Текст книги "Избранное"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 92 (всего у книги 113 страниц)
В один прекрасный день мать сунула в его руку кисточку для туши и положила на стол табличку для писания.
– Нарисуй, – сказала она, – иероглиф: бракосочетаться.
А-Ким, несколько удивленный, повиновался. Со всей художественностью, свойственной его расе и воспитанию, начертил он символический иероглиф.
– Разбери его! – приказала мать.
А-Ким с недоумением взглянул на мать, желая угодить ей, но не понимал, куда она клонит.
– Из чего состоит он? – настойчиво продолжала мать. – Каковы три первоначальных знака, сумма которых дает: брак, бракосочетаться, сближение и сочетание мужчины и женщины? Нарисуй их, нарисуй каждый особо, эти три начальных значка, дабы мы увидели, как мудро построили мудрецы древности символ слова «бракосочетаться»!
А-Ким, следуя указаниям матери, увидел, что он нарисовал три значка – знак руки, уха и женщины.
– Назови их! – продолжала мать, и он назвал.
– Это верно! – промолвила она. – Это великая повесть! Это графическое изображение брака. Таков был брак вначале; таким он будет всегда в моем доме. Мужчина берет ухо женщины и ведет ее за ухо в свой дом, где она должна повиноваться ему и его матери. Меня тоже привел за ухо твой покойный отец. Я смотрела на твою руку – она не похожа на его руку; и я присмотрелась к уху Ли-Фаа – никогда тебе не взять ее за ухо! Я еще долго буду жить и буду хозяйкой в доме моего сына на старинный лад, пока не умру…
Он трусил и чувствовал себя несчастным; дело в том, что Ли-Фаа, удостоверившись, что Тай-Фу отправилась в храм Китайского Эскулапа[93]93
Эскулап – у древних римлян бог врачевания.
[Закрыть] принести в жертву вяленую утку и молитвы о своем хилом здоровье, воспользовалась этим случаем и нагрянула в магазин А-Кима.
Сложив свои дерзкие ненакрашенные губы в полураскрытый розовый бутон, Ли-Фаа возражала:
– Это хорошо для Китая! Я не знаю Китая! Тут Гавайи, а на Гавайях чужеземцы меняют свои обычаи!
– И все же она моя родительница! – протестовал А-Ким. – Она мать, давшая мне жизнь – все равно, родился я в Китае или на Гавайях, о Серебристый Цветок Луны, столь желаемый мною в жены!
– У меня было два мужа, – спокойно отвечала Ли-Фаа. – Один был паке, а другой – португалец. Я многому научилась от обоих. К тому же я получила образование, я училась в высшей школе и играла публично на фортепьяно. И многому я научилась от моих двух супругов. Из паке выходят самые лучшие мужья! Я ни за кого больше не пойду замуж, кроме как за паке! Но он не посмеет брать меня за ухо!
– А ты откуда это знаешь? – спросил А-Ким, насторожившись.
– От госпожи Чан-Люси, – был ответ. – Госпожа Чан-Люси рассказывает мне все, что слышит от твоей матери; а мать многое ей рассказывает. Так вот знай, что мое ухо не для этого сделано!
– Это мне говорила и почтенная матушка! – простонал А-Ким.
– Это твоя почтенная матушка говорила и госпоже Чан-Люси, и это госпожа Чан-Люси рассказала мне! – хладнокровно добавила Ли-Фаа. – А теперь я скажу тебе, мой третий грядущий супруг: не родился еще человек, который поведет меня за ухо! Это на Гавайях не в обычае! Я пойду с моим мужем только рука об руку, рядом, «половина с половиной», как говорят здешние женщины – хаоле. Мой португальский супруг думал иначе и пробовал бить меня. Я три раза отводила его в полицейский суд, и каждый раз он отрабатывал свой срок на рифах, а после этого он утонул!
– Матушка была моей матерью пятьдесят лет подряд! – стойко возражал А-Ким.
– И пятьдесят лет подряд она била тебя! – захихикала Ли-Фаа. – Как смеялся, бывало, мой отец над Яп-Тен-Шином! Подобно тебе, Яп-Тен-Шин родился в Китае и привез с собой китайские обычаи. Его старый родитель вечно колотил его палкой. Он любил своего отца. Но старик особенно жестоко начал колотить его, когда он сделался паке-комиссионером. Каждый раз, как Яп-Тен-Шин отправлялся по делам своей миссии, отец задавал ему трепку! Миссионер, узнав об этом, строго выговаривал Яп-Тен-Шину за то, что он позволяет отцу колотить себя. Мой же отец заливался смехом, ибо мой отец был либеральнейший паке, переменивший свои обычаи скорее многих других чужеземцев. Вся беда была в том, что у Яп-Тен-Шина было не в меру любящее сердце! Он любил своего почтенного батюшку. Он любил и бога любви христианских миссионеров. Но в конце концов он обрел величайшую в мире любовь – любовь к женщине! Ради меня он забыл любовь к своему отцу и любовь к любвеобильному Христу. Он предложил моему отцу шестьсот золотых долларов за меня – цена потому такая малая, что у меня ноги были не маленькие. Но я наполовину каначка. Я сказала, что я не рабыня и не желаю быть продана мужчине! Моя школьная учительница была старая дева хаоле. Она говорила, что любовь – бесценный дар и не может быть продаваема! Может быть, она говорила так потому, что была старой девой. Она была некрасива. Она не видывала любви. Моя мать – каначка – говорила, что не в обычае канаков продавать своих дочерей за деньги! Они отдают своих дочерей за любовь. Но она готова подумать, если Яп-Тен-Шин устроит достаточное число хороших луау (попоек). Отец же мой, паке, был либерал, как я тебе говорила. Он спросил меня: желаю ли я взять в мужья Яп-Тен-Шина? И я сказала «да». Свободно, своею охотой пошла я за него! Его убила лошадь; но он был очень хороший муж… Что касается тебя, А-Ким, то я всегда буду уважать и любить тебя; и когда-нибудь, когда тебе не нужно будет брать меня за ухо, я выйду за тебя замуж, и войду сюда и останусь с тобой навсегда, и ты будешь самым счастливым паке во всех Гавайях; ибо у меня было два супруга, я училась в высшей школе и хорошо знаю, как делать мужей счастливыми. Но это будет тогда, когда твоя мать перестанет бить тебя! Она бьет очень сильно!
– Это верно, – подтвердил А-Ким. – Смотри! – Он приподнял свой широкий рукав, обнажив по локоть гладкую и пухлую руку. Она была в черных и синих кровоподтеках, свидетельствовавших о силе и многочисленности ударов, от которых он защищал свою голову и лицо. – Но ей еще ни разу не удалось заставить меня плакать! – поспешил добавить А-Ким. – Никогда, даже в детстве я не плакал!
– Так говорит и Чан-Люси, – заметила Ли-Фаа. – Она говорит, что твоя почтенная матушка часто жалуется на то, что ей никогда не удается заставить тебя плакать!
В этот момент раздалось предостерегающее шипение одного из приказчиков; но было уже поздно! Придя домой окольными переулками, Тай-Фу как из земли выросла перед ними, выйдя из жилых комнат. Никогда еще А-Ким не видал своей матери в таком яростном гневе! Глаза ее сверкали, когда она сказала ему, игнорируя Ли-Фаа:
– Теперь я заставлю тебя плакать! Я побью тебя так, как никогда еще не била, и буду бить, пока ты не заплачешь!
– Так пойдем в задние комнаты, почтенная матушка, – предложил А-Ким. – Мы закроем двери и окна, и там ты можешь побить меня!
– Нет, ты будешь бит здесь, перед всем светом и пред этой бесстыдной женщиной, которая хотела бы собственной рукой взять тебя за ухо. И такое кощунство называть браком? Стой, бесстыжая!
– Я останусь во всяком случае! – промолвила Ли-Фаа. Она бросила на приказчика грозный взгляд. – И хотела бы я посмотреть, кто, кроме полиции, отважится вывести меня отсюда!
– Никогда не бывать тебе моей невесткой! – выпалила госпожа Тай-Фу.
Ли-Фаа согласилась с ней кивком:
– И тем не менее твой сын будет моим третьим супругом.
– Ты хочешь сказать – когда я умру? – взвизгнула старуха.
– Солнце всходит каждое утро, – загадочно ответила Ли-Фаа. – Всю свою жизнь наблюдаю я его восход…
– Тебе сорок лет, ты носишь корсет!
– Но я не крашу своих волос, – это будет позднее, – спокойно возразила Ли-Фаа. – Что же касается моего возраста, то ты права. В день юбилея Камахамехи мне исполнится сорок один год. Сорок лет я вижу восход солнца. Отец мой умер стариком и перед смертью сказал мне, что он не заметил каких-нибудь изменений в солнечных восходах за все дни своей жизни. Конфуций этого не знал, но ты можешь прочесть об этом в любой географии. Земля кругла. Она вечно вращается вокруг себя, и возвращаются в свой черед времена, погода и жизнь. Все, что есть, было раньше. Что было, будет вновь. Вечно возвращается пора созревания плодов манго и плодов хлебного дерева, и неизменно повторяются мужчина и женщина. Вьют гнезда малиновки, и зуйки прилетают с севера. За весной в свое время приходит новая весна. Кокосовая пальма вырастает, приносит плоды и отмирает. Но всегда есть новые кокосовые пальмы. Это не просто моя болтовня! Многое из этого мне поведал мой отец! Продолжай, почтенная госпожа Тай-Фу, и колоти своего сына, моего третьего супруга. Но я буду смеяться! Предупреждаю тебя: я буду смеяться!
А-Ким упал на колени, чтобы его матери было сподручнее. И в то время, как она сыпала на него град ударов бамбуком, Ли-Фаа усмехалась и хихикала, разразившись под конец громким хохотом.
– Крепче, о почтенная госпожа Тай-Фу! – восклицала она в промежутках.
Тай-Фу усердствовала изо всех сил, которые были заметно невелики, и вдруг увидела нечто, заставившее ее уронить палку. А-Ким плакал! По обеим его щекам текли большие круглые слезы! Изумилась Ли-Фаа. Изумились глазевшие приказчики. Больше всего был изумлен сам А-Ким, но он ничего не мог поделать с собой; и хотя побои уже прекратились, он продолжал плакать.
– Но отчего ты плакал? – часто спрашивала Ли-Фаа А-Кима.
– Погоди, пока мы поженимся, – неизменно отвечал А-Ким, – и тогда, о Лунная Лилия, я все скажу тебе!
Два года спустя, в один прекрасный вечер А-Ким, больше чем когда-либо напоминавший своей фигурой арбузное семечко, вернулся с собрания китайского благотворительного общества и застал свою мать бездыханной на ее постели. Непреклоннее, чем когда-либо, был ее лоб и зачесанные назад волосы. Но на лице ее застыла вялая улыбка. Боги были к ней милостивы: она скончалась без страданий.
Первым делом А-Ким затребовал телефонный номер Ли-Фаа, но ее не оказалось дома, и он позвонил к Чан-Люси. Свадьба состоялась по истечении срока, вдесятеро меньше того, какой требовался старинными китайскими обычаями. И если на китайской свадьбе бывает что-нибудь вроде дружки, так Чан-Люси играла именно эту роль.
– Отчего, – спросила Ли-Фаа, оставшись наедине с А-Кимом в вечер их свадьбы, – отчего ты заплакал, когда твоя мать – помнишь? – била тебя в магазине? Это было так глупо с твоей стороны! Ведь тебе даже не было больно!
– Потому-то я и плакал! – ответил А-Ким. Ли-Фаа с явным недоумением уставилась на него.
– Я плакал, – пояснил он, – оттого, что вдруг сознал близость кончины моей матери. В ее ударах не было уже ни силы, ни боли. Я плакал потому, что видел – у нее уже нет сил причинить мне боль. Вот почему я плакал, о мой Цветок Ясности, мой Совершенный Покой! Только по этой причине!..
1919
Язычник
Впервые я встретился с ним в бурю, и хотя мы выдержали ее на одной шхуне, я взглянул на него, лишь когда судно было уже разбито в щепки. Несомненно, я и раньше видел его на борту, вместе с остальным канакским экипажем, но не обратил внимания на его присутствие, ибо «Petite Jeanne» была довольно-таки переполнена людьми. Кроме восьми или десяти канакских матросов, белого капитана, помощника, судового приказчика и шести каютных пассажиров, она везла из Ранжироа восемьдесят пять палубных пассажиров, жителей Паумоту и Таити; то были мужчины, женщины и дети, каждый со своими корзинами, не говоря уже о матрацах, одеялах и узлах с платьем.
В Паумоту кончился «жемчужный» сезон, и все рабочие руки возвращались на Таити; мы шестеро – каютные пассажиры – были скупщиками жемчуга. В эту полудюжину входили два американца, один китаец – А-Чун, самый белый из всех виденных мною китайцев, один немец, один польский еврей и я.
То был удачный сезон. Ни один из нас не имел причины жаловаться; довольны были и восемьдесят пять палубных пассажиров. Все хорошо поживились и теперь с надеждой смотрели вперед, предвкушая отдых и хорошее время в Таити.
Конечно, «Petite Jeanne» перегрузили. Вместимость ее была всего лишь семьдесят тонн, и шхуна никакого права не имела нести на себе и десятую долю того сброда, какой находился у нее на борту. Трюм под люками был битком набит жемчужными раковинами и копрой. Даже чулан был полон ими. Чудом казалось, что матросы могли справляться со шхуной. На палубах совсем не было движения. Матросам, чтобы добраться до нужного места, приходилось карабкаться вперед и назад вдоль перил.
В ночное время они прогуливались по спящим, которые, как ковром, устилали палубу. Могу поклясться, что они устилали ее двойным ковром! О, здесь были даже свиньи и цыплята и кульки с мясом, а всякое свободное местечко было разукрашено связками кокосов и кистями бананов! По обе стороны между фок– и грот-вантами протянули бурундук-тали так низко, чтобы унтер-лисель мог свободно раскачиваться; а с бурундук-талей свешивалось по пятидесяти кистей бананов.
Плавание обещало быть не особенно спокойным, даже если бы мы и совершили переезд в два или три дня, что могло произойти лишь при сильных юго-восточных пассатах. Но ветер дул слабо. Спустя пять часов он затих после нескольких угасающих вспышек. Штиль продолжался всю ночь и следующий день; то был один из тех сияющих зеркальных штилей, когда одна только мысль открыть глаза и посмотреть на море причиняет головную боль.
На второй день умер человек – житель восточных островов, один из лучших водолазов в лагуне. Оспа – вот отчего он умер; хотя непонятным казалось, каким образом занесло оспу на борт судна: при нашем отплытии из Ранжироа о ней ничего не было слышно. Однако сомнений быть не могло – один человек умер и трое были больны. Делать было нечего. Мы не могли отделить больных, не могли и ухаживать за ними. Мы были набиты здесь, как сардины. После той ночи, какая последовала за первой смертью, оставалось только гнить и умирать, ибо в ту ночь улизнули на большом вельботе штурман, судовой приказчик, польский еврей и четыре туземца-водолаза. Больше мы о них не слыхали. Наутро капитан приказал продырявить остальные лодки, и мы застряли на судне.
В этот день умерло двое; на следующий день – трое, а затем число сразу возросло до восьми. Любопытно было наблюдать, как это действовало на нас. Туземцы стали добычей немого, тупоумного страха. Капитан – он был французом, а звали его Удуз – нервничал и болтал без умолку. Его даже стало трясти. Это был огромный, мясистый человек, весивший по крайней мере двести фунтов. Вскоре он стал походить на дрожащее желе из жира.
Немец, американцы и я насосались шотландским виски и решили напиться допьяна. Теория была великолепна: если мы пропитаем себя алкоголем, все проникшие в нас микробы оспы немедленно будут сожжены в пепел. И теория оправдала себя, хотя я должен сознаться, что и капитан, и А-Чун уцелели от оспы. Француз вовсе не пил, и А-Чун ограничивался одной выпивкой в день.
Ну и славное же было времечко! Солнце – на своем пути к Северному полушарию – стояло как раз над головой. Ветра не было, но часто налетали шквалы; через пять минут или через полчаса все затихало, а затем нас затоплял дождь. После каждого шквала грозно выглядывало солнце, поднимая с палуб облака пара. Пар был скверный. Нам он казался туманом смерти, насыщенным миллионами бацилл. Когда мы видели, как он поднимается над мертвыми и умирающими, мы всегда принимались пить; обычно мы из разных напитков приготовляли необыкновенно крепкую смесь. Кроме того, мы взяли себе за правило угощаться добавочной порцией всякий раз, когда сбрасывали мертвецов за борт к кишащим вокруг корабля акулам.
Так продолжалось с неделю. Затем вышло все виски. Это случилось кстати, ибо иначе я не остался бы в живых. Только совершенно трезвый человек мог пережить то, что затем последовало. Вы согласитесь с этим, когда узнаете, что выжили всего лишь двое. Выжили я и язычник, – так, по крайней мере, назвал его капитан Удуз, когда я впервые его заметил. Но возвратимся назад. В конце недели, когда вышло все виски и скупщики жемчуга были трезвы, я случайно взглянул на висевший в кают-компании барометр. В Паумоту он обычно стоял на 29,90 и часто колебался между 29,85 и 30,00 или даже 30,05. Я же увидел его стоящим ниже 29,62: это могло протрезвить самого пьяного скупщика жемчуга, когда-либо испепелившего микробов оспы в шотландском виски.
Я обратил на это внимание капитана Удуза, но тот заявил, что вот уже несколько часов наблюдает падение барометра. Мало что можно было сделать, но, принимая во внимание все обстоятельства, это малое он выполнил превосходно. Он убрал часть парусов, оставив только штормовые, растянул лееры и ждал ветра. Но когда поднялся ветер, капитан сделал ошибку – он заставил шхуну лечь в дрейф на левый галс. Конечно, когда находишься к югу от экватора, такая мера правильна, если – вот в чем затруднение – если только ты не стоишь на пути урагана.
Да, мы были как раз на его пути. Я мог судить об этом по тому, как непрестанно усиливался ветер и падал барометр. По моему мнению, капитан должен был повернуть шхуну так, чтобы ветер дул с левого борта, а затем, когда барометр перестанет падать, лечь в дрейф. Мы спорили до тех пор, пока в голосе его не послышались истерические нотки, но уступить он не хотел. Хуже всего было то, что мне не удалось привлечь на свою сторону остальных скупщиков жемчуга. Мог ли я знать море, все его капризы, лучше, чем опытный капитан? Вот что они думали, и я это знал.
Конечно, поднялось страшное волнение. Я никогда не забуду первых трех волн, обрушившихся на «Petite Jeanne». Она накренилась, как накреняются все суда, ложась в дрейф, и первая волна хлынула на палубу. Поручни предназначались только для здоровых и сильных людей, но и им они не пригодились, когда женщины и дети, бананы и кокосы, свиньи и дорожные корзины, больные и умирающие были подхвачены волной и визжащей, стонущей массой понеслись вдоль палубы.
Вторая волна загромоздила палубы брусьями от поручней, а когда корма шхуны погрузилась в воду и нос высоко взметнулся к небу, несчастные люди со всем своим багажом съехали на корму. То был поток человеческих тел. Люди неслись кто головой вперед, кто вперед ногами, перекатывались, извивались, корчились, давили друг друга. Кое-кому удавалось ухватиться рукой за стойку или веревку; но тяжесть тел, напиравших сзади, заставляла разжать руку. Я видел, как один, летевший головой вперед, ударился о бимсы на штирборте. Голова его треснула, словно яичная скорлупа. Я понял, к чему клонится дело, вскочил на крышу кают-компании, а оттуда перелез на грот-мачту. А-Чун и один из американцев пытались последовать моему примеру. Но я опередил их на целый прыжок. Американец был смыт с кормы словно соломинка; А-Чун ухватился за штурвал и удержался на месте. Какая-то огромная женщина – вагина племени раратонга – налетела на него и обхватила рукой его шею. Она весила не меньше двухсот пятидесяти фунтов. Свободной рукой он уцепился за канакского рулевого, и как раз в этот момент шхуна легла на правый борт.
Поток человеческих тел, двигавшийся вдоль левого борта, между рубкой и поручнями, внезапно изменил направление и понесся на штирборт. Все были снесены – вагина, А-Чун и рулевой; могу поклясться, что я видел, как А-Чун, выпуская из рук поручни, усмехнулся мне с философской покорностью. Третья волна – самая большая – причинила меньше вреда. К тому времени почти все успели перебраться на такелаж. Внизу оставалось, может быть, человек двенадцать: несчастные, полузадохшиеся, оглушенные, захлебывающиеся люди катались по палубе или пытались забраться в какое-нибудь безопасное местечко. Их снесло за борт вместе с двумя оставшимися разбитыми лодками. В промежутках между волнами мне и другим скупщикам жемчуга удалось поместить пятнадцать женщин и детей в кают-компанию и закрыть люк. Но в конце концов это принесло им мало пользы. А ветер? Несмотря на весь мой опыт, я никогда не поверил бы, что ветер может дуть с такой силой. Он не поддается описанию. Разве можно описать кошмар? Так же точно немыслимо дать понятие об этом ветре. Он срывал с нас одежду. Я говорю: «срывал», – именно так и было. Но я не прошу вас верить. Я лишь рассказываю то, что сам видел и чувствовал. Бывают минуты, когда я сам перестаю себе верить. Однако все это я пережил. Можно ли пережить встречу с таким ветром? Он был чудовищен, и самым ужасным казалось то, что он все усиливался и усиливался.
Представьте себе бесчисленные миллионы и биллионы тонн песка. Этот песок несется со скоростью девяносто, сто, сто двадцать и более миль в час. Далее представьте себе, что он невидим, неощутим – и однако сохраняет плотность и вес песка. Представьте себе все это, и вы получите смутное представление о налетевшем на нас ветре.
Быть может, сравнение с песком неправильно. Сравним его с грязью, невидимой, неосязаемой, но тяжелой. Нет, и это слишком слабо! Считайте, что каждая молекула воздуха представляла собой грязевую отмель. Затем постарайтесь вообразить сплошную массу таких молекул. Нет, я не нахожу слов! Словами можно изобразить лишь обычные явления жизни, но язык становится бессильным перед таким чудовищным ветром. Гораздо лучше было бы, если бы я остался при своем первоначальном намерении и не пытался дать описание.
Но одно я должен сказать: волны, поднявшиеся на море, были разбиты, придавлены ветром. Мало того: казалось, ураган, разинув пасть, поглотил весь океан, заполнил то пространство, где раньше был воздух.
Конечно, паруса давно были сорваны. Но у капитана Удуза имелось на «Petite Jeanne» то, чего я никогда еще не видал на шхунах Южных морей, – морской якорь. То был конический парусиновый мешок, в отверстие которого был вставлен огромный железный обруч. Морской якорь, падающий в воду, походил на коршуна, взлетающего к небу, но была и некоторая разница: он оставался у самой поверхности воды и сохранял перпендикулярное положение. Длинный канат соединял его со шхуной. В результате «Petite Jeanne» поплыла носом к ветру и навстречу морю. Действительно, наше положение улучшилось бы, если бы мы не находились на пути шторма. Правда, ветер вырвал наши паруса из ревантов, сломал верхушки мачт, спутал все снасти, но все же мы, вероятно, выпутались бы благополучно, если бы не попали в самый центр шторма. Вот это-то и решило нашу судьбу. Я был оглушен, находился в состоянии какого-то оцепенения и ослабел от напора ветра. Я уже готов был сдаться и умереть, когда центр урагана захватил нас. Мы попали в полосу полного затишья. Не было ни малейшего дуновения ветерка. Это производило болезненное действие.
Вспомните, как сильно напряжены были у нас мускулы, когда мы боролись с чудовищным давлением ветра. И вдруг давление сразу прекратилось. Помню, у меня было такое чувство, словно я вот-вот распадусь, разлечусь на части. Казалось, все атомы моего тела отваливаются друг от друга и непреодолимо рвутся в пространство. Но это длилось одно мгновение. Гибель надвигалась.
В центре шторма не было ветра, и на море поднялось волнение. Волны прыгали, бились, взметались к самым облакам. Не забудьте: этот чудовищный ветер дул от каждой точки окружности в направлении центра штиля. Поэтому и волны стали надвигаться со всех сторон. В центре не было ветра, чтобы их остановить. Они вырывались, словно пробки со дна бочек; в их продвижении не заметно было ни системы, ни постоянства. То были сумасшедшие волны. Они вздымались по крайней мере на восемьдесят футов. Нет! То были вовсе не волны: ни один человек никогда не видел таких волн.
Скорее они походили на брызги, чудовищные брызги – вот и все! Брызги в восемьдесят футов вышиной. Восемьдесят футов! Больше восьмидесяти! Они перебрасывались через верхушки мачт. То был смерч, извержение. Они были пьяны. Они падали где и как попало. Сталкивались, налетали и обрушивались друг на друга или разлетались тысячами водопадов. Этот центр урагана не был океаном – ни одному человеку не снился такой океан. То был хаос, адский хаос – дьявольский кладезь взбесившейся морской воды.
A «Petite Jeanne»? Не знаю, что сталось с нею. Язычник говорил мне впоследствии, что и он также не знает. Она была буквально разодрана, расколота надвое, затем превращена в массу раздробленного горящего дерева и, наконец, уничтожена. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в воде и плыву машинально, хотя – если можно так выразиться – я уже на две трети утонул. Не помню, как я очутился в воде. Я видел, как «Petite Jeanne» разлетелась на части, должно быть, в тот самый момент, когда я потерял сознание.
Теперь, когда я пришел в себя, мне оставалось только использовать все преимущества своего положения, но эти «преимущества» сулили мало хорошего. Снова дул ветер, волны уменьшились, и я понял, что выбрался из центра урагана. По счастью, вблизи не было акул. Ураган разогнал прожорливую стаю, которая окружала обреченное на гибель судно и кормилась мертвецами.
Было около полудня, когда «Petite Jeanne» разлетелась в щепки, и, должно быть, часа два спустя мне удалось уцепиться за крышку от люка шхуны. В то время лил дождь, и я совершенно случайно натолкнулся на крышку. Короткий обрывок бечевки болтался на ручке; я понял, что могу считать себя в безопасности по крайней мере в течение суток – в том случае, конечно, если не явятся акулы. Часа три спустя мне послышались голоса. Все это время я тесно прижимался к крышке и, закрыв глаза, сосредоточивал свое внимание на работе легких, стараясь вдыхать достаточное количество воздуха, чтобы не задохнуться и в то же время не наглотаться воды. Дождь перестал, а ветер и море затихли. Вот тогда-то я и увидел на расстоянии двадцати футов капитана Удуза и язычника, примостившихся на крышке от другого люка. Они боролись за обладание ею – во всяком случае, француз боролся.
– Paien noir![94]94
Paien noir – по-французски – черный язычник, безбожник.
[Закрыть] – завопил он и лягнул ногой канака.
Капитан Удуз потерял всю свою одежду, кроме тяжелых, грубых сапог. Язычнику он нанес жестокий удар по рту и подбородку и едва не оглушил его. Я думал, парень отплатит ему тою же монетой, но он удовольствовался тем, что уныло отплыл на десять футов в сторону. Всякий раз, как волна пригоняла его ближе, француз, руками цеплявшийся за крышку, лягал его обеими ногами и, лягаясь, называл канака черным язычником.
– Эй ты, белая скотина! – заревел я. – За пару сантимов я до тебя доберусь и утоплю!
Только сильная усталость помешала мне выполнить угрозу. Одна мысль об усилии, какое требовалось, чтобы переплыть к нему, вызывала тошноту. Поэтому я окликнул канака и решил разделить с ним люковую крышку. Отоо – так его звали (он произносил свое имя протяжно: «О-т-о-о») – сообщил мне, что он уроженец Бора-Бора, самого западного острова из группы Товарищества. Как я впоследствии узнал, он захватил люковую крышку первым, а затем, встретившись с капитаном Удузом, предложил ему воспользоваться ею; тот, в благодарность за эту услугу, отогнал его пинками.
Вот каким образом я впервые встретил Отоо. Он не был забиякой; он являлся воплощением кротости, мягкости и доброты, хотя и был шести футов ростом, мускулистый, словно римский гладиатор. Да, забиякой он не был, но не был и трусом. В его груди билось львиное сердце; в последующие годы я видел, как он шел на такие опасности, перед которыми я бы отступил. Я хочу сказать, что, избегая заводить ссору, он никогда не отступал перед надвигающейся бедой. А раз Отоо начинал действовать – тогда «берегись мели!». Я никогда не забуду, как он отделал Билла Кинга. Случилось это в германском Самоа. Билл Кинг был провозглашен чемпионом-тяжеловесом американского флота. То был человек-зверь, настоящая горилла, один из тех парней, что бьют здорово и наверняка умеют управлять своими кулаками. Он затеял ссору, ударил и дважды пихнул ногой Отоо, пока тот осознал необходимость драться. Думаю, бой закончился через четыре минуты; к концу этого времени Билл Кинг оказался несчастным обладателем четырех поломанных ребер, сломанной руки и вывихнутого плеча. Отоо понятия не имел о науке бокса. Он дрался по-своему, но Биллу Кингу пришлось пролежать три месяца, пока он не оправился от урока, полученного им на берегу Алии.
Но я забегаю вперед. Мы поделили люковую крышку и поочередно пользовались ею. Один лежал ничком на крышке и отдыхал, в то время как другой, по шею погрузившись в воду, придерживался за крышку обеими руками. В течение двух суток, без перерыва, то отдыхая на крышке, то погружаясь в воду, мы носились по океану. К концу второго дня я почти все время бредил; по временам мне случалось слышать, как бормочет и бредит Отоо на своем родном языке. Мы постоянно погружались в воду и благодаря этому не умерли от жажды, хотя морская вода и солнце для нас равносильны были рассолу и пеклу. Кончилось тем, что Отоо спас мне жизнь, ибо очнулся я на берегу, в двадцати футах от воды, защищенный от солнца листьями кокосовой пальмы. Конечно, не кто иной, как Отоо притащил меня сюда и укрепил надо мной листья, отбрасывавшие тень. Он лежал подле меня. Я снова потерял сознание. Когда я пришел в себя, была прохладная звездная ночь. Отоо прижимал к моим губам кокосовый орех. Из всего экипажа «Petite Jeanne» спаслись только мы двое. Капитан Удуз, должно быть, погиб от истощения, так как спустя несколько дней к берегу прибило его крышку от люка. Целую неделю Отоо и я прожили с туземцами атолла; затем нас подобрал французский крейсер и доставил на Таити. Тем временем мы совершили обряд обмена именами. В Южных морях этот обряд связывает людей крепче, чем братство по крови. Инициатива была моя, а Отоо пришел в восторг, когда я заговорил об этом.
– Вот это хорошо, – сказал он по-таитянски. – Ведь мы вместе провели два дня на устах смерти.
– А смерть не разжала уст, – с улыбкой ответил я.
– Ты совершил славное дело, господин, – сказал он, – и у смерти не хватило подлости заговорить.
– Зачем ты величаешь меня господином? – спросил я, прикидываясь оскорбленным. – Разве мы не обменялись именами? Для тебя я – Отоо, для меня ты – Чарли. И для меня ты на вечные времена будешь Чарли, а я для тебя – Отоо. Таков обычай. И даже после нашей смерти, если нам случится жить где-нибудь в надзвездном мире, даже тогда ты будешь для меня Чарли, а я для тебя – Отоо.
– Да, господин, – ответил он, и глаза его засверкали от радости.
– Ну вот, ты опять! – негодующе вскричал я.
– Разве важно то, что произносят мои уста? – возразил он. – Ведь это только уста. Мысленно же я всегда буду звать тебя Отоо. Когда бы я ни подумал о себе, я буду думать о тебе; и если кто назовет меня по имени, я вспомню о тебе. И в надзвездном мире, во все времена ты будешь для меня Отоо. Так ли я говорю, господин?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.