Электронная библиотека » Дмитрий Урнов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 31 мая 2021, 22:20


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Вечная боль

«Жаль евреев».

Из семейной переписки 1910-х годов.

«Ты у нас с прожидью», – говорила бабка моего друга. Баба Вера, как её называли, послужила моделью для памятника в честь нашей «Статуи Свободы», первой Советской Конституции 1923 года. Памятник стоял на Тверской площади (бывш. Советской, бывш. Скобелевской) против нынешней Мэрии (бывш. Моссовет, бывш. Дворец Градоначальника). Мимо статуи мы проходили к близким родственникам, жившим по соседству, и мне в детстве казалось, будто некогда с балкона Моссовета мой дедушка обращался к стоявшей на площади бабушке моего друга.

Дом, где жили наши родственники, был построен на месте гостиницы «Дрезден», там обычно останавливался Оболенский, и у него бывал Толстой. Скачек он никогда не видел; со слов Оболенского, судившего Красносельский стипльчез, создал в «Анне Карениной» гибель Фру-Фру: нарисовал картину недостоверную и неотразимую.

В том же доме жил наш школьный соученик Миша Проскуряков, правнук музыковеда Кашкина, которому доверял свои тайны Чайковский. От Миши узнали мы о личной драме композитора, когда о том мало кто и слышал. «Личная драма» – так выражался Миша. Он же стал физиком и поделился со мной сомнениями в искривлении пространства: опытные данные, будто бы подтверждающие искривление, по его словам, есть не более чем крапленые козыри в борьбе честолюбий (чему я, излишне говорить, не судья, хотя впоследствии слышал о том же не раз и продолжаю слышать, и если послушать ядерщика Острецова или беседу Сергея Капицы с Арнольдом, то по крайней мере поймешь, насколько теория относительности создавалась коллективно).

Приняли Конституцию 1936-го, убрали нашу «Статую Свободы», осталась миниатюрная копия на аппликациях Каменного моста. Идя в ИМЛИ или к родителям, мост я пересекал и пока шел, по балюстраде бежало: Баба Вера – Баба Вера – Баба Вера, и я вспоминал, как с высоты своего конституционного роста она окинула меня взглядом и произнесла «С прожидью».

«У Миши сын – еврей!» – обрадовались в Секции переводчиков, увидев меня, но всё же они не принимали отца в свою секцию, помня выволочки за плохое знание русского языка, какие он им устраивал, когда заведовал редакцией. Наши мастера перевода относились к отцу по-дружески, но им неудобно было иметь в своей среде знавшего, что вместо переводов они делают подстрочники.

Моя метисная, по выражению начкона Попова, внешность позволяла делать односторонний вывод о моей национальной принадлежности. «Разве вы не знаете, что это такое?» – спросили в радушном литературном семействе, когда к чаю подали белесые лепешки. Не знал. Лепешки исчезли. Хозяева перевели разговор в другой ключ, свойская основа отношений исчезла. В Америке меня по внешности принимают за русского, а мою жену-смолянку за русскую не принимают: «Вы из Польши? Из Прибалтики?» «Русскими» называют всех эмигрантов из нашей страны, а собственно русских, составляющих в российской эмиграции меньшинство, знают мало.

«Надо нас как-нибудь разжидить», – звучным голосом выговорил знаменитый актер-кукловод Зиновий Гердт, не подозревая, что вторит поэту Роберту Лоуэллу, а тот сказал: «Американская интеллигенция – это нью-йоркская интеллигенция, а нью-йоркская интеллигенция – это еврейская интеллигенция»[69]69
  Наум Коржавин, В соблазнах кровавой эпохи, том II, Москва: Изд-во Захарова, 2005, С. 71.


