам самыми мучительными, тем более, что на вершине было гораздо менее красиво, чем на нашем привале под скалой. Ветер превратился в вихрь и едва позволял открыть глаза. Обрывистая долина по ту сторону едва синела где-то далеко под нашими ногами. Все сливалось и стиралось во мгле. Опять на мгновение чувство необходимости и естественности полета, вольного движения над землею, охватило меня. Ветер усиливал это чувство. Точно рои невидимых, быстрых и злых птиц пролетали мимо, трепеща и свистя сильными, громадными крыльями…

Мы остались в темноватой комнате школы недолго. Толпа детей смотрела на нежданных гостей с нелюбезным любопытством, болтливая учительница говорила не в меру. Нам дали кислого вина. Мы не допили его, поспешили проститься и быстро пустились в обратный путь.

Наш извозчик ждал в Анкиано. Внизу нам показалось теплее и приветливее. Вчерашний крестьянин с рыжей бородой ласково поклонился. Лошадь побежала бодро. В Винчи мы заехали проститься с синьором Мартелли, но его не было дома. Мы должны были торопиться, чтобы попасть в Эмполи к вечернему флорентийскому поезду.

Становилось все холоднее, хотя ветер, видимо, падал. Солнце, близкое к закату, желтело, почти краснело. Кипарисы под его густыми лучами казались совсем темными, угольными. Я смотрел назад, где еще виднелось Винчи, порою скрытое за холмами. Удаляющиеся горы казались теперь яркими и прозрачными, похожими на аметистовые. И когда в последний раз мелькнула перед поворотом черная, скромная деревушка, прекрасная и странная на бледно-фиолетовом поле гор со своей острой и тонкой башней, у меня сжалось сердце. Так бывает больно при разлуке с любимым человеком.

Флоренция

1896

Я.П. Полонский

В последние годы своей жизни это был очень высокий, немного сгорбленный старик, с тяжелой поступью. Медленно двигаясь, на костылях, переходил он из комнаты в комнату, выбирал уголок, где гости говорили громче и оживленнее, садился, прислушивался и говорил так же горячо, порой о тех же ненужных и шумных житейских делах, которые тем ненужнее, чем важнее кажутся людям. С любопытством осведомлялся он обо всех событиях и злобах дня, делал планы обширных поэм, всегда мечтая отразить в них самую последнюю современность. Ни литературные сражения, ни политические перевороты, ни юбилейные чествования, ни задорно-детские волнения молодежи, ни даже стачки московских купцов во время коронации – ничто не проходило мимо него, на все давал он отклик в своей поэзии: громил врагов свободы, воспевал и учение спиритов, и пользу Славянского Комитета:

 
Писатель, если только он —
Волна, а океан – Россия, —
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.
 

И в кратких стихах, и в длинных поэмах, – во многих томах его сочинений, видно это непрестанное, сознательное стремление к людям, желание схватить и отразить существующее, действительное, важное и насущное.

И с годами все гуще пыль большой житейской дороги покрывала не душу, а только одежду усталого странника, все глубже становились морщины лица его, он сгибался, как будто под тяжестью, и плелся через силу туда, куда все идут, со всеми, за всеми, хромая на своих костылях, неуклюжий, беспомощный, как большая старая птица с подстреленными крыльями, которые влачатся по земле.

Но в этом старом, темном, точно пыльном лице были детские глаза, светлые и холодные, как воды лесного родника, осененного дремучими ветвями, прозрачно-зеленого, спящего, которого взор человеческий никогда не видел и в котором обитает волшебный Дух. В этих глазах не было отражения действительности. Они смотрели так странно, так чуждо, что казалось, кто-то другой поселился в нем и смотрит на людей сквозь человеческие глаза и дает им чистоту, холод и власть. И люди, встречаясь с его взором, смущались и переставали верить, что он с ними. Он писал и думал о них, а Дух глубокого, тихого и страшного Лесного Родника, неведомый повелитель подсказывал ему иные слова, иные песни, подобные волшебным заклинаниям.

И как решить, что правдивее, что вероятнее: – действительность –

 
Гром и шум… Корабль качает,
Море темное кипит,
Ветер парус обрывает
И в снастях свистит… или – сновидение? —
 
 
Вижу я во сне: качает
Няня колыбель мою,
И тихонько запевает
«Баюшки-баю!»
 

Так сильны были чары этого Духа, что стоило ему захотеть прикоснуться к действительной жизни, чтобы превратить ее тяжелую, грубую ткань в чудо, в тайну, в сказку, в легкие радужные паутины осеннего дня, в «ту заглохшую аллею с неподметенною листвой, где пахнет детской стариной», в голубоватый блеск болотных огоньков, манящих в царство русалок и лешего, в лепет дряхлой няни или вещей парки, в лампадный и лунный свет на белизне уютной детской постельки:

 
Свет лампады на подушках,
На гардинах свет луны.
О каких-то все игрушках
Золотые сны.
 

Революция в Париже, волнение русской молодежи, восстание Польши, переход через Неман, голод, война за освобождение братьев славян, – все разлетается, как пыльный вихрь на большой дороге, под властным и чистым дуновением лесного Духа, и вероятнее и драгоценнее, чем все действительное, насущное и полезное, становятся «о каких-то все игрушках золотые сны».

 
Просыпаюсь… Что случилось?
Что такое? Новый шквал? —
«Плохо! Стеньга обломилась,
Рулевой упал».
 
 
Что же делать? что могу я?
И вверяясь кораблю,
Вновь я лег и вновь дремлю я…
Закачало – сплю…
 
 
Снится мне: я свеж и молод,
Я влюблен, мечты кипят…
От зари рожденный холод
Проникает в сад.
 
 
Скоро ночь… темнеют ели…
Слышу ласково-живой,
Тихий лепет: «На качели
Сядем, милый мой!»
 
 
Стан ее полувоздушный
Обвила моя рука,
И качается послушно
Зыбкая доска…
 
 
Просыпаюсь… Что случилось? —
«Руль оторван; через нос
Вдоль волна перекатилась,
Унесен матрос».
 
 
Что же делать? Будь, что будет!
В руки Бога отдаюсь:
Коли смерть меня разбудит —
Я не здесь проснусь.
 

И смерть разбудила его: он проснулся дома и сбросил пыльную земную одежду, усталый странник, вернувшийся туда, откуда вышел, к тому, что было раньше детства и чем оно сказочно светится, к страшной и тихой глубине Лесного Родника, – неведомого людям, осененного дремучими ветвями, – к невозможному, несуществующему и более действительному, чем все, что есть.

Праздник Пушкина

Все звери полевые, все звери лесные! Идите есть!

Исаии, гл. LVI, 9.

Каждый день печатаются списки пожертвований на памятник Пушкину: «Иван Иванович Иванов – 3 р., наборщик Артемий – 5 к., гр. NN – 25 р., Коля, Вася, Муся, Вера – 15 к.», – бесконечные, серые, малые, – идут они:

 
…по горсти бедной принося
Привычну дань.
 

Г<-ну> Суворину принадлежит духовный почин в этом деле. Одно время казалось даже, что не столько «вся Россия», сколько г. Суворин ставит «всероссийский» памятник Пушкину. Против Суворина и Пушкина образовалась чужеземная интрига, чтобы помешать их торжеству. И русские благочестивые люди сомневались, – не есть ли замышляемый памятник «идолище поганое?». Суворин, как человек просвещенный, только посмеялся над этим суеверным страхом. И чужеземную интригу он победил, вдохновляемый тем чувством, которое один из птенцов его с простодушною откровенностью называет «инстинктом животного патриотизма». Он знал, что делает. Он сказал, что поставит памятник Пушкину, – и поставит. Во всяком случае, много будет меди, принадлежащей Суворину в этом памятнике. «Мы продолжали делать наше маленькое дело, и наш слабый голос доходил до сердца наших читателей, и накоплялись десятки тысяч рублей», – пишет он с чрезмерной скромностью: если бы у него был в самом деле слабый голос, разве услыхала бы его «вся Россия», разве пошла бы к нему, пошла бы за ним? Впрочем, эта скромность только признак силы:

 
Я спокоен:
Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья…
 

В тайне сердца своего, в тишине ночей своих, Суворин имеет право говорить себе, как пушкинский герой:

 
Что не подвластно мне?.. Как некий демон,
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу – воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут,
И вольный гений мне поработится.
 

Воистину не чудо ли это, не волшебство ли? Одно мановение Суворина, – и обветшалый, сомнительный, «нерукотворный» памятник Пушкина превращается в несомненный, современный, рукотворный, – и дремавшие академии пробуждаются, и какое-то министерство заказывает 40 000 гипсовых пушкинских бюстов, и кто-то изобретает игру «Смерть Пушкина», – лото или карты, и бесчисленные жалкие руки тянутся со святыми лептами, и готовятся пушкинские велосипедные гонки, и пушкинский шоколад, и совершается рождение Пушкина в Суворинском театре с облаками, амурами, громами и молниями К. Маковского, и «вольный гений» Случевского приносит к стопам Суворина «Поверженного Пушкина». И среди всех этих чудес, сам великий маг вещает в пифийском безумии, в священной ярости «животного патриотизма»:

«Этот идол прекрасен. Это наш русский лучезарный Аполлон… Он стóит царских почестей в день столетней годовщины своего рождения. Если б гром пушек встретил этот день, если б колокола звонили, гимны распевались, огни горели, русские флаги развевались бы и поднимающие душу слезы умиления виднелись бы на глазах благодарных граждан, – кто был бы недоволен таким единственным праздником на протяжении целого столетия?»

И все это кажется еще волшебнее, еще невероятнее, когда вспоминаешь то, что происходило несколько месяцев назад, можно сказать вчера, по поводу того же Пушкина.

Вчера г. Спасович доказывал, что свидетельства современников о мудрости Пушкина – ни на чем не основанная легенда, что у него – поверхностный, заурядный ум, неспособный дать его поэзии значение всемирное. Все выслушали это мнение и промолчали. Впрочем, Спасович развенчивал Пушкина с осторожностью, с казуистическою ловкостью, – не столько словами, сколько намеками. Но уже с открытым лицом, с рыцарским прямодушием выступил Вл. Соловьев. Ссылаясь на святоотеческую книгу, Лимонарий св. Софрония, патриарха Иерусалимского, объявил он, что пуля Геккерена была направлена не случаем, а Промыслом:

 
Жизнь его не враг отъял,
Он своею силой пал.
Жертва гибельного гнева.
 

Убийца невинен. Пушкин сам себя убил. Или лучше сказать, бог убил его, карая за безумную ревность, за нарушенное слово императору и за другие безнравственные поступки. Что посеял, то и пожал, – умер достойною смертью, смертью злодея и клятвопреступника, осужденный богом. О, конечно, в своем христианском прощении и незлобии Вл. Соловьев не поддержал бы собственной рукой руки убийцы, не нажал бы собственным пальцем курок его пистолета. Но теперь, когда казнь совершилась, когда Геккерен-палач исполнил смертный приговор судьи – Вл. Соловьева, теперь, с безопасной высоты святоотеческого Лимонария на страницах либерального «Вестника Европы», Вл. Соловьев со спокойной совестью произнес над памятью поэта-язычника христианскую анафему. И опять наступило гробовое молчание, молчание мертвецов на кладбище Лимонария. Молчал и Суворин, который, должно быть, тогда еще не вспоминал о Пушкине, занятый другими, более насущными делами: довлеет дневи злоба его.

Приблизительно в это же время высказал свое мнение один из малых сих, из тех, имя коим легион, – капля океана, песчинка пустыни, – голос почти непроизвольный, стихийный, как шум воды или ветра, исходивший из самой глубины, из сердца русской черни: Пушкин великий поэт, но «личность совершенно ничтожная».

Это только шелест капли. Но вот и голос океана, – русского народа, или по крайней мере того, что в наши дни желает казаться русским народом, – голос «великого писателя земли русской»:

«Когда вышли 50 лет после смерти Пушкина и одновременно распространились в народе его дешевые сочинения и ему поставили в Москве памятник, – пишет Л. Толстой в своей статье «Что такое искусство?», – я получил больше десяти писем от разных крестьян с вопросами о том, почему так возвеличили Пушкина? На днях еще заходил ко мне из Саратова грамотный мещанин, очевидно сошедший с ума на этом вопросе и идущий в Москву для того, чтобы обличать духовенство за то, что оно содействовало постановке “монамента” господину Пушкину. В самом деле, надо только представить себе положение такого человека из народа, когда он, по доходящим до него газетам и слухам, узнает, что в России духовенство, начальство, все лучшие люди в России с торжеством открывают памятник великому человеку, благодетелю, славе России – Пушкину, про которого он до сих пор ничего не слышал. Со всех сторон он читает или слышит об этом и полагает, что если воздаются такие почести человеку, то вероятно человек этот сделал что-нибудь необыкновенное, или сильное, или доброе… Каково же должно быть его недоумение, когда он узнает, что Пушкин был человек больше, чем легких нравов, что умер он на дуэли, т. е. при покушении на убийство другого человека, что вся заслуга его только в том, что он писал стихи о любви, часто очень неприличные».

Все это было вчера. Вчера Спасович разоблачил умственное ничтожество Пушкина; Вл. Соловьев по Лимонарию приговорил его к смерти; один из малых сих прошелестел своим стихийным шелестом о нравственном ничтожестве Пушкина; Л. Толстой согласился с саратовским мещанином, что простому человеку можно с ума сойти от бессмысленности почестей, воздаваемых Пушкину, вся заслуга которого заключается лишь в том, что он писал неприличные стихи о любви, – согласился с тем же саратовским мещанином и с Вл. Соловьевым, что Пушкин – человек больше, чем легких нравов, и что он умер на дуэли, как убийца, как язычник.

Да, все это было вчера. А сегодня – «царские почести» Пушкину, колокольный звон, русские флаги, пушечная пальба, и сорок тысяч министерских бюстов, и суета академий, и пушкинские велосипедные гонки, и пушкинский шоколад, и лото или карты – «смерть Пушкина», и рождение Пушкина с облаками, амурами, громами и молниями К. Маковского, и бесчисленные протянутые руки с пятаками и двугривенными, и «всероссийский» памятник Пушкину, – единственный праздник на протяжении целого столетия, небывалое пиршество русского духа.

Какие противоречия, какие колебания! Тут в самом деле есть что-то, безумное, – смешное и в то же время страшное, и так, что чем смешнее, – тем страшнее.

В конце XV века новгородский архиепископ Геннадий жаловался на «душевный глад и глад разума божья», распространившийся в русском народе. Вместе с бунтом против церкви, – ересью «жидовствующих», верою в нового Мессию, неизъяснимая тоска, как бы предчувствие всемирного переворота, овладела русскими людьми. На последнюю пасхалию восьмого тысячелетия от сотворения мира, на 1492 год, ждали пришествия Антихриста и кончины мира.

Теперь, накануне ХХ века, мы на этот счет спокойны. Никто, или почти никто, в России не ожидает ни кончины мира, ни пришествия Антихриста. И «душевного глада» мы не боимся. Нас пугает лишь голод телесный. Призраки его обступили нас, – страшные лица, обезображенные цингой и тифом, молящие руки, потухшие взоры. И чудится нам, что голод идет и на нас, пока еще сытых, –

 
И к нам в окошко день и ночь
Стучит могильною лопатой.
 

Но слава богу, – голодные плотью, если не собственной, то, по крайней мере, плотью братьев наших, – мы духом сыты. Есть у нас Пушкинские житницы, полные хлебом живым. Правда, эти житницы доныне были заперты для умиравших от голода, и даже нами, взявшими ключи от них, – как будто презрены. Но мы вспомнили о них, мы отыщем потерянные ключи, откроем двери настежь для всего народа и напитаем голодных, потому что хлеба живого – Пушкинской красоты и мудрости – хватит на весь русский народ, томящийся вот уже четыре века «гладом душевным».

«Жаждущие, идите все к водам. Даже и вы, у которых нет серебра, – идите; покупайте и ешьте; идите, покупайте без серебра и без платы вино и молоко. Все звери полевые, все звери лесные! Идите есть».

Мы устроим великую трапезу, небывалое пиршество русского духа:

 
Зажжем огни, нальем бокалы.
Утопим весело умы.
 

И голодные услыхали призыв, и устремились толпами к житницам, и ждут и теснятся, – прибежали все звери полевые, все звери лесные, – Иван Иванович Иванов, гр. NN, наборщик Артемий, Коля, Вася, Муся, Вера, – тянутся, тянутся жалкие, бесчисленные руки со святыми лептами к обещанному хлебу.

И не слышат они голоса пророка: «…для чего вам отвешивать серебро за то, что не хлеб, и трудовое свое за то, что не насыщает? Стражи ваши слепы все и невежды. И это – псы, жадные душою, не знающие сытости; и это – пастыри бессмысленные; все смотрят на свою дорогу, каждый до последнего – на свою корысть. Приходите, говорят, я достану вина, и мы напьемся сикеры, и завтра тоже будет, что сегодня, да еще и больше».

«И будет вместо благовония – зловоние, и вместо пояса будет веревка, и вместо завитых волос – плешь, и вместо широкой епанчи – узкое вретище, вместо красоты – клеймо».

Конечно, на Пушкинском пиршестве не будет недостатка в вине и в сикере, в цитрах и тимпанах, и «в широких епанчах». Но на ком из пирующих будут брачные одежды? Кто прославит Пушкина духом и словом? Не огнем ли Суворинского «животного патриотизма» зажгутся огни этой вечери? Или, может быть, Спасович откроет нам тайны Пушкинской мудрости? Или Вл. Соловьев, вдохновленный мертвецами Лимонария, споет заздравный гимн бессмертию Пушкина? Или «великий писатель земли русской» скажет, наконец, свое слово, объяснит голодным, почему хлеб красоты не менее нужен им, чем хлеб насущный? Но великий писатель сказал свое слово, – ему прибавить нечего, и он не возьмет его назад так же, как саратовский мещанин, сошедший с ума на «поганом идолище», на «монаменте» Пушкина. Теперь, когда все говорят, Л. Толстой безмолвствует, и вместе с ним, по выражению Пушкина, – «народ безмолвствует».

Между этими двумя немыми становится жутко. «Ждем света, – по слову пророка, – и вот тьма, – озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые, стену, и, как без глаз, ходим ощупью; спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми, как мертвые».

И не малым сим, обманутым, умирающим от голода, простирающим руки с безумною мольбою о хлебе живом, а сытым и насыщающим, прославляющим Пушкина «царскими почестями», унижающим его за «легкие нравы», за «неприличные стихи о любви», – как бы хотелось им напомнить слово Откровения:

«Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв. – Ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг».

Но Суворин сказал, что будет пир, и значит пир будет.

 
Зажжем огни, нальем бокалы,
Утопим весело умы.
 

…будет пир голодных во славу не насытившего их, пир мертвых во славу бессмертного, будет вино и сикера, и гусли, и тимпаны, и речи всех, у кого только есть язык, – между сытым своей евангельскою истиной, безмолвным Львом Толстым и голодным, столь же безмолвным народом.

 
Безбожный пир, безбожные безумцы!
Вы пиршеством и песнями разврата
Ругаетесь над мрачной тишиной.
Повсюду смертию распространенной.
 

Если бы тень поэта увидела нас в этом упоении пира, – не отвратила ли бы она лицо свое, не прокляла ли бы нас, как некогда скорбный пророк: «праздники наши ненавидит душа моя, – ненавидит душа моя, даже до смерти».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации