Текст книги "Литература как жизнь. Том I"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Соприкосновение с прошлым
«Об одном я тебя прошу: будь осторожен при езде на автомобиле».
Из письма М. М. – Деду Борису, 10-го ноября 1914 г.
На «Бенце», от которого я увидел лишь свечи, Дед Борис едва не столкнулся с царём, тоже ехавшим в автомобиле. «В Петербурге, – слышал я от людей того же поколения, – было не больше шести машин». Царь с кортежем не ездил, улиц не перекрывали, городовой и проглядел. «И что же? Что?» – выспрашивал я деда об историческом столкновении. «Царь был в форме, и я был в форме, мы оба взяли под козырёк и разъехались», – суховато отвечал дед, подчеркивая оба, чтобы уравнительно остудить мой ретроградный пыл: я уже начинал грустить о былом.
Вблизи нас история проносилась, как огромная птица, вроде Ворона из Эдгара По, касаясь крылом и накрывая густой тенью. Не пострадали мы, как пострадали миллионы соотечественников. Сейчас высчитывают, сколько пострадало, но для живших тогда мера страха была не количественной, брали и взяли достаточно, чтобы в наших представлениях донос, арест, приговор, преследования, тюрьма и лагерь служили приметами повседневности. Статистика атмосферы не отражает. Улетучивается дух времени, а была атмосфера полна непрерывного напряжения и повседневного страха. О притеснениях знали не более двух процентов советского населения – высчитал Владимир Земсков. Со статистикой не спорю, но поездил по стране благодаря лошадям, и куда бы ни приехал, на Кавказ, в Крым или в Киргизию, всюду знали, что время у нас строгое. Автор оснащенной цифрами книги «Сталин и народ» не жил при «большом терроре», а мой школьный приятель, вовлеченный в политику, меня упрекнул: «Разве ты не знаешь, что у нас полицейское государство?» Знать я знал, но был научен не болтать. Если же кто-то из моих сверстников ныне скажет, что страха они не чувствовали, пусть объяснит, почему. Может быть, потому что не чувствовали за собой никакой вины?
Начало романа «Процесс» – один из немногих живых моментов у Кафки, достойный остаться словесным памятником эпохи: утром человек просыпается и чувствует себя виновным. Это – правда времени, запечатленная небездарным писателем, к сожалению, полуживым человеком, но правда универсальная – без границ. От пережитого ужаса не отделаться оговорочками, дескать, да, было, но прошло. Нет, не прошло. Те, кто говорят «прошло», к ним, видно, и не приходило – не жили тогда. Одно дело сказать, что «Архипелаг ГУЛАГ» – плохая книга, другое – утверждать, что это выдумка и ложь. Были о терроре книги хорошие, однако оставались нам недоступны, а литературно бездарный и двуличный человек проскочил и зафиксировал наше время. Преувеличил, исказил, но не выдумал страдания, неустранимые из советской истории. Незабываем и героизм, непостижима связь между ними.
«За нами должны прибыть грузовики».
Из дневника Николая II 31-го июля 1917 г.
Передо мной дневник Николая II в издании на английском, запись о грузовиках я дал в обратном переводе. В ожидании грузовиков царь находился в Царском Селе под арестом. Головную машину в автоколонне вёл Дядя Миша, человек военный, прикомандированный с января 1917 г. к Ставке Главного Командования во Пскове.
После Февраля его назначили командовать правительственным гаражом. Получил он распоряжение отправиться в Царское Село и доставить политических узников на станцию Варшавской железной дороги. Грузовики, которых ожидал низложенный царь, предназначались для домашней утвари, Николай и его семья разместились в двух автомобилях, царь их называет «моторами», как было принято, это я проверил позднее по русскому оригиналу.
О чрезвычайной поездке Дядя Миша оставил записки, хранились в Отрадном – наше гнездо под Ленинградом, где Иван Солоневич, идеолог народной монархии, в годы революционной разрухи менял обесцененные рубли на сало. Рядом, забор в забор, правительственная дача в бывшем загородном особняке купца-раскольника (в подвале обнаружили хлыстовскую избу). На даче жила вдова Кирова или, может быть, её сестра, которая, согласно биографам, играла в кировской семье роль первостепенную. По словам моей матери, разговоры я вёл со вдовой, выражая свои мнения конвульсиями конечностей. Навещавший вдову (или свояченицу) свидетель убийства Кирова Иван Кодацкий, советский и партийный деятель, любитель спорта, прежде чем его репрессировали, регулярно ходил на футбол и брал с собой племянника Деда Бориса, Валю Воробьева, погибшего в Блокаду.
Когда я стал способен прочитать написанное Дядей Мишей, его записок уже не существовало. Перед самой войной Дядя Миша скончался от неопознанной болезни, а наш дом во время войны сгорел, и как горел, с другого берега Невы видел воевавший там Дядя Юра: наш берег был опорным пунктом немецкого сопротивления[75]75
Судя по тому, что я мог прочитать в современной ставропольской печати об Илье Дмитриевиче Сургучеве, литературной гордости Ставрополья, однако оказавшемся в эмиграции и в оккупированном Париже, где он сотрудничал с нацистами, на его родине есть немало ему сочувствующих. Вместе с тем характерно, что среди множества писательских имен, в том числе, профашистски настроенных, упомянутых Варшавским в книге «Незамеченное поколение», из несомненно крупных величин в литературе эмиграции нет Сургучева. Возможно, его действия и публикации, в отличие, скажем, от того, что делали и печатали при правительстве Петена, скажем, «младороссы» или Нина Николаевна Берберова, выделялись особой решительностью.
[Закрыть].
Дяди-Мишины записки читал мой отец и подтвердил, что я слышал от Деда Бориса, между собой дед и отец не знались, о записках у меня сложилось представление, я думаю, достаточно достоверное. Царь в дневнике называет станцию, куда вез его Дядя Миша, – Александровская, там работал наш прадед-машинист, для Дяди Миши родная дорога. В Царскосельском парке всюду виднелись штабеля дров. «Знаете, кто это напилил?» – спросил Дядю Мишу сидевший рядом с ним низложенный самодержец. И с гордостью последний российский император сообщил моему двоюродному деду: «Это я напилил». Вспоминал ли царь Филопемена? Как мы теперь знаем, Николай был человеком начитанным, а полководец, прозванный «последним греком», считал нужным выполнять домашние работы, припасал дрова, взятый в плен римлянами, совершил над собой казнь сократовскую: принял яд…
Дважды путь нашей семьи фатально и оба раза автомашинно пересекся с последним царем, поэтому я подначитался о последнем царе, надеясь найти хотя бы косвенное отражение той поездки. Мемуары совпадали с рассказами о записках Дяди Миши, который вёз царя, напилившего немало дров и ставившего это себе в заслугу.
«Совершенно не в состоянии принять никакого решения. Он находится во власти какого-то паралича воли, его действия не управляются здравым смыслом, но чьими-то намеками, какими-то симпатиями… Но кто может в этом разобраться? Ясно только одно – править он не способен» – мнение о царе, высказанное с началом Русско-Японской войны генералом Дохтуровым, записано бароном Врангелем, отцом «Черного барона». Когда началась Первая Мировая война, барон-отец выразил и свое собственное мнение: «Царь Николай II царствовал, был Верховным главнокомандующим, но государством не правил, армией не командовал, быть Самодержцем не умел. Он был бесполезен, безволен и полностью погружен в себя. Он держался за трон, но удержать его не мог и стал пешкой в руках своей истеричной жены». «Прикосновение к делу вызывало в нём прямо какую-то враждебность», – прочел я у князя Волконского, который, как Директор Императорских театров, виделся с царём «чаще чем министры» и оказался свидетелем безразличия и пустоты на месте, где должны бы находиться энергия, ум и воля. Царь, по свидетельству Волконского, играл в теннис, когда получил телеграмму о Цусимском поражении, положил телеграмму в карман и продолжал игру. Телеграмму о падении Порт-Артура получил за завтраком, отложил телеграмму в сторону и продолжал завтракать.
В хорошо написанной Ильей Сургучевым повести «Детство Императора Николая II» нет, однако, формирования тех черт характера, которые проявились, когда мальчик стал молодым человеком и ему пришлось занять царский престол. Предреволюционная Россия в лице Императора и его Августейшего семейства подражала персонажам «Вишневого сада»: царь выслушивал «Лопахиных», предлагавших ему меры спасения и отвечавших на вопрос, что делать, ответы сводились к незамедлительным действиями, и если Лопахин предлагал разбить имение на участки и распродать, то к царю обращались с требованием передать власть в руки буржуазии. Владельцы вишневого сада, услыхав слово «продать», начинали говорить об энциклопедическом словаре, где их сад отмечен как достопримечательность. Властелин державы говорил о долге, предписанном ему свыше, – отговорка, прикрывающая привычку к неделанию. Вывод Волконского из общения с императором: «Против собственной природы в обязывающее положение оказался поставлен человек с трагической судьбой и безо всякого трагизма в своей личности»[76]76
Сергей Волконский, Мои воспоминания (1924), Москва, «Искусство», 1992, т. 2, С. 157–158, 168–170.
[Закрыть].
Допустим, и директор театров, и боевой генерал, и барон, говорившие о безволии монарха, оболгали царя, но есть немало свидетельств, что царь был не столько тверд, сколько упрям, и чем дальше, тем настойчивее он избегал неприятных ему докладов. Английский историк российского происхождения Доминик Ливен, из петербуржского ответвления влиятельного семейства, опубликовал книгу о Николае. Историка нельзя назвать апологетом последнего царя, но книга сочувственная, даже сострадательная, о судьбе человека, негодного для роли, которая ему выпала. У Ливена приведено впечатление министра, отвечавшего за снабжение армии. Министр старался довести до сведения самодержавного властителя, каковы перспективы на урожай и проблемы с полевыми работами, но царь прерывал его (перевожу с английского): «В состоянии монарха сделались видны особенности, вызванные несчастиями его царствования и трудностями, с какими он сталкивался в управлении страной при начале войны. Словно невротик, сохраняющий равновесие до тех пор, пока не затронуто нечто болезненное, Император, совершенно очевидно изнуренный под грузом государственных задач и огромной ответственности, искал умиротворения, предпочитая говорить о вещах попроще и приятнее, чем выслушивать наши доклады о проблемах срочных, сложных и тревожных»[77]77
См. Nicholas Lieven. Nicholas II. Twilight of the Empire. New York: St. Martin’s Griffin. 1993. р. 221
[Закрыть]. Говорят, те мемуары доверия не заслуживают, есть другие мемуары, рисующие царя совсем иначе. Почему же другие мемуары доверия заслуживают? К тому же «иначе» не опровергает разных мнений, царь, как всякий человек, совмещал в себе несовместимое, а правда проступает в светотени, по законам chiaroscuro.
Другие мемуары я читал, в них виден всё тот же, узнаваемый человек. Чем благожелательнее мемуары, тем отчетливее проступает облик властителя, наделенного безграничной властью, однако избегающего прямо смотреть на вещи. Даже упомянутая мемуаристами склонность царя то ли из скромности, то ли из-за стеснительности не смотреть в глаза собеседнику, дает понять, насколько не на месте находился этот человек. Кто говорит: верили бы в богоизбранность царя, не было бы революции, тот не жил во время, когда стало немыслимо верить в такого царя, не вышедшего 9-го января к народу. Уж почему не вышедшего, но не вышедшего, а выход мог изменить течение событий.
Прочитанное мной о царе за и против рисовало облик, отвечавший школьным представлениям о посредственности на троне Российском. Положим, в школе не говорили нам того, о чём я прочитал в книге моего школьного соученика Эдика Радзинского: царь знал иностранные языки, был заботливым семьянином, а по свидетельству театрального директора, любил балет и балерин, предпочитал пикантные французские водевили, смотреть приезжал без жены. Возможно, царь был человек как человек, даже хороший. Но разве хороший человек был нужен? Нужен был великий человек, способный изменить ход событий, как изменил Наполеон на мосту Арколе. Такой человек нашелся – не того умонастроения. Ленинский возглас «Есть такая партия!» – Арколе нашей истории.
«Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа».
Краткий курс истории ВКП(б).
На выходные я ехал в Замоскворечье. Дед Вася, если не лежал на диване, то писал, сидя за печкой. Вдруг, выйдя из-за печки, начинал метаться по комнате. Вслух и про себя спорил с прежними политическими врагами, упрекая их в том, что программу по крестьянскому вопросу они украли. Втемяшился мне в башку большевистский грабеж! Уже в университетские годы преподавательница марксизма говорит: «Вы, кажется, такой человек, который способен сказать, что программу по крестьянскому вопросу большевики заимствовали у эсеров». Не такой я человек, чтобы такое сказать, но я наслушался, как украли, и в моих словах проступала эманация сведений, таившихся у меня в голове.
В комнате у Деда Васи стоял киот, уже без икон. Вместо образов Баба Настя поместила туда вырезанную из газеты фотографию Ленина. «Ленина я уважаю», – говорила бабушка, и в её голосе слышался отголосок настроения крестьян, отличавших Ленина от большевиков, когда землю дали. А потом отняли. «Большевикам верить нельзя!» – сдавленным голосом, бегая из угла в угол и рассекая воздух руками, хрипел Дед Вася, лишний раз самому себе доказывая сокровенную мысль. Наливаясь кровью и становясь красным, он, обращавшийся к массам с балкона Моссовета, бился как в клетке и, уставясь кровавыми глазами на вырезку из газеты, что-то бормотал. У меня в голове вертелась басня, которую читали в школе: «Дайте чуточку додраться».
«На собрании присутствуют более 2000 человек. Председательствует эсер Урнов, не принадлежащий по своим политическим настроениям к левому крылу партии, почти подошедшему к большевизму».
С. Мельгунов. Как большевики захватили власть. Октябрьский переворот 1917 года, Париж, 1953, стр. 301.
Со временем, получив доступ в спецхран, я нашёл подтверждение семейным рассказам. Читать «закрытые» книги, где они упомянуты, ни тот, ни другой дед не имели возможности, изданы за границей, но я эти книги читал и понял из прочитанного, что же я слышал в детстве, повторенное не один раз.
Вспоминая, как в 17-м году он ушёл, Дед Вася говорил, что это было после межпартийного заседания, на котором представитель большевиков Смидович заплакал: не избежать крови! Зная строки Маяковского о невозможности представить себе «плачущего большевика», я запомнил слёзы и фамилию прослезившегося, но лишь впоследствии вычитал, что это было совещание Комитета Общественного спасения накануне боев в Москве. Про слезы в книге не говорилось, но был назван представитель большевиков, о котором я узнал от деда, назывались и другие имена, какие я тоже от деда слышал, и нельзя вообразить, сколько бы дед добавил подробностей, попадись ему та же книга.
Литературу, скопившуюся у него в революционные годы, Дед Вася во избежание неприятностей, прямо говоря, обыска, сдал в Музей Революции. Справка о получении материалов сохранилась, подписана директором Музея, известным конспиратором Мицкевичем. Дед Борис ничего не сдавал и не выбрасывал, у него на полках во втором ряду стояли книги, вышедшие в годы трех революций, некоторые издания я носил от деда к деду, они между собой не знались. Отнес Деду Васе стенограмму Государственного совещания, в котором он участвовал, а мне разъяснил, что совещались по поводу путча, каким угрожал Корнилов, и Московский гарнизон сказал против генерала-бонапартиста решающее слово. Это слово мой дедушка отчасти приписывал себе, чему я верил не совсем, потому что имени деда в стенограмме найти не смог, но в книгах, вышедших уже в годы гласности прочел: Московский Совет солдатских депутатов поддержки Корнилову действительно не оказал, и среди членов Совета значился Дед Вася.
Если Дед Вася внушал мне даже слишком настойчиво, что он был эсер, то Дед Борис не упоминал партии, в которой он состоял. Я об этом не расспрашивал и не нашел ответа в бумагах. Слышал от него, что был он членом марксистского кружка, руководил кружком впоследствии репрессированный Александр Васильевич Шотман, Штокман в «Тихом Доне». Знаком дед был с Плехановым и знал всю группу «Освобождения труда».
Сказать Дед Борис мне сказал: «В Швейцарии я познакомился с Лениным и мог бы квартировать с ним вместе, однако я отказался, потому что там поселилась одна сволочь». Кто же это? Из писем Марии Максимовны знаю, что дед недолюбливал Войтинского, в то время близкого Ленину человека[78]78
В. С. Войтинский (1886–1960), экономист-статистик, пособник Ленина, он же противник Ленина, ставший гражданином мира, советником Франклина Делано Рузвельта и консультантом Госдепа. Войтинский рассказал о себе в двухтомных воспоминаниях на русском языке и в однотомных мемуарах на английском. Семья Войтинских – это когорта репрессированных и удостоенных премий. Племянник Войтинского – советский писатель Владимир Богомолов, автор «Момента истины». Название этого романа, взятое из жаргона корриды и вошедшее в словарь следственных органов, стало расхожим выражением.
[Закрыть]. Ещё ближе был ставший, как известно, ленинским секретарем Бонч-Бруевич. Но с «Бончем» (так его называли) у деда поддерживались хорошие отношения. Самого «Бонча» я не видал, видел портреты русских писателей, отпечатанные на сепии, это из Литературного Музея, которым Бонч на закате жизни заведовал, а портреты подарил моей матери, когда она училась в гимназии. Был в Женеве среди дедовых знакомых большевик Куклин, основатель библиотеки для русских, которой пользовался Ленин. Куклину доверил дед свои бумаги. Что за бумаги, в письмах не открывается, из переписки следует, что дед в то время собирался писать книгу о казачестве. Почему вдруг казачество – из тех ситуаций, когда проблема историческая затрагивает частное лицо, затрагивает физически.
На деда бросился казак, сабля в руках, и чуть не зарубил. Случилось это в Ростове-на-Дону, когда дед сотрудничал в газете «Донская речь». За революционера принял? Нет, за русского. Почему же бросился? Отчего беспричинная злоба? Задавшись вопросом, дед стал проблему изучать и выяснил: правительство сеяло разлад между крестьянством и казачеством из-за земли, – та самая проблема, за изучение которой попал в немилость собеседник Пушкина, казачий историк Сухоруков. Дед свой замысел написать книгу обсуждал с представителем казачества в Думе Седельниковым. «Воображаю, как вы обрадовались друг другу!» – ироническое восклицание из письма Марии Максимовны отражает заинтересованность деда своим исследованием: проблема коснулась его небезболезненно. Проблема представляла опасность и с политической стороны. В сознании властей гнездилось недоверие к дончакам: преданно служили престолу, но неумиравшие традиции казачьей вольности продолжали настораживать царское правительство, настороженность унаследовала советская власть[79]79
У Сухорукова отобрали собранные им материалы по истории казачества, а Пушкину запретили с ним знаться: «Существовало опасение, чтобы документов о прежних вольностях казачества, отменявшихся новым положением, Сухоруков не использовал для возбуждения неудовольствия среди казаков» (В. В. Вересаев. Спутники Пушкина. Москва: «Захаров», 2001, С. 592) Те же опасения побудили правительство Николая I, а затем Александра II установить тайный надзор за уроженцем Донского края, гвардии полковником Генерального Штаба И. В. Турчаниновым, сохранявшим связи с казачьими сообществами, Турчанинов предпочел эмигрировать в Америку.
[Закрыть].
В одном из писем Мария Максимовна спрашивает будущего мужа: «Вы, кажется собирались сжечь свои материалы?» Материалы сожжены не были, но весь тираж книги «Земельный вопрос у казаков», как только она в 1909 году вышла, был уничтожен по распоряжению цензуры. У деда сохранились считанные экземпляры, один из которых после его кончины я передал в Ленинку, как у нас говорили, теперь – Российская государственная библиотека. О существовании такой книги, понятно, никто не знал, лишь в недавнее время название стало попадаться в примечаниях.
Из Женевы подготовительные материалы вывезла Мария Максимовна, бумаги переправить ей помогла сестра Войтинского, хозяйка артистического салона, М. М. была хорошо знакома с Войтинскими (ей от матери Войтинского достались теплые ботинки). Бумаги принял прадед Никита. Принял с ворчанием – по его письмам видно, до чего же старый машинист был недоволен: «Сколько горя, сколько хлопот, сколько забот составляешь ты мне своей жизнью. Плоды твои мне очень не по вкусу». Его не раз «таскал» околоточный, но семейного сплочения старик не нарушил. Опасную посылку принял и сообщил: «В комнате (значит, не на чердаке – Д. У) поместил ящик Марии Максимовне (sic!) с инструментами». «Инструменты», я думаю, и были бумаги. Часть бумаг сохранилась, папка называется «Казаки», выписки по земельному вопросу и позволили деду сделать вывод, что казачество видит в русском крестьянстве врага. Кому из интересующихся казачеством ни предлагал я заглянуть в дедовы бумаги, отказывались, словно страшась коснуться незаживающей раны, страшились во времена царские, советские, страшатся и в постсоветские времена. Ведь и среди американцев живет убеждение, что лишь одного рода индеец является хорошим.
Рассказы дедов, к сожалению, я слышал, когда был слишком молод, не готов их слушать, и со мной им не давали наговориться. «Он же может что-нибудь сболтнуть!» – предостерегал своего отца мой отец. Мать своего отца тоже просила помалкивать. Старикам из первых рук известно было нечто такое, о чём забыть нельзя, однако и вспоминать не следовало.
Дед Борис, возможно, был посвящен в тайну немецких денег. Он говорил, и не раз: «Я знал Кескюлу!» Кто такой Кескюла, я прочел недавно: связной с немецкими банками. Дед знал и Парвуса, теперь его называют «купцом русской революции». Если бы я знал об этом тогда! Но всё, что я слышал от деда: дать пощечину эсеру Чернову ему помешал толстяк по имени Парвус[80]80
Дать по физиономии – это был столь же невольный рефлекс, как раскланятся и пожать руку. Моя мать унаследовала тот же импульс, чуть что – в морду. Большая и сильная, она лупцовала при мне двух тёток, посмевших тронуть оставленного на её попечение четырехлетнего племянника Андрея. Даже Дед Борис не избавился от зверской привычки. Маруся, когда она работала курьером во МХАТе, устроила ему билеты на спектакль. Всё, что от него требовалось, это постоять в очереди к администратору. Дед успел съездить по физиономии пытавшемуся пролезть без очереди.
[Закрыть]. А кто же являлся той сволочью и помешал деду поселиться вместе с Лениным, так и не скажу.
Как на Ленина готовилось покушение, было известно Деду Васе. Хотя после Октября он из эсеров вышел, и сами эсеры в печати отрицали свою причастность к покушению, они же, как бывшие собратья по партии, делились с дедом своими секретами, так что он знал – готовили. Нигде в прочитанном о покушении на Ленина я ни разу не встречал названного дедом заговорщика, из квартиры которого Каплан пошла на соседний завод стрелять в Ильича. А заговорщик, уже незадолго до своего ареста и гибели, по старой памяти заходил к деду на Якиманку, и мой отец заговорщика помнил: богатырь в красной рубахе. Не разглашал известной ему истории покушения Дед Вася потому, что брат заговорщика стал академиком, и дед не хотел ему навредить. Академик пережил деда, который, скрывая ему известное, унёс с собой правду. Хитроумно история выкраивает различные судьбы: одному брату выпадает покушаться на основателя советского государства, другой становится Героем социалистического труда. Проходя мимо дома с мемориальной доской в честь учёного, я шёл и вопрошал: «Когда же, наконец, когда?». И вот уже после смерти деда повёл меня отец к дому на Серпуховской, откуда Каплан отправилась на завод Михельсона, но там и улицы прежней не было. Прямо по Юнгу, знаменательное совпадение: дом был снесён моим тестем, инженером-строителем Василием Михайловичем Палиевским, он руководил реконструкцией района.
Делились с Дедом Васей и дореволюционные противники, объединившиеся против общего послереволюционного врага. Большевик Муралов отказал эсеру в просьбе за сына, но был откровенен с ним, объясняя причину отказа: борьба наверху. Бывал у деда его бывший vis-a-vis Председатель Совета рабочих депутатов, большевик Хинчук, который в отличие от Муралова вроде бы пошел в гору и был назначен первым советским послом в Германию. Однако тоже висел на ниточке, всё же успел, прежде чем его взяли, рассказать деду об официальном визите к Гитлеру. Встреча продолжалась двадцать минут, и, не закрывая рта, говорил фюрер. Что говорил, мне сказано не было, но не дали советскому представителю слова вставить – не хотели слушать.
О пытках в ОГПУ Дед Вася узнал от зятя Свердлова. Идёт мой дед по Малой Дмитровке и видит человека ему знакомого, но до неузнаваемости изменившегося. «Пытают, сволочи», – объяснил встречный метаморфозу, в результате которой стал на себя непохож. Дед Вася пояснял: «До тестя не успели добраться, досталось зятю». Рассказ повторялся, и я запомнил, когда и где это было: год 26-й, возле нашей булочной и небольшой церкви, которую в мое время занимало Цирковое Училище, переехавшее потом в старый манеж на Ямской, где станет работать моя мать. Рассказ о пытках производил на меня особое впечатление как очередное, по Юнгу, significant coincidence: на Малой Дмитровке, чуть дальше, на той же стороне улицы находился РК Комсомола Свердловского Района. Сколько раз я туда ходил, и в памяти стучало: «Пытали, и кого? Зятя того, чьим именем назван наш район!»
Рассказывал Дед Вася далеко не всё, что было ему известно, а бумаге доверять и вовсе не доверял. Его сын, мой отец, уже был отовсюду исключен и, опасаясь обыска, разрезал фотографии, на которых оказался запечатлен с не теми лицами, и увечил книги, вырывал титульные листы с компрометирующими дарственными надписями. У меня на глазах он вырвал шмуцтитул книги Юлия Айхенвальда с дарственной надписью деду, вырвал, однако не решился уничтожить, много лет позднее я вырванный лист вклеил обратно в «Легенду о Белинском».
С не теми, в основном с иностранцами, отец имел дело по службе, но пойди рассказывай, найдут вину, уж если начали искать. План! Отчитывались поквартально. «В конце квартала и не знаешь, кого бы ещё взять», – в послесталинское время доверился отцу завкадрами Полиграфического Института, бывший работник КГБ. Таково было время, и если не пережившие того времени всё же ищут оправдания или осуждения творившемуся, не там ищут. Ищут в документах, а документы причин не отражают, причиной была атмосфера того времени, воздух, каким мы дышали.
Приведу инцидент. Попал я в Больницу Академии Наук, а в больнице – в палату, где лежал публикатор по фамилии Крамаров. «Я, говорит, печатал материалы вашего деда о Циолковском». Дед, говорю, и Ленина знал. В письмах из Лозанны бабушка спрашивает «Как дело Ленина?… Чем кончилось дело Ленина?… Кончилось ли?..». Письма я обнаружил, разбирая дедовы бумаги, а что за «дело», так и не знал до тех пор, пока не вышел последний том ленинских сочинений с хроникой жизни Ильича. Он, оказывается, попал под суд после того, как полиция конфисковала сборник его статей.
При имени Ленина старик-публикатор словно помолодел, встрепенулся и говорит: «Это же надо опубликовать! Знаете, в соседней палате лежит историк большевизма, академик Кедров. Он ко мне обязательно заглянет, а вы ему об этом и расскажите». Кедров заглядывает, Крамаров ему сообщает, что у этого молодого научного сотрудника есть семейные письма, в которых упоминается Ленин. Однако изучающий большевиков будто и не слышит. Не взглянув на меня, продолжает говорить о своём. Крамаров опять намекает, Кедров всё не реагирует. Лишь собравшись уходить и по-прежнему не глядя в мою сторону, бросает никому и никуда: «Такие документы надо сдавать государству». В контакт с нарушителем историк большевизма вступить не решился, но о грозившей неприятности предупредил: скрывать у себя касающееся вождей запрещалось.
Разбирая бумаги Деда Бориса и раскрыв папку с надписью «Мои мемуары», я обнаружил, что она пуста, хотя вспомнить мог столько, что хватило бы на десятки, если не сотни, папок. О Троцком сказал: «Хорошо знал». Но что можно было в сталинское время рассказать о Троцком советскому школьнику? Дед всё же добавил: «Он был человеком неимоверного самомнения и безграничного честолюбия». В автомобиле ему, по словам деда, на сидение подкладывали подушку: «Чтобы все видели: едет Троцкий!»
Вместе с Троцким дед выпускал «Русскую газету». Название газете дал прежний издатель, монархист-черносотенец. Скрываясь за спиной черносотенца, Троцкий стал реальным издателем, а дед исполнял обязанности редактора. Солженицын в повествовании «Ленин в Цюрихе» упоминает «Русскую газету» иронически, а Троцкий в «Истории моей жизни» называет газету «хорошей», но, к счастью, не называет редактора. Подшивка газеты у меня сохранилась: дед печатался под псевдонимом, под литерами и полным именем. Когда я стал интересоваться советской историей, деда на свете уже не было, мать мне рассказала: она видела у него пачку писем Троцкого. До середины 20-х годов дед держал их при себе как охранную грамоту, и если где задерживали, тут же, будто пропуск, вынимал пачку из внутреннего кармана пиджака – и путь свободен.
В те же времена коннозаводчика Бутовича спасали картины иппические (от hippique – лошадиный (фр.)), его вместе с картинами оберегала жена Троцкого, руководившая музеями. С Троцким Бутович имел связи давние, отец Троцкого, управитель имениями, водил дружбу с отцом Бутовича, столбовым дворянином Херсонской губернии. Сразу после падения Троцкого Бутовича и взяли, но спешили не власти, политику ему «пришили» расходившиеся с ним в подборе конских кровей, они-то власти и подталкивали. Деда Бориса выручали письма Троцкого, пока тот не выступил на заводе «Авиаприбор». Началась в открытую внутрипартийная борьба, и письма стало лучше не показывать. Как же редактор «Русской газеты» уцелел, если коннозаводчика забрали? Из семейных тайн, что хранили от самих себя: modus vivendi, способ выживания.
Мой отец вздрогнул, когда историк, сослуживец по Институту, его спросил: «Ваш отец был эсер?» (Спрашивал Зайончковский, на которого сейчас нередко ссылается Спицын в своем курсе Российской истории).
«…Пытался всевозможными средствами расширить своё образование».
Из автобиографии Деда Васи.
О себе я в детстве слышал: «Это мальчик из старинной культурной семьи». Не был я мальчиком из старинной культурной семьи, моя семья едва научилась грамоте, но стала, как на дрожжах, подниматься. Быстро поднимались и цивилизовались, входя в многослойную культурную среду. Приходившие из низов, словно сказочный Иванушка, погружались в «живую воду». Молодой Дед Борис на фотографии у токарного станка выглядит персонажем из романа «Мать», через десять лет, на фотографии рядом с И. И. Сикорским, – персонаж «Трёх сестер». На семейной фотографии молодой Дед Вася – из чеховских «Мужиков», а на фотографии с Керенским – штабист из Куприна. Генерал Верховский, при Керенском ставший Главнокомандующим, вспоминая Деда Васю, рассказывает: «человек от земли» хорошо владел речью, а записных ораторов тогда водилось предостаточно.
У нас сохранилась выписка от 21-го мая 1914 года. Правление Народного Университета им. Шанявского удостоверяет, что Дед Вася выдержал «проверочные испытания». Приходилось мне читать, будто в Шанявском экзаменов не было, но проверочные испытания дед прошел после того, как прослушал семнадцать курсов, в том числе, по экономике, статистике, истории отечественной и мировой, а также книжному делу. Сохранилось и удостоверение Кооперативных курсов, пройденных дедом при том же Университете, курсы вели С. Н. Прокопович и А. В. Чаянов, а по библиографии – бог и царь книжного дела, «батько Боднарский» (так его называл В. И. Безъязычный, сослуживец отца по МГПИ и кладезь библиографических сведений).
Дед Борис после учения в Петербургской Артиллерийской школе и окончания Инженерного колледжа в Констанце начал писать об успехах воздухоплавания в журнале «Современный мир», который издавала бывшая жена Куприна. На почве интереса к народившейся авиации дед сошелся и с Куприным, и с Леонидом Андреевым, и с Василием Каменским. Из его рассказов помню: Куприн с Андреевым подрались в ресторане. «Куприн запихнул Андреева за диван, – говорил дед, повторяя. – За диван».
С Василием Каменским мне удалось деду устроить встречу. Был я знаком с художником, сыном поэта-авиатора, познакомился через Ваську (Народный артист России Василий Ливанов, дружим со школьных лет), а у деда хранилась книга стихов Каменского с дарственной надписью 1911 года. Встречу я устроил, но с дедом не пошел, не было душевных сил, я раньше посещал Каменского и видел, что человек воздуха парализован, утратил речь, птиц рисует, как ребенок, сделать деду надпись на книге, вышедшей в 1954 году не смог. Дед, вернувшись домой после визита, сам написал: «Получено от Каменского». И не рассказывал ничего.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?