[Закрыть]
. Зиновий Гердт высказался перед выходом на сцену, имея в виду однородный состав представителей московской интеллигенции. Шли мы участвовать в «круглом столе», кукловод окинул взглядом выстроившуюся перед ним шеренгу, посмеялся своему же признанию непропорциональности национального представительства и повторил: «Раз-жидить!». Меня он принял за ненарушающего однородный состав его команды. Взгляд неприязненный, но по тем же мотивам, бросил на меня с высоты своего немалого роста Главный Маршал авиации Голованов. Моя тетка, благодаря своему старшему сыну, работнику ЦК[70]70
  Андрей Юрьевич Урнов (р. 1938) – советский политический деятель, африканист, выпускник МГИМО, в 80-90-х годах Заместитель Заведующего Международным Отделом ЦК КПСС, Посол в Намибии и в Армении, Заместитель Генерального секретаря Черноморского экономического сотрудничества. Подытожив свой опыт, в 2014 г. опубликовал книгу о внешней политике Советского Союза от холодной войны до перестройки. Андрей разошелся во взглядах со своим младшим братом Марком (р. 1947), аналитиком при Ельцине, социологом, профессором прикладной политологии и телекомментатором. Жаль, никто не записывает за ними, непримиримыми спорщиками, один из которых побывал на советском, а другой – на антисоветском верху.


[Закрыть]
, попала в Кремлевскую больницу, лежала в одной палате с женой авиатора-командарма. У Головановых было две дочери. На лечебном досуге дамы стали обсуждать, не гожусь ли я в женихи. Обсуждение приняло оборот практический, я о том понятия не имел, но маршал оказался поставлен в известность о наметившихся матримониальных планах. У меня в ту пору ещё и мысли не было о том, чтобы обременять себя брачными узами, однако мы с маршалом пришли навестить наших болящих в одно и то же время, и великан глянул на меня, как на порождение ехидны, вознамерившееся подобраться к его семейному очагу.

«Замолчи, жидовка…» – реплика в чеховской пьесе «Иванов», и когда это играют, мне кажется, я слышу эхо наших семейных скандалов, испытываю странное чувство, что меня касаются строки из классики. Гамлетизм – это вечно, а тут времена моих дедушек и бабушек. Инородная струя влилась в нашу семью в силу потребности, заставляющей детей грызть известку, словно не хватало чего-то в людской породе, сложившейся из поколений смолян и туляков, перебравшихся в Питер, а затем в Москву. «Что же ты делаешь?» – прадед-машинист писал сыну-инженеру, когда узнал, на ком тот женится. «Вон из дома!» – услышала тетка, сестра отца, от моего другого деда, когда в семье прозвучал мотив библейский. Но таков был лейтмотив рубежа веков. Чехов собирался жениться на Эфрон, дочь Марка Твена вышла за Осипа Габриловича. «Где моя жидовка?» – перед смертью взывал слывший антисемитом Томас Вулф. Сколько таких союзов совершилось повсюду! «Жаль евреев» – читаю в семейных предреволюционных письмах: следуя чувству гражданского долга, сострадали жившим за чертой. Потом оборот исторического колеса, на своём веку слышал: «У-у, ж-жиды!».

У нас в семье с инородными родственниками не просто примирились, их усвоили, они к «жидам» не относились. Неприязнь вызывала прущая масса. Прущая! Слово мне подсказано Наумом Коржавиным – передает энергию и размах движения, прущая изо всех углов чернь, чужеродная орда или кагал, хамье (хотя мы сами не из «благородных»). Однако неприязнь немыслима, если перед тобой достойный человек. Прадед примирился с женитьбой сына и сноху-иудейку называл дочкой, чувства были обоюдны, она свекра называла папой. Дед Вася, как родного, принял «жидовского зятя». Видел я, как хоронили его, Юрия Марковича Кушнира.

Дядя Юра, физик, участвовал в создании электронного микроскопа, войну закончил подполковником, воевал, как в песне «Землянка», «в белоснежных полях подо Мгой». Скончался на работе от сердечного приступа. Похороны его превратились в демонстрацию признания. Толпа у гроба и за стеклами закрытых окон Института электропромышленности, вертикальная толпа в несколько этажей, живой памятник, воздвигнутый единодушным порывом благодарности. На верхних этажах стояли на подоконниках, чтобы видеть процессию внизу, синие халаты заслонили окна. Работники ненаучные провожали научного сотрудника, который воевал, проектировал электронный микроскоп, обладал тенором и, доводя слушателей до слёз, пел «Землянку».

Слышал я итальянцев. Они не заглушают дядю Юру. Он брал нас, ребят, в лес и в уединении исполнял оперный репертуар. «О-о-о, но-очь лю-ю-бви-и….» – на чудный голос из кустов появлялись молодые дамы, но, увидев солидного мужчину с детьми, исчезали в чащобе. Моя мать устроила Дяде Юре прослушивание в Большом. Ему было предложено: «Хотите петь, бросайте физику». А он создавал электронный микроскоп, выставлен в Политехническом музее. (Наши семейные экспонаты есть в трех московских музеях и все три оказались закрыты, ни в один мы с внучкой не смогли попасть.)

«Лишенец – до принятия Конституции 1936 г.: человек, принадлежавший к эксплуататорским классам, политический противник советской власти, лишенный избирательных и других гражданских прав».

Из Словаря русского языка С. И. Ожегова (1961).

«Думаешь, я забыл, какая у нас была кадровая политика?» – спрашивал Эмка. И я не забыл, знаком с мнением Троцкого о причинах вспышки антисемитизма среди российского пролетариата (пренебрежение к русским святыням), но, главное, знаю из источника, откуда мне известно о многом другом, – из семейной истории.

Когда Дед Вася ушел в солдаты, его старший сын, будущий профессор электричества, остался за главного в семье: пахал. После Октября не мог он быть принят в столичный вуз по социальному признаку как вышедший из нетрудового класса сын учителя-лишенца. Пошел дед, бывший эсер, к большевику Муралову. Командующий Московским военным округом был изгнан с политической арены на обочину общественной жизни в ректоры Сельскохозяйственной Академии. Когда-то они, друг с другом в борьбе, заседали в Моссовете, и дед просил, нет, не принять, а разрешить сыну держать вступительные экзамены. Отказываясь выполнить просьбу, большевик эсеру объяснил: «Сам на ниточке вишу». И правда, ниточка вскоре оборвалась.

Закрыта дверь в Сельскохозяйственную Академию оказалась и для младшего сына сельского учителя, моего отца. Между тем Алиса-Анна Розенбаум, будущая Айн Рэнд, с «ореолом угнетенной народности» (Г. П. Федотов), прежде чем уехать в Америку, закончила Ленинградский университет. Отец сумел устроиться на курсы иностранных языков, но поступить в аспирантуру Института истории, философии и литературы ему удалось, когда интернациональная политика стала национализироваться.

ИФЛИ вошел в легенду оазисом свободной мысли, но вот факт из мемуарной рукописи, поступившей к нам в редакцию «Вопросов литературы». Знаменитый лингвист, кажется, Селищев Афанасий Матвеевич, читая лекцию, обратился к студентам: «Вы, потомки древних славян…» Был это Селищев или другой профессор, не могу проверить, автор мемуаров забрал рукопись, спохватившись, что вспомнил лишнее: потомков славян, ни древних, ни современных, не было среди студентов в аудитории московского вуза, элитного, сказали бы теперь. Отца приняли в аспирантуру благодаря латинисту Попову, диссертацию он защитил под руководством германиста Пуришева и при поддержке оппонента-шекспироведа Морозова. На первой же работе отца, с внешностью нестеровского отрока, нерусские сотрудники рассматривали, словно невиданную ими диковинку. Впивались глазами: «А ты как здесь оказался?» Это – в Москве, в одной из центральных библиотек. Эмка пишет: «Просто, как и многим другим [ «людям разных наций»], революция открыла ему [«рядовому еврею»] небывалые, а по сути несоразмерные с уровнем его личности, «возможности роста», и он попер»[71]71
  Dmitry Urnov and Julia Palievsky. They Came from Russia. A Contribution to American Life and Culture, Faces of America, Nassau Communty College, SUNY, 2007. Брошюра помещена в Нью-Йоркскую Публичную библиотеку и Библиотеку Калифорнийского Университета, Отделение Беркли.


[Закрыть]
. Просто? Не напоминать же мне Науму Коржавину: те же редакционные пороги обивали.

«Ни одно искусство, кроме музыки, не даёт такого широкого простора творить вне определённых образов».

Рихард Вагнер.

Много позднее, уже в Университете Адельфи, слышал я скрипача Исаака Стерна, не концерт – он выступал с лекцией. Признанная знаменитость, Стерн высказался, как оказалось, на исходе дней своих. Так и советник Пентагона Джонстон, и литературовед Рене Уэллек, и даже Толстой собирался свои заветные мысли высказать и спрятаться под крышкой гроба. За три-четыре года до своей смерти Стерн говорил: одаренный ребенок вытягивает вереницу родственников, они, не имея слуха, цепляясь друг за друга, пробираются в музыкальный мир. Скрипач опровергал миф о предрасположенности к определенной профессии: не предрасположенность, а корпоративная преемственность, сложившаяся в силу социальных обстоятельств.

Стерн, по-нашему Штерн, родом с Украины, председатель Общества по сохранению в Нью-Йорке Концертного зала имени Карнеги, был готов поддержать наш с женой замысел увековечить память двух русских: Чайковского и Столешникова. Русский композитор открывал Карнеги Холл, это Стерну, разумеется, было известно. Не знал он, что и построен по проекту русского, а не знал, потому что имя архитектора скрывалось. Признать в своё время авторство Столешникова мешало его прошлое: бывший террорист, бежавший из России от суда, архитектором стал в эмиграции. Чайковский приехал в Нью-Йорк дирижировать на открытии первого в Нью-Йорке концертного зала и узнал, что в строительстве участвовал его соотечественник, познакомились и поговорили учивший музыке царских детей и замышлявший цареубийство.

Кончина смелого скрипача лишила нас с женой поддержки, а проявил он невероятную благожелательность. Мы с ним распрощались, разошлись, и вдруг, обернувшись, Стерн произносит: «Желаю удачи». Его памяти посвятили мы с женой книжку о вкладе русских в американскую культуру[72]72
  Юрий Малов. Мои московские улицы. Домашняя хроника. Москва: Издание Университета Дружбы народов, 2014.


[Закрыть]
.

Слышал я в Адельфи и другого оратора. С публичной лекцией выступил друг Хольцмана, Шимон Перес, в ту пору Министр иностранных дел Израиля. «Если бы, – сказал он, обозначая условие выживания его страны, – палестинцам помогали арабы, как нам помогают евреи всего мира, у них давно было бы свое государство». Ту же мысль высказала третья жена Хемингуэя Марта Гельхорн, военная журналистка, ей посвящен роман «По ком звонит колокол». Смысл ею сказанного: возникновение Израиля заставит арабов объединиться. Журналистка всё же не учла: нет у арабов, в отличие от евреев, религиозного единства, заветы своего Пророка арабы понимают по-разному до взаимной непримиримости.

Пересу передал я привет от Хольцмана, как тот просил. Оба – книголюбы, дружили. В лекции Перес ссылался на Толстого. После лекции преподаватели меня спрашивали: «Каково?». Если бы книголюбы управляли своей страной! А то спросил я у Тоби (так Хольцман требовал называть себя), что представляет собой только что избранный глава государства Израиль, и получил ответ: «Головорез».

Разговоры разных времен

«Учтите, никто из нас уже не испытал бы тех же чувств».

Джозеф Конрад. «Сердце тьмы» (1902).

Отраженный свет

«Как ещё уловить зыбкие тени ушедших, если не связать их с предметами, вроде кресел, в каких когда-то сидели ушедшие…»

Натаниель Готорн. «Дедушкино кресло».

Заставал я Деда Бориса в кресле у письменного стола, но не с пером в руке, а со взглядом куда-то устремленным. В той же позе он, бывало, полулежал на кушетке с высокой спинкой – остатки обстановки зубоврачебного кабинета его покойной жены, подарок врача-психиатра, у которого консультировался Мопассан. Дед сидел, откинувшись, как в кресле, сидит и смотрит в одну точку, словно всматривается в невидимое мне.

В Замоскворечье на диване из княжеского гарнитура полулежал Дед Вася. Если я приезжал, он водил меня от дивана к стульям, от стульев к буфету, словно по музею, рассказывая, как проделали мы путь от крепостного права до мебели, купленной у нашей бывшей барыни. С тех пор многое «музейное», пережившее революционные бури, не уцелело: в комнате был камин… Раннему периоду нашего с моими друзьями «гусарства», проходившему на Страстном и Пушкинской, посвящены две-три главы в книге, которую выпустил друг школьных лет, дипломат Юрий Малов, у него описано, как было шумно и весело, без особых эксцессов[73]73
  А. А. Великанов. «Дворец Советов СССР. Создание невозможного», Москва: «Улея», 2014.


[Закрыть]
. Когда же я переместился со Страстного в Замоскоречье, наше гусарство обрело реставрационный оттенок, сгруппировались мы возле камина, в котором не гасли огни, а дров у нас под рукой не оказывалось. Эскапады того периода в «Интимной книжке» запечатлел архитектор Александр Великанов, сын архитектора, который участвовал в проекте Дворца Советов, строил в Москве Военную Академию им. Фрунзе и восстанавливал центр Сталинграда[74]74
  «Отрадненский узел сопротивления. В него входили пункты Пелла, Отрадное… По берегу Невы проходил передний край, представлявший сплошную траншею полного профиля с ячейками и бойницами для ведения огня» (В. М. Яхрунов. Через Неву. 67-я Армия в боях по прорыву блокады Ленинграда. Москва: Военное издательство, 1960, С. 12) Пелла – наша железнодорожная станция, Отрадное – наш поселок. Берег Невы хорошо помню, он мне казался высоченным, но когда оказался я в тех краях двадцать лет спустя, косогор, уходивший в моем представлении под небеса, опустился ниже моего роста. Парадокс Довженко!


[Закрыть]
. Лежавшая в постели за стеной тетка-учительница, которой мешал уснуть треск ломаемой и исчезавшей в огне мебели, думала про себя, а нам рассказывала, что она думала: «Отец им покажет! По-ока-жет…» Теткины угрозы всё не сбывались, но в конце концов, когда от княжеского гарнитура остался один-единственный стул, явился нашедший время и повод к нам заглянуть отец – камин потух, и осиротевший стул я свез к родителям на Сивцев Вражек, куда мать с отцом наконец переехали со Страстного в кооперативную квартиру в доме Большого театра.

Наш двухэтажный дом на Димитрова (Б. Якиманке), подобно Пизанской башне, выделялся среди прочих строений. Знаменитая наклоном итальянская архитектурная достопримечательность как бы падала уже седьмое столетие, а наш домишко, некогда принадлежавший владельцу бань у Крымского моста (упомянуты у Ивана Шмелева), выпятился с дореволюционных времен, и даже советская власть не укротила его настырного стремления нарушить стройный ряд зданий и показать себя.

Стояли дома на правительственной магистрали, мимо нас из аэропорта или в аэропорт проносились лимузины с главами правительств разных стран. Фидель Кастро в открытом автомобиле не сидел, а стоял, приветствуя ликующие толпы; высоченный, он чуть ли не дотягивался до нашего открытого на втором этаже окна, и, казалось, можно было пожать ему руку. Но к нам заранее пришли и предупредили: чтобы такого желания у нас не возникло. Кортежи проносились, международная жизнь вторгалась в коммунальный быт, однако наши жилищные жалобы годами оставались втуне. Участия в написании петиций в райисполком я не принимал, пока был холост и бытовых неудобств не испытывал, но, как говорится у Чехова, холостым жил один, а стал женат, зажили вдвоем и даже втроем – с ребенком. Тут жалобы пришлось и подписывать и писать. Рассказал брату Андрею, что наше жилье никак не сносят. Андрей объяснил: в стране есть три человека, только три, но достаточно одному из них, проезжая мимо, взглянуть на наш, нарушающий декорум дом и сказать: «Какого… здесь торчит этот?» – и нашего настырного обиталища не будет. Кто-то из троих проехал, вероятно, увидел и сказал…

Синхронно принесли нам бумагу, где было сказано дантовским слогом Ада: оставьте надежду, реконструкции в этом районе не предвидится, и тут же, едва нам успели вручить хоронивший наши мечты пакет, со двора подъехал подъемный кран с болтавшейся на металлическом тросе шар-бабой, и нам приказали выметаться – дом велено срочно сломать. Ждали приезда Никсона. Благодаря Вице-Президенту США, мы с женой и сыном переехали с Большой Якиманки на параллельную Большую Полянку в дом, только что отстроенный.

Окна полученной нами двухкомнатной квартиры смотрели через двор на остатки ворот разрушенного дома Аполлона Григорьева на Малой Полянке, наискосок против дома Ивана Шмелева, и меня озадачивало, как же это он, Шмелев, мог не осознавать соседства. Дом Григорьева увидеть я успел – неосознанно, до увлечения его «Литературными скитальничествами». Когда же стал читать и перечитывать, посмотреть было не на что. Дом снесли без следа, пустырь не застраивали, торчали каменные столбы ворот, придавая пустырю вид погоста.

Замалчивание Аполлона Григорьева походило на личную месть. За что? Оппозиционное издательство Academia выпустило его воспоминания одновременно с книгой Макиавелли – с намеком на борьбу за власть, но ведь других авторов, выпущенных тем же издательством, переиздавали. Репрессированный Иванов-Разумник писал о Григорьеве, но мало ли о ком писали репрессированные, однако те, о ком они писали, не были стерты из общей памяти. Славянофил? Не тронули даже дом Аксаковых, недалеко от моих родителей, на Сивцевом Вражке! Григорьев и славянофилом не считался, был почвенником.

Несправедливость с очевидностью проявилась в двух книгах о московских писателях, одна издана «Наукой», другая «Московским рабочим», и кого только в тех книгах нет! Нет лишь Аполлона Григорьева, самого московского. Думаю, роль играли персональные пристрастия. Бывал я свидетелем, когда по личной прихоти имевшие либо научный авторитет, либо официальную власть вычеркивали имена, им лично нежелательные, снимали статьи и задерживали книги. Универсально! Не получил же Грэм Грин Нобелевскую премию, потому что единственный из членов Нобелевского Комитета высказывался против бесспорного писателя из писателей нашего времени. Разница с нами в том, что западный завистник известен, а кто из доброжелателей искоренял Григорьева?

Из предназначенного к сносу дома выметались мы аврально, не успели отвинтить дверные ручки – медные, массивные, музейные, а у дома дежурили собиратели старины. Вскоре все четыре ручки увидел я в антикварном магазине, который открылся неподалеку, на углу Димитрова и Октябрьской. Знакомая до зазубринки фурнитура была мне не по карману. Удалось унести, когда мы покидали наше обиталище, пейзаж кисти школы Шишкина. Но потолок в новой квартире для картины такого размера оказался низок, и я понес полотно вместе с рамой в тот же антикварный магазин. Вхожу в приемное отделение, стоит очередь тоже с картинами, как новенькие, будто вчера намалеваны. А мою ободранную не купят да ещё засмеют! Стою в нерешительности, занимать ли очередь, подходит пожилой человек и шепчет мне на ухо: «Сколько просите?» Отвечаю ему шепотом: «Де-девяносто рублей». «Сколько?!» – выпалил старик, нарушая тишину среди стоявших в очереди. Мне стало стыдно моей алчности, шепчу: «В-в-восемьдесят». Старик прошипел сквозь зубы: «Давай выйдем». Вышли, старик отсчитал мне деньги, картину, торопясь, уложил в стоявший у магазина автомобиль, и тут же умчался, словно опасаясь, что я передумаю. «О….ли же тебя, м…ка» – заметил сосед, которому я предложил отметить успех совершенной мной сделки.

«Это было недавно, это было давно».

«Друзья и годы».

Со школьных лет от обоих дедов я слышал – видел и знал, если говорил им, кого мы проходили в школе. О чем бы я в учебнике ни прочёл, дедам, казалось, о том читать не требовалось: стачки, революции, рождение авиации или премьеры Московского Художественного театра были происшествиями из их жизни, а исторические лица их знакомыми и даже друзьями. Друг с другом деды не знались, но знали одних и тех же людей, вошедших в учебники, и я получал контрапункт мнений. Писатели, которые сочиняли собрания сочинений, стоявшие у нас на полках, жили в Москве и Петербурге, где жили мои деды. Когда я читал биографии или воспоминания исторических личностей, попадались уже знакомые мне названия улиц и описание событий, известных мне из домашних разговоров.

Дед Борис участвовал в рабочей Обуховской обороне, благодаря артистам Андреевой и Лужскому, обладавшими партийно-подпольными связями, подрабатывал статистом в Художественном театре, рассказывал, как выходил нищим среди толпы в «Юлии Цезаре». В постановке было занято триста человек, подмостки расчерчены, чтобы ступать на квадратам (дед ступал), на сцене жарился небутафорский гусь. Спектакль воплощал идею «Рим эпохи Цезаря» с намеком на Россию Николая, вышел в предреволюционном 1904 году. Тень Цезаря явилась у нас на сцене и перед распадом СССР. Деды не дожили до повторения истории, когда незадолго до краха «Мартовские иды» по роману Торнтона Уайлдера поставили Вахтанговцы, ответвление Художественного театра.

Присутствовал Дед Борис при разговоре Чехова со Станиславским и Немировичем-Данченко, театр собирался на гастроли в Германию, и деда, ехавшего туда же учиться, просили захватить с собой рекламные фотоальбомы, дед согласился при условии, что ему позволят с Чеховым познакомиться, позволили, но открывать рта не смеет. Дед оставил меморандум, где граница общения указана: «Смотрел на любимого писателя».

Дед Вася был одним из основателей крестьянской Марковской республики, а когда учился в Народном Университете Шанявского, видел Маяковского: в желтом халате тащил за собой на шелковом шнуре деревянную ложку. Есенин учился в том же Университете, но дед его не помнил – Есенин учился позднее и, надо сказать, певец деревни у крестьянства признанием не пользовался, слава к нему пришла с ростом пригорода – мир, живущий в стихах Передреева. Возвеличила Есенина не приставших к городу вселенная Шукшина.

Дед Вася дружил с рабочим стихотворцем Филиппом Шкулевым («Мы – кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи…»), но томик Есенина у него был – со статьей Корнелия Зелинского, прекрасно написанной. Статью, сознаюсь, читал и перечитывал я чаще чем стихи. Некоторые из стихотворений мне нравились, их я тоже перечитывал. Выучил наизусть «Собаке Качалова». Сильно подействовала речь Хлопуши в авторском исполнении – передавали по радио. Совсем не трогали меня стихи, ставшие песнями, пошловатость, причем, наигранная. Непредрасположенность к любимому народом поэту отомстила мне. Когда мы с доктором доставляли тройку в Америку, то, по просьбе капитана, я рассказывал морякам о литературе, и они меня попросили почитать Есенина. Не станешь же читать «Дай, Джим, на счастье лапу мне», а ничего другого я твердо не помнил. Удручены были ребята в тельняшках, не видевшие своей земли месяцами. Как вспомнишь, до сих пор стыдно.

Был у деда и сборник стихотворений Тютчева. Сборник дед мне подарил по случаю моего пятнадцатилетия, и весь шмуц исписал объяснением, почему мне необходимо читать этого поэта – показался мне тяжеловатым, кроме слов, положенных на музыку. Это мое мнение не изменилось, но в начале 50-х годов, время ещё сталинское, внуку, советскому школьнику, советовал читать стихи Тютчева старик, настроенный не реставрационно, а ведь такие настроения тридцать лет спустя вызвали ренессанс тютчевской поэзии. Ещё не было ни того Есенина, ни того Тютчева, ни даже Пушкина, перед ликами которых ныне поют акафисты, поют так, будто ничего другого никогда не пели. Каюсь, я Дедова меморандума не прочитал, дорого бы дал, чтобы прочитать сейчас, но книга для меня недоступна.

«Вам русским языком говорят, а вы точно не понимаете».

«Вишневый сад».

Эту реплику, впервые ровно за год до Кровавого Воскресенья прозвучавшую со сцены Художественного театра, Дед Борис тогда же и слышал, в январе 1904 года. Как статист, он был допущен за кулисы. На глазах у него Чехов шагал туда и обратно вдоль задника, согласно чеховской «Летописи жизни и творчества», приехал он к третьему акту.

«Ему были сделаны туфли на лосиной подошве, чтобы ступать бесшумно», – рассказывал дед. Он и запись о туфлях оставил. Нигде больше, ни в «Хронике», ни в примечаниях я об этом не читал. Читая и перечитывая те странички, допускаю, что хождением Чехов помешал деду вдуматься, о чём на сцене говорили изумительным чеховским языком. Театр, правда, перетолковал пьесу, из насмешки сделал элегию. Чехов не щадил своих персонажей, а театр жестокость смягчил, на что и откликнулся зрительный зал. «Пусть мы слабы и нелепы, – так понял дед показанное, – лучше нас всё равно нет». Прекрасно поставлено, признавал Чехов, однако настаивал, что написано у него нечто иное.

Дед Вася в том же театре видел «На дне». Рассказывал, с какой душевной дрожью он ждал, что ответит Лука-Москвин на вопрос Сатина-Станиславского: «Старик, скажи, Бог есть?». Дед повторял рассказ, стараясь внушить мне испытанное им потрясение, когда он услыхал: «Во что веришь, то и есть». Дед повторял реплику, перевернувшую его сознание. На смену верованиям для вышедшего из низов шёл выбор убеждений.

Деды мои сознавали, что живут в одно время с Толстым, хотя оба его не увидели, один – сознательно, другой – невольно. Деда Бориса после Обуховской обороны сослали на родину в Тульскую губернию, недалеко от Ясной Поляны. «Глазеть на Льва?» – объяснял он своё решение не ходить. У него было три прижизненных, сильно читанных собрания толстовских сочинений, но толстовцем не был, «глазеть» постеснялся.

Дед Вася, тот мужик, до которого хотел опроститься граф-писатель, пошел провожать Толстого, когда Лев Николаевич с Курского вокзала уезжал из Москвы в последний раз. Дед опоздал, увидел лишь хвост уходящего поезда. На путях стоял состав с арестантами, из решетчатых окон раздавалось: «Вихри враждебные веют над нами…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации