Электронная библиотека » Дмитрий Мережковский » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 12:20


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Теперь, когда у нас есть психологические данные характера, посмотрим, каким образом они повлияли на учение этого оригинальнейшего из писателей, на разрешение того вопроса, с которым его столкнули и обстоятельства личной жизни, и направление умственного развития, – вопроса об отношении привилегированных классов к народу.

II
Отношение Руссо к привилегированным классам

Руссо в самом корне стремится подорвать престиж французской аристократии. Для него «всякий французский дворянин по более или менее прямой линии происходит от средневекового разбойника». Самый феодальный строй, источник всех наследственных титулов, он считает величайшим абсурдом. В эти наивные времена «стоило какому-нибудь вождю, – говорит он, – сказать любому из своих рабов: будь велик – ты и весь твой род – и тотчас же этот человек делался великим в своих собственных глазах и в глазах других людей: и потомки его чем дальше, тем все выше и выше поднимались в общественном мнении; действие увеличивалось по мере того, как причина отдалялась; древний род становился тем благороднее, чем большее количество бездельников можно было в нем насчитать». Средние века прошли невозвратно; теперь «на два, на три гражданина, действительно достойных, во Франции на глазах у всех возводятся в дворянство тысячи негодяев. Чем же гордится это дворянство?.. Что же оно делает для своей родины и человечества?.. Это люди, достигшие богатства и почестей такой страшной ценой, умеют ли они, по крайней мере, пользоваться плодами своего преступления, действительно ли они счастливы, достойно ли их положение зависти?». Нет, и на это они неспособны: «среди удовольствий, покупаемых так дорого, среди людей, хлопочущих об их забаве, скука снедает и убивает их; они проводят жизнь, убегая от скуки и снова делаясь ее жертвой; они падают под ее невыносимым бременем; – женщины в особенности пожираемы скукой, она превращается у них в страшную болезнь, которая иногда лишает их рассудка, а наконец и жизни. Я не знаю более ужасной участи, чем участь хорошенькой женщины в Париже, – после участи щеголя, ухаживающего за ней и самого превратившегося в праздную женщину, который ради тщеславного желания прослыть за победителя женщин переносит томительную скуку самых грустных дней, какие только проводил человек». И эту-то праздную аристократическую скуку развозят в блестящих экипажах из Парижа в Версаль с такой быстротой, что «скорее пятьдесят пешеходов будут раздавлены, чем один бездельник остановится в своей золоченой карете; эту патрицианскую скуку одевают в бархат и шелк, ее кладут на пуховые постели, окружают роскошью, упитывают дорогими яствами, все страны света приносят свою дань, быть может, двадцать миллионов рук работают, быть может, тысячи людей жертвуют жизнью» – и для чего же? Чтобы скучающему, пресыщенному сибариту «предложить в полдень то, что вечером он оставит в отхожем месте». «Таковы презренные люди, которых образует разврат молодости: будь между ними один, который сумел бы остаться воздержанным, который предохранил бы свое сердце, свою кровь, свои нравы от общей заразы, – и в тридцать лет он задавил бы всех этих букашек и ему стоило бы меньше труда овладеть ими, чем собой».

Но не отнесется ли Руссо более снисходительно, по крайней мере, к той части привилегированных классов, которую в наше время называют интеллигенцией? Не смягчает ли он своего приговора над нею за то, что она держит в своих руках светоч искусства и науки, что в ней лежит залог умственного развития целого народа? Напротив, Руссо еще с большим ожесточением нападает на ученых, философов, поэтов и писателей, чем на аристократов, чиновников и богачей. Он вооружается против них отчаянным метафизическим парадоксом, который сразу дает нам понять, что он намерен бороться не на жизнь, а на смерть: «всякое мышление по природе своей противоестественно; человек мыслящий не что иное, как развращенное животное». Вот до каких крайних выводов доводит его ненависть к интеллигенции. Но вместе с тем он предъявляет знанию требования жизни, – он подчиняет науку и искусство верховному принципу полезности, в умственных деятелях своего времени он ищет и не находит стремления к этическому (нравственному) совершенствованию. Знания так называемых философов – пустые, фиктивные. Классическое воспитание приучило их довольствоваться изящной формой при самой возмутительной легковесности содержания. Привычка болтать в салонах, погоня за красным словцом, напыщенная риторика, мертвое академическое красноречие, неестественные декламации, фальшь, казуистика, сухая школьная мораль – вот, что присвоило себе громкую кличку народного образования, вот, что в так называемых науках и искусствах заменяет вдохновение, теплоту чувства, любовь к людям, пытливое, добросовестное отношение к природе. Каким образом возникли наука и искусство? Неравенство – язва всех цивилизаций – породило богатство, богатство – праздность и роскошь, из праздности произошли науки, из роскоши – искусства. В своем настоящем виде они не только не приносят никакой пользы, но прямо вредят, а в государстве каждый ничего не делающий человек – так же вреден, как преступник. К чему годны эти жрецы мнимой науки? Сердце их черство и холодно, как камень. «Добро, справедливость, великодушие, воздержанность, сострадание, мужество – все это для них пустые, ничего не значащие слова: их слуха никогда не поражало священное слово “родина!”». «Великие философы, попробуйте преподать ваши мудрые наставления детям и друзьям, – и вы скоро увидите, как жестоко они отплатят вам за них!» Все эти мнимые мыслители слишком много рассуждают и слишком мало чувствуют. Какое им дело до чужих страданий? Философия служит им только для того, чтобы легко оправдать собственный индифферентизм и бездушие. Она отрывает их от жизни, делает эгоистами, заставляет втайне думать при виде человеческих мук: «пусть все погибнут, только бы мне было спокойно… Под окном философа могут зарезать человека, и он только заткнет себе уши и придумает несколько остроумных доводов, чтобы заглушить в своем сердце голос возмущенной природы». И подобные люди смеют себя называть цветом общества, солью земли! Руссо срывает с них маску, он показывает нам во весь рост тип так называемого «интеллигентного человека»: он – продажен, фальшив, мелочен, тщеславен, порочен, зол. Руссо смотрит на этих представителей просвещения, как «на ничтожную горсть людей, которые, кроме себя, никого не желают видеть в целом мире, а между тем сами недостойны того, чтобы на них обращали малейшее внимание, если бы не то зло, которое они причиняют народу». Вот где здоровая часть отрицания Руссо. Его не подкупит весь этот блеск, потому что он видит там, в глубине провинций, «покинутые деревни, невспаханные земли, большие дороги, покрытые толпами граждан, которые превратились в нищих и воров, которым суждено окончить жизнь где-нибудь под колесом или на куче навоза». Интеллигенция ничего не делает, чтобы помочь этому великому народному бедствию, – вот за что Руссо с таким ожесточением нападает на нее. Но Руссо, увлеченный этим чувством, как всегда, дошел до крайностей, до проповеди обскурантизма и невежества, до полного отрицания не только злоупотреблений науками и искусствами, но и самой законности какого бы то ни было просвещения. Здесь мы вступаем в открытое море его противоречий. Он, который только что пугал нас своею необузданной смелостью, ниспровержением тысячелетних авторитетов, подает руку султану Ахмету, который велел бросить в колодец печатный станок. Ж.-Ж. Руссо приходит в умиление и восторг от мудрости Омара, предавшего пламени александрийскую библиотеку на том основании, что «если в этих книгах говорится не то, что в Алкоране – их надо сжечь, если же в них говорится то же самое, что в Алкоране, – они излишни, и, следовательно, их все-таки надо сжечь! Существуют дерзновенные люди, – с негодованием добавляет Руссо, – которые осмеливаются считать это абсурдом. Но предположите, что на мечте Омара очутился бы папа Григорий Великий, – и, заменив слово Алкоран словом Евангелие, он, подобно Омару, уничтожил бы библиотеку, причем этот поступок, – замечает автор, – вероятно, был бы самым прекрасным подвигом в жизни знаменитого папы». Здесь чрез преувеличение выводов Руссо достигает отрицания основных посылок. Итак, слепое чувство ненависти к интеллигенции завело автора в трущобы обскурантизма, – разум, слишком подчиненный чувству и парализованный его ненормальным развитием, не мог указать Руссо, в какую путаницу противоречий он вступает, отрицая не те или другие злоупотребления отдельных ученых и писателей, а самую сущность науки и литературы. Таким образом, он безосновательно дал первый толчок той реакции против освободительных идей XVIII века, которая в лице Шатобриана, де Сталь, де Местра и др. пыталась восстановить религиозные и политические идеалы феодального строя, столь «абсурдного», по выражению того же самого Руссо, родоначальника реакционной литературы эмигрантов, как называет ее Брандес.

Мы имеем пока три отвлеченных принципа: во-первых, отрицание аристократического сословия, во-вторых, отрицание интеллигенции с точки зрения ее бесполезности для народных масс; кроме этих двух с необыкновенной силой высказанных идей – мы имеем еще третий принцип, столь же отвлеченный, явившийся результатом крайнего полемического увлечения, принцип, заключающийся в безусловном отрицании всякой умственной деятельности.

Посмотрим, какое практическое применение получили эти три отвлеченных положения, каким путем Руссо намеревался провести их в жизнь. Прежде всего, он успокоительно заявляет, что его страстная жажда возвратиться к «благодатному невежеству» – совершенно платонического характера. К сожалению, говорит он, невозможно истребить науки и искусства, которыми так злоупотребляют. «Никогда не случалось, чтобы однажды развратившийся народ снова делался добродетельным. Напрасно думали бы вы уничтожить источники зла, напрасно даже снова вводили бы между людьми прежнее равенство: однажды испорченные сердца останутся такими навсегда, против этого нет лекарства, кроме какого-нибудь великого переворота». Итак, третий принцип, самый отвлеченный и бесплодный, абсолютное отрицание науки – теряет на практике всю свою силу и смелость, перерождаясь в следующее банальное наставление: «предоставим наукам и искусствам смягчать нравы людей, которые они испортили; поищем средств изменить людей к лучшему и дать другое направление их страстям. Дадим этим тиграм пищу, чтобы они не пожирали наших детей». Но что же сделать с науками и искусствами? «Нужно позволить заниматься ими исключительно тем, которые способны их усвоить без всякой посторонней помощи и, усвоив, создать что-нибудь новое в этой области. Пусть только этим немногим избранным принадлежит слава воздвигать памятники человеческого знания». А для того, чтобы умственная аристократия могла с полным комфортом исполнять свою задачу, государи должны принять ее под свое покровительство. Цицерон, величайший оратор, был консулом в Риме, Бэкон, величайший философ, – государственным канцлером в Англии. Отсюда – прямой вывод: если хотите иметь великих ученых, награждайте их большими чинами. Королям следует, окружив себя философами, под их руководством править страной. Им нечего бояться ученых, напротив, это самый безобидный народ: «они сумеют, – по собственному выражению Руссо, – скрыть железные цепи под гирляндами цветов».

Руссо – индивидуалист, поглощенный своим внутренним миром, он неспособен к изучению реальной действительности, а между тем это изучение необходимо для практического приложения теории к жизни. Руссо прямо и даже несколько цинично объявляет: «я уже сто раз говорил: хорошо, что существуют философы, только бы народ не вздумал им подражать (pourvu que le peuple ne se mèle pas de l’être)». Разум, совершенно порабощенный чувством, не играл у него достаточно самостоятельной роли для того, чтобы указать, в каком непримиримом противоречии находится его теория с практическими выводами.

III
Отношение Руссо к народу

Всем своим характером, всеми вкусами и привычками он был поставлен в самое враждебное положение относительно привилегированных классов. Но с народом он сблизился только посредством отрицания аристократии и интеллигенции; ему недоставало деятельной симпатии и положительных знаний, чтобы на самом деле полюбить этот народ. Руссо относится к нему как-то двойственно. Он создает своего естественного человека, дикаря – божественное существо, добродетельное, счастливое и совершенное, которое он противополагает людям, испорченным цивилизацией, – философам и аристократам. Но грандиозная фигура этого мифологического дикаря заслоняет от автора реальную красоту народной жизни. Руссо любит «естественного человека», это детище своей фантазии, как он всегда любит все свои мечты. Он посвящает ему лучшие, пламенные страницы своих произведений, так что на долю народа осталось уже немного: он отодвинут на второй план добродетельным дикарем. Народ – реальность, дикарь – мечта: зная характер Руссо, нельзя ни минуты сомневаться, что он отдаст преимущество мечте перед реальностью; в самом деле, он утверждает, что «нет никого глупее крестьянина и хитрее дикаря… Первый, постоянно исполняя чужие приказания… вечно делая то, что делал с первых лет молодости, живет по рутине, тогда как дикарь…» – и затем следует восторженное описание жизни дикаря, независимого и оригинального во всех своих поступках. Но только перед добродетелями естественного человека меркнут достоинства народа, который стоит в глазах Руссо все-таки несравненно выше привилегированных классов. Он прямо объявляет, что единственные настоящие граждане находятся в деревнях, «где они погибают в нищете и презрении». Он полагает, что параллель, проведенная между крестьянином и философом, была бы, конечно, не в пользу последнего. «Род человеческий, – говорит Руссо, – состоит из простого народа; часть, которая к нему не принадлежит, так незначительна, что о ней не стоит и упоминать… Самые многочисленные сословия заслуживают наибольшего уважения… Мыслитель видит те же страсти и те же чувства у мужика и у знатного человека, он видит разницу только в их речи, видит более или менее изысканные манеры, а если и есть между ними существенная разница, то она не в пользу тех, кто скрытнее. Простой народ высказывается таким, как он есть и вовсе не красив, но светским людям необходимо маскировать себя: выскажись они такими, каковы в действительности, они возбудили бы отвращение…». «Изучите людей этого сословия (т. е. крестьян), – продолжает Руссо, – и вы увидите, что у них столько же ума и больше здравого смысла, чем у вас, хотя они говорят другим языком. Уважайте же род человеческий; подумайте, что он главным образом состоит из собрания народов, что если бы исключить из него всех философов и королей; то это было бы незаметно и от этого на свете не сделалось бы хуже». «Естественное призвание человека, – пишет Сен-Пре в «Новой Элоизе», – обрабатывать землю и жить ее плодами. Мирный житель полей, чтобы чувствовать свое счастие, должен только понять его. В его власти все истинные удовольствия человека; из горестей же его постигают только – самые неотвратимые для смертных, те, освобождаясь от которых, мы подвергаемся гораздо более жестоким… Земледельческое состояние единственно полезное и необходимое. На мужике покоится истинное благосостояние края, сила его и величие, которые народ извлекает из самого себя, которые ни в чем не зависят от других народов, никогда не принуждают к нападениям и дают самые верные средства к защите». По мнению Руссо – «стыдливость и скромность глубоко вкоренены в понятия народа, и в этом случае, как во многих других, грубость (la brutalité) народа лучше, чем приличие светских людей». Руссо полагает, как мы уже видели, что философия делает человека бессердечным эгоистом… Народ, не анализируя своих чувств, отдается им гораздо искреннее. Он более интеллигентного человека способен к состраданию: «во время уличной свалки сбегается толпа, – благоразумный человек удаляется, тогда как чернь и уличные торговки (c’est la canaille, ce sont les femmes des halles) разнимают дерущихся и мешают порядочным людям избивать друг друга». Не роскошь дворцов, а обстановка мужицкой избы показывает степень экономического довольства данной страны. «Только деревни составляют – землю, только деревенское население – составляет народ». Если есть надежда, что цивилизация примет когда-нибудь более благоприятное для человечества направление, если есть надежда, что sanalibus aegrotamus malis[13]13
  мы страдаем излечимыми недугами (лат.).


[Закрыть]
, то она возникнет, конечно, не из знакомства с развратною жизнью больших городов, а «из пристального изучения народов, живущих в отдаленных провинциях и сохраняющих всю простоту национального духа… Все народы, наблюдаемые при таких условиях, выказываются в гораздо лучшем свете; чем ближе они к природе, тем больше добродетели в их характере; только запираясь в города, только изменяясь благодаря культуре, они развращаются и меняют на приятные и зловредные пороки некоторые недостатки более грубые, нежели вредные». Заметим, что у Руссо уже встречается в зародыше учение о «власти земли» Гл. Успенского. Он признает, что зависимость от внешних явлений, т. е. от природы (от плодородия почвы, урожая, засухи и т. д.), не имея ничего морального, не мешает свободе и не порождает пороков; «зависимость же от людей» (которой землепашец может избегнуть по условиям своей работы скорее всех других сословий), «будучи неестественной, служит основою всех пороков; чрез ее посредство господин и раб взаимно развращают друг друга». Вот почему, объявляет Руссо, «земледелие есть первое ремесло человека, – оно самое честное, самое полезное и, следовательно, самое благородное из всех». Крестьянская работа имеет еще одно огромное преимущество в глазах Руссо: она целостна, сама себя удовлетворяет, не требует разделения труда и вытекающего отсюда принижения личности. «То искусство, – говорит автор, – употребление которого наиболее распространено и наиболее полезно… то, для которого наименее необходимы другие искусства, заслуживает большего уважения, потому что оно свободнее и ближе к самостоятельности». Таким свободным искусством он считает земледелие. Он с пренебрежением говорит о тех людях, которые «только чрез разделение отраслей промышленности совершенствуют их и умножают до бесконечности инструменты каждой отрасли… Подумаешь – они боятся, как бы их руки и пальцы не послужили им на что-нибудь, столько придумывают они машин. Чтобы заниматься одним каким-нибудь промыслом, они ставят себя в зависимость от тысячи других; для каждого рабочего нужен целый город».

Но иногда этот разумный, трезвый взгляд на земледельческие классы получает несколько романтическую окраску. Его крестьяне из «багровых опаленных солнцем животных, прикованных к земле, ворочающих ее с неодолимым упорством», из этих животных, которые, по описанию Лабрюйера, «только когда встают на ноги, проявляют человеческий образ», неожиданно превращаются в буколических поселян золотого века, грациозно пляшущих и наряженных в шелковые балетные костюмы. Деревенская жизнь представляется ему в горацианской обстановке изобилия и спокойствия: «там, – мечтает он, – городской тон был бы забыт, и, сделавшись поселянами в себе, мы предавались бы множеству различных забав… Веселые полевые работы, резвые игры – вот лучшие повара в мире, и тонкие соуса смешны для людей, находящихся в движении с самого восхода солнца… Длинная вереница гостей несла бы с песнями принадлежности пиршества… Если бы на какой-нибудь праздник собрались окрестные жители, я бы первый присутствовал на нем… Я весело поужинал бы на конце их длинного стола, подтягивая хору старинной сельской песни, и веселее танцевал бы в их сарае, чем на балу в Опере». Кроме этого эпикурейского легкомысленного романтизма, который вполне, впрочем, соответствует духу XVIII века и характеру Руссо, он до некоторой степени не чужд известного презрительного аристократизма, искажающего его симпатичное отношение к народу. Установив в теории верховный принцип народовластия, он, как всегда, в области практических выводов делает множество оговорок, которые сводятся к одному: народ туп и невежествен, он не понимает собственного блага. Руссо прямо объявляет: «для народа недоступны слишком общие воззрения и слишком отдаленные цели; будучи способным оценивать только те государственные меры, которые касаются его личного блага, он с большим трудом оценивает пользу, являющуюся результатом постоянных лишений, возлагаемых на личность законом». Итак, народная масса в самых важных общественных вопросах некомпетентна. Народу не следует заведовать внешними политическими сношениями: во-первых, потому что «великие государственные принципы недоступны ему (ne sont pas à sa portée)», во-вторых, потому, что «собрание почтенных сенаторов способно внушить гораздо больше уважение иностранцам, чем какая-нибудь темная презренная толпа». Последняя параллель между внушительным видом сенаторов и презренной наружностью черни чрезвычайно характерна. Мало того, Руссо отнимает у народа его последнее достоинство – простоту и безыскусственность: по его мнению, «народ (следовало бы, по крайней мере, упомянуть, что здесь разумеется под словом народ – городской пролетариат) всегда обезьянничает и подражает богатым; отправляется в театр не столько для того, чтобы насмехаться над ними, но чтобы изучать их и сделаться еще глупее, подражая им». Кроме таких общих, невыгодных для народа воззрений, у Руссо попадаются мелкие черты брезгливого аристократического отношения к обездоленным классам. Так, например, воспитывая Эмиля в деревне, он тщательно заботится о том, чтобы «мальчик не перенял от крестьянских детей дурного тона». Размышляя о том, какому ремеслу посвятить своего воспитанника, он решает, что кузнечное мастерство слишком грязное и не эстетично: ему неприятно, чтобы руки Эмиля были постоянно черны и запачканы сажей – он лучше сделает из него столяра. Это ремесло благородное, – оно изящно и опрятно, – недаром сам Петр Великий удостаивал заниматься им. Эмиль, вероятно, также не будет земледельцем, так как его возлюбленная, по собственному признанию Руссо, находит землю грязной; Софья так опрятна: «скорее допустит, чтобы сгорел весь обед, чем замарает рукавички»; она терпеть не может запаха навоза. Итак, земледелие, которое только что превозносилось в теории как «первое, самое почтенное, самое благородное искусство», как основа народного счастия, как наиболее целостная, независимая от людей и гармоничная деятельность, отодвигается теперь на задний план на том основании, что Эмилю неприлично пачкать руки, как простому рабочему, что утонченное обоняние Софьи не выносит запаха земли, которая кажется ей грязной. Та же двойственность, те же противоречия, отмеченные мною в отношениях Руссо к привилегированным классам, выступают и здесь, в его отношении к народу, что прямо вытекает из двух основных недостатков его характера: отсутствия 1) деятельной устойчивой симпатии и 2) живой наблюдательности. Симпатия заставила бы полюбить простой народ так крепко и горячо, что никакой «запах земли», никакие «запачканные руки» не могли бы его смутить. Известная доля наблюдательности показала бы ему в жизни народных масс так много нравственной красоты, что он не считал бы ниже своего достоинства изображать их такими, как они есть, не одевая в балетные костюмы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации