Текст книги "Избранное"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 111 (всего у книги 113 страниц)
Было тихое, безветренное утро. По небу разливалась невозмутимая синева, а на снегу ослепительно играло солнце. Широкий склон был покрыт настом. Они шли по нему, точно истомленные призраки в царстве мертвых. Ничто не нарушало окружавшего их жестокого, застывшего покоя. Далекие пики Скалистых гор, вздымавшиеся на расстоянии сотни миль, казалось, придвинулись вплотную.
– Что-то надвигается, – прошептала Лабискви. – Неужели ты не чувствуешь – здесь, там, повсюду? Все так странно…
– Меня знобит. Но это не от холода, – ответил Смок. – И не от голода.
– Дрожь в голове и в сердце, правда? – возбужденно подхватила она. – У меня тоже.
– Нет, это не внутри, – ответил Смок. – Я чувствую, как меня обдает ледяным холодом, нервы мои стынут.
Через четверть часа они остановились передохнуть.
– Я больше не вижу вершин! – воскликнул Смок.
– Воздух становится густым и тяжелым, – сказала Лабискви. – Трудно дышать.
– Три солнца! – хрипло крикнул Мак-Кэн, шатаясь и судорожно цепляясь за свою палку.
С каждой стороны солнца горело по ложному светилу.
– Их пять, – сказала Лабискви.
И пока они смотрели, все новые и новые пылающие солнца возникали перед их глазами.
– Смотрите, на небе бесчисленные солнца! – в ужасе крикнул Мак-Кэн.
И действительно, куда они ни обращали взор, повсюду на небосклоне сверкали и искрились все новые и новые солнца. Вдруг Мак-Кэн издал вопль ужаса и боли.
– Меня укусило что-то! – крикнул он.
Потом вскрикнула Лабискви; Смок тоже почувствовал щехочущий укол в щеку, холодный и жгучий, как кислота. Это напомнило ему ощущение, которое испытываешь, когда купаешься в море и вдруг натыкаешься на жалящие ядовитые нити, выпускаемые моллюском «португальский броненосец». Это было так похоже, что он невольно потер щеку, чтобы удалить ядовитое вещество, которого не было.
А потом раздался странно-глухой выстрел. У подножия горы стояли лыжники-индейцы и один за другим открывали огонь.
– Разойдитесь! – крикнул Смок. – И скорее наверх! Мы почти на самой вершине. Они на четверть мили ниже. Мы можем выиграть несколько миль, – мы ведь будем идти под гору.
Испытывая неприятный зуд и жар на щеках от невидимых атмосферических уколов, трое беглецов рассыпались по снежному склону и стали карабкаться наверх. Глухие раскаты выстрелов терзали их слух.
– Какое счастье, что у четырех из наших преследователей старые мушкеты и только у одного – винчестер! – крикнул Лабискви Смок. – И к тому же эти солнца мешают им целиться.
– Теперь ты понимаешь, каков нрав у моего отца? – спросила она. – Он приказал им убить нас.
– Как ты странно говоришь, – сказал Смок. – Твой голос звучит откуда-то издалека.
– Закрой рот, – внезапно крикнула Лабискви, – и молчи! Я знаю, что это такое. Закрой рот рукавом!
Мак-Кэн упал первым и с трудом встал на ноги. И прежде чем они добрались до вершины, все они падали по нескольку раз. Мышцы не повиновались – беглецы сами не знали почему, их тела как бы окоченели, а ноги и руки налились свинцом. Взобравшись на хребет и оглянувшись, они увидели, что ползущие по склону индейцы спотыкаются и падают.
– Они никогда не поднимутся сюда, – сказала Лабискви. – Это – белая смерть. Я знаю, хотя никогда не видела ее. Мне рассказывали о ней старики. Скоро опустится туман, не похожий ни на один туман, ни на один иней, ни на один ледяной пар. Немногие из видевших его оставались в живых.
Мак-Кэн хрипел и задыхался.
– Держите рот закрытым, – приказал Смок.
Беглое мерцание света, лившееся на них со всех сторон, заставило Смока посмотреть на ложные солнца. Они мерцали и туманились. Воздух был полон каких-то микроскопических искр. Жуткий туман затянул ближайшие пики; молодые индейцы, все еще пытавшиеся вползти наверх, были поглощены им. Мак-Кэн сидел на корточках, поджав под себя лыжи и закрывая рот и глаза руками.
– Идем! Поднимайтесь! – приказал ему Смок.
– Не могу, – простонал Мак-Кэн.
Его скорченное тело содрогалось. Смок медленно подошел к Мак-Кэну, с трудом заставляя себя преодолевать сковывавшее его оцепенение. Он заметил, что мысли его ясны. Только тело было парализовано.
– Оставь его, – пробормотала Лабискви.
Но Смок заставил ирландца встать на ноги и повернул его лицом к пологому откосу, по которому им предстояло спуститься. Потом он слегка подтолкнул Мак-Кэна, и тот, тормозя и правя палкой, нырнул в мерцание алмазной пыли и исчез.
Смок посмотрел на Лабискви. Она улыбалась и напрягала все силы, чтобы не упасть.
Кивком он приказал ей начать спуск, но она подошла к нему, и, на расстоянии футов десяти друг от друга, они понеслись вниз – в жалящую гущу холодного огня.
Как Смок ни старался тормозить, его тяжелое тело быстро стремилось вперед, и он понесся под откос со страшной быстротой, обгоняя Лабискви. Только когда он достиг обледеневшего ровного плато, скорость начала уменьшаться. Наконец ему удалось задержаться; к нему присоединилась Лабискви, и они вместе двинулись дальше, все медленней и медленней, пока не остановились. Летаргия сковывала их все сильнее. Самые бешеные усилия воли не могли заставить их двигаться быстрее улитки. Они проползли мимо Мак-Кэна, скрючившегося на своих лыжах. Смок палкой заставил его встать.
– Мы должны сделать привал, – с мучительным трудом прошептала Лабискви. – А то мы умрем. Мы должны закрыться, – так говорили старики.
Не тратя времени на развязывание узлов, она перерезала ремни своих тюков. Смок сделал то же самое, и, в последний раз взглянув на смертный огненный туман и на ложные солнца, они закутались в свои спальные мешки и крепко прижались друг к другу.
Они почувствовали, что на них валится чье-то тело, потом услышали слабый стон и проклятия, прерванные страшным приступом кашля, и поняли, что это Мак-Кэн. Ирландец жался к ним, кутаясь в свои меха.
Они начали задыхаться. Сухой кашель, судорожный и беспрерывный, терзал им грудь. Смок заметил, что у него поднимается температура. С Лабискви происходило то же самое. Приступы кашля все учащались и усиливались; к вечеру они достигли предельной силы.
Потом мало-помалу кашель утих, и они задремали, терзаемые последними приступами его, окончательно обессиленные.
Мак-Кэн, однако, продолжал кашлять все сильнее и сильнее, и по его стонам и воплям они поняли, что он бредит. Один раз Смок сделал попытку откинуть меха. Но Лабискви крепко вцепилась в него.
– Нет! – взмолилась она. – Открыться сейчас – значит умереть. Прижмись лицом к моей парке, дыши как можно спокойнее и не разговаривай.
Так они дремали, окутанные мраком, будя друг друга постепенно ослабевающим кашлем. После полуночи – так решил Смок – Мак-Кэн закашлялся в последний раз.
Смок проснулся от прикосновения чьих-то губ к его губам. Он лежал в объятиях Лабискви; его голова покоилась у нее на груди. Ее голос был весел и звучал как обычно. Глухой звук его исчез.
– Уже день, – сказала она, приподнимая край меха. – Смотри, любимый, уже день. И мы живы и не кашляем больше. Надо идти дальше, хотя я с радостью осталась бы здесь навсегда. Последний час был сладок. Я не спала и любила тебя.
– Не слышно Мак-Кэна, – заметил Смок. – А что случилось с индейцами? Почему они не настигли нас?
Он откинул мех и увидел в небе обычное одинокое солнце. Дул мягкий, прохладный ветерок, предвещавший наступление теплых дней. Весь мир снова стал естественным. Мак-Кэн лежал на спине, его немытое, закопченное дымом костров лицо было твердо, как мрамор. Это зрелище нисколько не огорчило Лабискви.
– Смотри! – воскликнула она. – Зимородок! Хорошая примета. Индейцы пропали бесследно.
XIVПищи оставалось так мало, что они не решались съедать и десятую долю того, что им было необходимо, и сотую долю того, чего им хотелось. В последующие дни скитаний по пустынным горам все их восприятия притупились, и они брели как во сне. Время от времени Смок приходил в сознание и ловил себя на том, что тупо смотрит на бесконечные, ненавистные снежные вершины, а в ушах его звучит собственная бессмысленная болтовня. А потом проходили, казалось, века, и он снова чувствовал, что просыпается от своего же бормотания. Лабискви шла по большей части тоже машинально. Почти все их движения были бессознательны и автоматичны. И все время они пытались пробиться на запад, и все время снежные громады обманывали их и отбрасывали на север или на юг.
– На юг пути нет, – говорила Лабискви. – Старики знают. Выход на западе, только на западе.
Вдруг стало холодно. Пошел густой снег; это был даже не снег, а ледяные кристаллы, каждый величиной с песчинку. Весь день и всю ночь падали эти кристаллы и продолжали падать три дня и три ночи. Идти дальше стало немыслимо; надо было ждать, пока под лучами весеннего солнца эти кристаллы не превратятся в плотную массу. Смок и Лабискви лежали, закутанные в свои меха, и отдыхали, и оттого, что не двигались, ели меньше. Порции, которые они назначали себе, были так малы, что голод, исходивший не столько от желудка, сколько от мозга, не утихал ни на минуту. И Лабискви, в каком-то бреду, обезумев от вкуса жалкого кусочка мяса, всхлипывая и задыхаясь, издавая резкие, животные крики радости, набрасывалась на завтрашнюю порцию и жадно поглощала ее.
И тогда глазам Смока представлялось удивительное зрелище. Вкус пищи приводил ее в сознание. Она выплевывала мясо и в страшном гневе била себя кулаками по греховному рту.
И еще много удивительного пришлось увидеть Смоку в последние дни. После долгого снегопада подул сильный ветер, вздымавший сухие и легкие ледяные кристаллы словно в песчаном смерче. Всю ночь напролет крутился ледяной песок, и при ярком свете ясного ветреного дня Смок, у которого темнело в глазах и кружилась голова, увидел картину, которую он сначала принял за галлюцинацию. Вокруг него громоздились высокие и низкие пики, одинокие часовые, сонмы могучих титанов. И с вершины каждого пика, колыхаясь, трепеща, расстилаясь по лазурному небу, веяли исполинские снежные знамена, длиною в целые мили, молочные и серебристые. В них сплетались светотени, золотистые солнечные блики пробегали по ним.
– Поразительное зрелище! – воскликнул Смок, глядя на эти лучи снега, спеленатые ветром в небесные знамена, цвета серебристого шелка.
Он все смотрел, а знамена не исчезали, и ему казалось, что он грезит, пока Лабискви не встала на ноги.
– Я грежу, Лабискви, – сказал он. – Смотри! Неужели ты – тоже мой сон?
– Это не сон, – ответила она. – Старики рассказывали мне об этом. Теперь подуют теплые ветры, и мы останемся живы и сможем отдохнуть.
XVСмок подстрелил зимородка, и они поделили его. А в какой-то долине, где из-под снега начинали пробиваться цветы, он застрелил полярного зайца. В другой раз он добыл тощего белого хорька. Это было все мясо, которое им удалось найти.
Лицо у Лабискви исхудало, но яркие большие глаза ее стали еще больше и ярче, и, когда она смотрела на него, ее лицо озарялось какой-то дикой, неземной красотой.
Дни становились все длиннее. Снег начинал оседать. Каждый день наст таял и каждый день замерзал снова. Они шли утром и вечером, а в полуденные часы, когда наступала оттепель и наст не мог выдержать их тяжести, им приходилось останавливаться и отдыхать. Когда блеск снега ослеплял Смока, Лабискви вела его на ремне, привязанном к ее поясу. А когда этот блеск ослеплял ее, она шла позади, держась за ремень, привязанный к поясу Смока. Изнемогая от голода, в постоянном бреду, они блуждали по пробуждавшейся земле, на которой не было другой жизни, кроме их собственной.
Несмотря на истощение, Смок дошел до того, что начал бояться сна – так ужасны, так мучительны были сновидения в этой безумной сумеречной стране. Ему все время снилась пища, и все время коварная прихоть сна вырывала ее у него изо рта. Он давал обеды своим старым товарищам в Сан-Франциско, и, изнемогая от голода, сам руководил приготовлениями и украшал стол гирляндами пурпурных листьев осеннего винограда. Его гости опаздывали. Здороваясь с ними и смеясь над их остротами, он сгорал от бешеного желания поскорее сесть за стол. Смок исподтишка подкрадывался к нему, тайком хватал горсть черных спелых маслин и тотчас же поворачивался, чтобы поздороваться с новым гостем. Гости окружали его, хохоча и перебрасываясь остротами, а он стоял и, как безумный, сжимал в руке горсть спелых маслин.
Он давал много таких обедов, и все они кончались ничем. Он присутствовал на пиршествах, достойных Гаргантюа, где толпы гостей ели бесчисленных зажаренных целиком телят, вытаскивая их из горячих печей и отрезая острыми ножами огромные куски мяса от дымящихся туш. Он стоял с разинутым ртом перед длинными рядами индеек, которых продавали лавочники в белых передниках. Их покупали все, кроме Смока; а он все стоял, разинув рот, прикованный к земле какой-то свинцовой тяжестью. Он снова был мальчиком и сидел с занесенной ложкой над огромной чашкой молока, в котором плавали куски хлеба. Он гнался по горным пастбищам за пугливыми коровами; проходили века, а он тщетно пытался напиться их молока и изнемогал от голода. В омерзительных тюрьмах он сражался с крысами за падаль и отбросы. Не было такой пищи, вид которой не доводил бы его до исступления.
Только раз ему приснился приятный сон. Изнемогая от голода, не то потерпев кораблекрушение, не то высаженный на необитаемый остров, он боролся с волнами Тихого океана за прилипшие к прибрежным скалам раковины и таскал их через дюны к сухим водорослям, выброшенным на берег прибоем. Из этих водорослей он развел костер и положил свою драгоценную находку на угли. Он смотрел, как от раковин валит пар, как устрицы раскрываются, обнажая розоватое мясо. Сейчас они будут готовы – он знал это; и теперь уже ничье неожиданное вмешательство не отнимет у него еды. Наконец-то сбудется мечта, подумал он во сне. Наконец-то он поест. И все же, несмотря на свою уверенность, он сомневался и подготавливал себя к неминуемому крушению грезы, пока розовое мясо, горячее и вкусное, не оказалось наконец у него во рту. Он впился в него зубами. Он ел. Чудо свершилось. Потрясение разбудило его. Он проснулся – было темно, он лежал на спине и издавал радостное свиное хрюканье. Его челюсти двигались, он жевал мясо.
Он остался лежать недвижимо; и вот тонкие пальчики коснулись его губ и вложили ему в рот кусочек мяса. На этот раз он не съел его. Он рассердился, а Лабискви заплакала и, всхлипывая, заснула в его объятиях. А он лежал и не спал, дивясь любви, дивясь подвигу, на который способна женщина.
И вот настал день, когда все их запасы истощились. Зубчатые скалы отодвинулись, хребты стали ниже, им открылась дорога на желанный запад. Но к этому времени последние силы покинули их, пищи больше не было, вечером они легли спать, а наутро не встали. Смок кое-как поднялся, упал и, ползая на четвереньках, стал раскладывать костер. Лабискви тоже сделала несколько попыток подняться, но каждый раз падала, обессиленная. Смок опустился рядом с нею; слабая улыбка дрогнула на его лице. Он смеялся над бессознательной привычкой, которая заставила его биться над никому не нужным костром. Жарить было нечего, а день стоял теплый. Легкий ветерок вздыхал в соснах, и повсюду из-под тающего снега журчала музыка невидимых ручейков.
Лабискви лежала в оцепенении. Ее грудь вздымалась так незаметно, что временами Смок думал, что она уже мертва. В полдень его разбудил далекий крик белки. Волоча тяжелое ружье, он поплелся по насту, уже покрытому водой. Он полз на четвереньках, вставал, падал ничком, снова полз, – полз туда, где была белка, дразнившая его яростным стрекотанием и медленно, как бы издеваясь, уходившая от него. Выстрелить сразу у него не хватало сил, а белка все не останавливалась. Порой он падал в мокрую снежную кашицу и плакал от слабости. Порой свеча его жизни начинала гаснуть, и его окутывал мрак. Он упал в обморок и лежал – он сам не знал, как долго. Вечерний холод привел его в себя; его мокрая одежда примерзла ко вновь образовавшемуся насту. Белка исчезла, и после мучительной борьбы он дополз до Лабискви. Он был так слаб и измучен, что всю ночь напролет пролежал как мертвый и ни на минуту не заснул.
Солнце стояло высоко в небе, и та же самая белка стрекотала в деревьях, когда рука Лабискви прикоснулась к щеке Смока и разбудила его.
– Положи мне руку на сердце, любимый, – сказала она ясным, но слабым, звучащим откуда-то издалека голосом. – Мое сердце – моя любовь. Возьми ее в руки.
Казалось, прошли века, прежде чем она заговорила вновь:
– Помни, на юг пути нет. Народ Карибу знает это хорошо. Выход на запад… Ты уже почти пришел… Ты достигнешь его…
Смок погрузился в оцепенение, подобное смерти, но она опять разбудила его.
– Прижмись к моим губам твоими губами, – сказала она. – Так я хочу умереть.
– Мы умрем вместе, счастье мое, – ответил он.
– Нет. – Дрожащей рукой она остановила его. Ее голос был так слаб, что Смок с трудом слышал его, – и все же он разобрал каждое ее слово. Ее рука начала шарить в капюшоне парки; она достала какой-то мешочек и вложила его в руку Смока. – Теперь губы, любимый. Твои губы к моим, и руку на мое сердце.
И в этом долгом поцелуе его снова окутал мрак. И когда к нему вернулось сознание, он понял, что он один и что он должен умереть. И он радовался приближению смерти.
Он почувствовал, что рука его лежит на мешочке. Мысленно улыбаясь любопытству, заставившему его дернуть шнурок, он развязал мешочек. Жиденький поток пиши пролился из него. В нем не было ни крошки, которой бы он не узнал. Все это Лабискви украла у Лабискви – огрызки хлеба, припрятанные давным-давно, еще до того, как Мак-Кэн потерял муку, наполовину разжеванные кусочки мяса карибу, крошки вяленого мяса, нетронутая задняя нога кролика, задняя нога и часть передней ноги белого хорька, крыло и ножка зимородка, на которых еще виднелся след ее зубов, – жалкие объедки, трагическое самоотречение, самораспятие жизни, крохи, украденные ее невероятной любовью у чудовищного голода.
Смок с безумным смехом высыпал все это на затвердевший наст и снова погрузился во мрак.
Он видел сон. Юкон высох. Он шел по его руслу среди тинистых луж, обледенелых утесов и подбирал крупные золотые зерна. Их тяжесть клонила его к земле, но вдруг он открыл, что их можно есть. И он с жадностью начал пожирать их. Отчего же, в конце концов, люди ценят золото, как не оттого, что его можно есть?
Он проснулся. Снова взошло солнце. Его мысли странно путались. Но зрение его уже не меркло. Дрожь, терзавшая все его тело, исчезла. Его плоть, казалось, пела, точно напоенная весной. Бесконечное блаженство охватило его. Он повернулся, чтобы разбудить Лабискви, – и вспомнил все. Посмотрел туда, куда он накануне бросил пищу. Ее не было. И он понял, что эти сухие корки и объедки и были золотыми зернами его бредового сна. В бредовом сне он вернул себе жизнь, принял жертву Лабискви, положившей свое сердце в его ладонь и открывшей ему глаза на женщину и на чудо.
Он поразился легкости своих движений, поразился тому, что смог дотащить ее тело, завернутое в меха, до песчаной полосы, оттаявшей под лучами солнца. Там он вырыл яму и похоронил Лабискви.
Три дня шел Смок на запад – без крошки пищи. На третий день он упал под одинокой сосной, на берегу широкого вскрывшегося потока. Он понял, что это Клондайк. Прежде чем мрак окутал его, он развязал тюк, сказал последнее «прости» ослепительному миру и завернулся в свои меха.
Веселое чириканье разбудило его. Смеркалось. В ветвях сосны над его головой копошилось несколько куропаток. Голод заставил его действовать, но его движения были бесконечно медленны.
Прошло пять минут, прежде чем он приложил ружье к плечу, и еще пять минут, прежде чем осмелился спустить курок, лежа на спине и целясь прямо вверх. Он промахнулся. Ни одна птица не свалилась на землю, но и ни одна не улетела. Куропатки продолжали свою глупую, неуклюжую возню. У него болело плечо. Второй выстрел тоже оказался неудачным, так как пальцы его невольно дрогнули, когда он спускал курок.
Куропатки не улетели. Он вчетверо сложил мех, которым только что покрывался, и засунул его под правую руку. Упираясь в него прикладом, он выстрелил еще раз, и одна птица упала. Он жадно схватил ее и увидел, что с нее сорвано почти все мясо. Пуля крупного калибра оставила только комок испачканных кровью перьев. Но куропатки все еще не улетали, и он решил, что нужно целиться только им в головы. Так он и сделал. Снова и снова он заряжал винтовку, давал промахи, попадал. А глупые куропатки, слишком ленивые, чтобы улететь, падали на него, как манна небесная, отдавая свои жизни для того, чтобы продлить его жизнь.
Первую он съел сырой. Потом лег и спал, пока в его жизни растворялась чужая жизнь. Он проснулся в темноте. Почувствовал, что голоден, и нашел в себе достаточно сил, чтобы развести костер. И до самого рассвета жарил и ел, жарил и ел, размалывая кости в порошок своими отвыкшими от пищи зубами. Потом заснул, проснулся – снова была ночь – снова заснул и спал до следующей зари.
Он очень удивился, увидев, что костер весело трещит, а сбоку на груде углей дымится закопченный кофейник. У огня – можно было дотронуться рукой – сидел Малыш, курил коричневую папиросу и внимательно смотрел на него. Губы Смока зашевелились, но гортань его была как бы скована параличом, а грудь сотрясалась от подступивших рыданий. Он протянул руку, схватил папиросу и жадно затянулся.
– Я давно не курил, – сказал он наконец тихим, спокойным голосом. – Очень давно.
– Да и не ел тоже, как видно, – ворчливо отозвался Малыш.
Смок кивнул и указал рукой на валявшиеся вокруг него перья куропаток.
– До вчерашнего вечера, – сказал он. – Знаешь, я бы выпил кофе. Странный у него будет вкус. И у блинчиков… и у сала…
– И у бобов, – соблазнял его Малыш.
– Небесная пища! Кажется, я опять проголодался.
Пока один из них стряпал, а другой ел, они вкратце рассказали друг другу все, что случилось с ними за время разлуки.
– Клондайк вскрылся, – закончил Малыш свою повесть, – и нам пришлось ждать, пока пройдет лед. Две плоскодонки, шесть человек – ты их знаешь, все ребята ходовые, – ну и всякое снаряжение! Шли мы быстро – баграми, на канате и волоком. А потом застряли на неделю у порогов. Тут я оставил их. Мне, конечно, хотелось идти как можно скорее. Словом, я набил мешок продовольствием и тронулся в путь. Я знал, что найду тебя где-нибудь бредущим и окончательно раскисшим.
Смок кивнул и молча протянул ему руку.
– Идем! – сказал он.
– Но ты слаб, как грудной младенец! Ты не можешь идти. Куда нам торопиться?
– Малыш, я иду за самым великим, что только есть в Клондайке. Я не могу ждать, вот и все. Укладывайся! Это величайшая вещь во всем мире. Это больше, чем золотые озера и золотые горы, больше, чем приключения, медвежатина и охота на медведей.
Малыш сидел и таращил глаза.
– Да что же это такое? – пролепетал он. – Или ты попросту спятил?
– Нет, я в полном уме. Быть может, человеку надо перестать есть, чтобы у него открылись глаза. Так или иначе, я видел вещи, которые мне и не снились. Я знаю, что такое женщина… теперь.
У Малыша открылся рот, и в уголках губ и в глазах заиграла улыбка.
– Пожалуйста, не надо, – мягко сказал Смок. – Ты не знаешь, а я знаю.
Малыш тяжело вздохнул и дал своим мыслям иное направление.
– Гм! Я и без посторонней помощи назову тебе ее имя. Все прочие отправились осушать озеро Неожиданностей, а Джой Гастелл сказала, что не пойдет. Она бродит вокруг Доусона и все ждет, не приволоку ли я тебя. Эта девушка клянется, что, если я вернусь без тебя, она продаст все свои участки, наймет армию стрелков, отправится в Страну Карибу и вышибет всю начинку из башки старика Снасса и его банды. И если ты на две минуты придержишь своих коней, то я, кажется, успею упаковаться, снарядиться и отправиться в путь-дорогу вместе с тобой.
1911
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.