Читать книгу "Абсолютист"
Автор книги: Джон Бойн
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Шестой
Франция, сентябрь – октябрь 1916 года
Хоббс сошел с ума. Он стоит у моего одиночного окопа и смотрит на меня выпученными глазами, потом зажимает рот рукой и хихикает, как девчонка.
– Что с тобой? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх. У меня нет настроения для игр. Он в ответ хохочет еще более истерически, с неудержимой радостью.
– Тихо вы там! – кричат в окопе за поворотом.
Хоббс разворачивается в ту сторону, разом перестает смеяться, выпаливает какую-то непристойность и убегает. Я тут же забываю о нем и закрываю глаза, но через несколько минут невдалеке от меня в окопе поднимается ужасный тарарам, и я понимаю, что поспать мне не светит.
Может, война кончилась?
Я бреду в направлении шума. Его виновник – Уоррен, он прибыл недель шесть-семь назад и, кажется, приходится кузеном покойному Шилдсу. Уоррена держат несколько человек, а Хоббс скорчился на земле в трусливой, умоляющей позе – воплощенная покорность. Но при этом он снова смеется. Его поднимают на ноги, но солдаты явно напуганы, словно само прикосновение к Хоббсу может быть чем-то опасно.
– Что это вы тут устроили? – спрашиваю я Уильямса, стоящего тут же. На лице его скука.
– Это все Хоббс, – отвечает он, даже не глядя на меня. – Похоже, вконец спятил. Подошел к Уоррену, когда тот спал, и давай на него ссать.
– Господи помилуй! – Я трясу головой и лезу в карман за сигаретой. – Чего это он вдруг?
– А кто его знает, – пожимает плечами Уильямс.
Я глазею на потеху, пока не являются два санитара. Им удается поставить Хоббса на ноги. Он верещит на никому не понятном наречии, его уводят. Завернув за угол, он принимается вопить еще громче, во всю глотку выкрикивает имена английских королей и королев, начиная с Гарольда, в совершенно правильном порядке. Должно быть, отрыжка школьных дней. На Ганноверской династии он выдыхается, а после Вильгельма IV замолкает окончательно. Я полагаю, его ведут в лазарет, а оттуда отвезут в полевой госпиталь, где он либо сгниет, либо вылечится и будет отправлен обратно на фронт.
Тринадцатерых наших уже нет, осталось семеро.
Я возвращаюсь к себе в одиночный окоп; мне удается еще немного поспать, но когда я просыпаюсь – солнце как раз пошло на закат, – то чувствую, что меня неудержимо трясет. Все тело свело спазмом. Правда, я не мог толком согреться ни разу за все время во Франции, но это что-то совсем другое. Я будто неделю пролежал в сугробе и промерз до мозга костей. Меня находит Робинсон и пугается.
– Господи Иисусе, – говорит он. Потом громче: – Спаркс, поди-ка посмотри!
Несколько секунд тишины, потом второй голос:
– Похоже, его песенка спета.
– Я его видел, еще часу не прошло, и с ним как будто все было в порядке.
– Погляди, какой он бледный. До рассвета не доживет.
Скоро меня переносят в палатку, где располагается лазарет, и кладут на койку – впервые с незапамятных времен я лежу на койке под теплыми одеялами, на лбу у меня компресс, а в руку воткнута импровизированная капельница.
Я дрейфую по волнам забытья и, просыпаясь, вижу Лору. Моя сестра стоит надо мной и кормит с ложечки чем-то теплым и сладким.
– Привет, Тристан, – говорит она.
– Это ты, – произношу я, но не успеваю продолжить, как ее милое личико расплывается и превращается в грубые черты санитара – глаза у него так сильно ввалились, что, кажется, запали куда-то в глубины черепа, и он похож на ходячего мертвеца.
Я снова теряю сознание, а когда наконец прихожу в себя, надо мной стоит доктор, а рядом – не скрывающий своего раздражения сержант Клейтон.
– Я вас умоляю! Он прекрасно может поправляться и тут. Я не намерен отправлять его в Англию только для того, чтобы он там валялся в кровати.
– Но он лежит уже почти неделю, сэр. Нам нужна эта койка. Если он вернется домой, то хотя бы…
– Вы что, не слышали? Я сказал, что не пошлю его домой. Вы же сами утверждали, что ему лучше.
– Да, он пошел на поправку. Но до выздоровления ему еще очень далеко. Послушайте, я готов подписать все бумаги на его транспортировку, если вас это волнует.
– С ним все в порядке! – настаивает Клейтон и со всей силы бьет кулаком по моей ноге, прикрытой одеялом. – Он здоровехонек по сравнению с убитыми. Пускай побудет тут. Откормите его, ликвидируйте обезвоживание, поставьте на ноги. А потом верните мне. Ясно?
Долгое молчание. Потом, видимо, его собеседник расстроенно кивает.
– Так точно, сэр.
С трудом поворачиваю голову, не поднимая ее с подушки. Меня на миг поманили надеждой на возвращение домой, но тут же ее отобрали. Я снова закрываю глаза и уплываю куда-то. Может, всего этого со мной не было? Может, это был сон, а сейчас я просыпаюсь. Туманное состояние длится весь день и следующую за ним ночь, но утром меня будит дождь, барабанящий по палатке, где я лежу вместе с толпой раненых, и я понимаю, что туман в голове совершенно рассеялся, и мне становится ясно, что болезнь моя, что бы она собой ни представляла, пошла на убыль, а может, и совсем отступила.
– Ага, Сэдлер, – говорит врач, сунув градусник мне за щеку. В ожидании, пока градусник покажет нужную температуру, врач просовывает руку под одеяла и кладет ее мне на грудь, считая пульс – надеюсь, ровный. – Вам явно лучше. Даже порозовели.
– Сколько я тут уже? – шепелявлю я.
– Сегодня неделя.
Я удивленно выдыхаю. Если я отлеживался целую неделю, почему же такая усталость?
– Думаю, худшее позади. Мы сперва решили, что совсем вас потеряем. Но вы – боец, а?
– Вроде раньше за мной такого не водилось. Я что-нибудь пропустил?
– Ничего, – отвечает доктор, улыбаясь. – Война еще идет, если вы об этом. А что вы боялись пропустить?
– Кого-нибудь убили? – спрашиваю я. – Из нашего полка то есть.
Он забирает термометр у меня изо рта и глядит на столбик ртути. Потом, как-то странно, – на меня.
– Из вашего полка? Нет. С тех пор как вас сюда принесли – никого. Было затишье. А что?
– Да так.
Я смотрю в потолок. Я спал последние двое суток, но не выспался. Кажется, я бы и месяц проспал, если бы мне дали.
– Совсем другое дело, – бодро говорит доктор. – Температура уже нормальная. Во всяком случае, настолько, насколько это возможно в таких условиях.
– Ко мне кто-нибудь приходил?
– А что, вы кого-то ждали? Архиепископа Кентерберийского?
Я игнорирую насмешку доктора и отворачиваюсь. Может быть, Уилл все же заходил меня проведать, ведь врач наверняка не сторожил мою койку сутками.
– Так что со мной будет дальше? – спрашиваю я.
– Обратно в строй, надо думать. Еще денек побудете тут. Пожалуй, вот что: попробуйте встать, прогуляться до столовой и что-нибудь съесть. И побольше горячего сладкого чая, если там найдется. Потом вернетесь сюда и мы посмотрим, как у вас пойдет дело.
Я вздыхаю, стаскиваю себя с кровати, чувствуя, как давит полный мочевой пузырь, и быстро одеваюсь, чтобы пойти в уборную. Отодвигаю полотнище, закрывающее вход в палатку, и делаю полшага наружу, в унылый, сумеречный недосвет. И тут вся вода, скопившаяся на парусине сверху, несколько ведер, разом выливается мне на голову, и я стою, как мокрая тряпка, страстно желая снова заболеть от этого разгула стихий, чтобы с полным правом вернуться в тепло и уют лазарета.
Но, к моему разочарованию, я окончательно поправляюсь и вскоре возвращаюсь в строй.
* * *
В тот же день у меня на руке вылезает какая-то сыпь, и рука горит словно в огне. Я провожу еще полдня в палатке лазарета, ожидая своей очереди на прием. Наконец врач бегло осматривает меня и заявляет, что со мной все в порядке – я просто что-то напридумывал и прекрасно могу вернуться в окопы.
Вечером я стою один у своего перископа с винтовкой на плече и смотрю через ничью землю; я проникаюсь убежденностью, что на той стороне стоит немецкий мальчик моих лет и смотрит на меня. Он устал и напуган; он каждый вечер молится, чтобы мы вдруг не полезли из своего окопа через бруствер, потому что, увидев нас, он обязан будет подать сигнал своим товарищам, и тут начнется долгое и грязное дело – стычка двух армий.
Про Уилла никто не говорит, а я боюсь спрашивать. Большинство людей, прибывших в полк одновременно с нами, уже мертвы или, как Хоббс, отправлены в полевой госпиталь, так что моим нынешним однополчанам нет резонов думать об Уилле. Я терзаюсь одиночеством. Я уже очень давно не видел Уилла. Он старательно избегал меня с тех самых пор, как я отказался подать рапорт на Милтона сержанту Клейтону. Потом я заболел, и все.
Когда сержант Клейтон отбирает людей для рекогносцировки в сторону немецких окопов в глухой ночной час, из шестидесяти ушедших возвращаются только восемнадцать – катастрофа по любым меркам. Среди погибших – капрал Моуди, получивший пулю в глаз.
В тот же вечер, чуть позже, я натыкаюсь на капрала Уэллса – он сидит один с кружкой чаю, склонив голову над столом. Меня охватывает неожиданное сочувствие. Я не знаю, уместно ли мне будет присоединиться к нему, – мы никогда не были особенными друзьями, – но мне тоже одиноко и до зарезу нужно с кем-нибудь поговорить, так что я закусываю удила, тоже наливаю себе чаю и останавливаюсь перед капралом.
– Добрый вечер, сэр, – осторожно здороваюсь я.
Он не сразу поднимает голову, а когда смотрит на меня, я замечаю у него под глазами темные мешки. Интересно, сколько времени он не спал.
– Сэдлер, – говорит он. – Не на посту, да?
– Да, сэр, – говорю я, кивая на скамью напротив: – Можно я тут сяду? Или вы хотите побыть один?
Он смотрит на пустую скамью, словно не зная, каковы правила этикета на этот счет, но в конце концов пожимает плечами и жестом показывает, что я могу сесть.
– Мне было очень жаль услышать про капрала Моуди, – говорю я, выдержав для приличия паузу. – Он был достойным человеком. Всегда обращался со мной по справедливости.
– Я вот решил, что надо бы написать его жене. – Он указывает на лежащие перед ним перо и бумагу.
– Я даже не знал, что он женат.
– Разумеется, откуда вам. Но да, у него остались жена и три дочери.
– А разве не сержант Клейтон должен написать его жене, сэр? – спрашиваю я, потому что заведенный порядок именно таков.
– Да, наверное. Только я знал Мартина лучше, чем кто-либо другой. Думаю, будет лучше, если я тоже напишу.
– Конечно. – Я поднимаю кружку, но у меня вдруг слабеет рука, и чай разливается по столу.
– Ради бога, Сэдлер, – восклицает капрал и быстро убирает бумагу, пока она не намокла. – Что вы все время так дергаетесь? Это действует на нервы. Как вы себя чувствуете, кстати? Лучше?
– Да, вполне хорошо, спасибо, – отвечаю я, вытирая стол рукавом.
– Мы уже было попрощались с вами. Только этого не хватало – еще одного человека потерять. От вашей смены в Олдершоте ведь мало кто остался?
– Семь человек, – отвечаю я.
– По моему счету выходит шесть.
– Шесть? – Я чувствую, что бледнею. – Еще кого-то убили?
– С тех пор, как вы заболели? Нет, никого, насколько мне известно.
– Но тогда должно быть семь, – не сдаюсь я. – Робинсон, Уильямс, Эттлинг…
– Вы ведь не считаете Хоббса? Его отправили назад в Англию. В сумасшедший дом. Хоббса мы не считаем.
– Я его и не считал. Но все равно выходит семь: Робинсон, Уильямс, Эттлинг, как я уже сказал, и еще Спаркс, Милтон, Бэнкрофт и я.
Капрал Уэллс смеется и качает головой:
– Ну раз Хоббса не считаем, то и Бэнкрофта тоже.
– С ним же все в порядке?
– Скорее всего, он в лучшем положении, чем вы или я. Во всяком случае, на данный момент. Послушайте, – он чуть прищуривается, словно хочет разглядеть меня получше, – вы ведь с ним вроде бы дружили, а?
– Мы оказались на соседних койках в Олдершоте. А что такое? Где он, кстати? Я выглядывал его в окопах с тех пор, как вернулся в строй, но его нигде нету.
– Так вы не слыхали?
Я ничего не отвечаю.
– Рядовой Бэнкрофт, – начинает Уэллс, подчеркивая каждый слог, – явился к сержанту Клейтону. И снова потребовал пересмотра истории с тем немчиком. Вы о ней слыхали, надо полагать?
– Да, сэр, – произношу я. – Это все при мне произошло.
– И верно. Бэнкрофт говорил. В общем, он требовал, чтобы Милтона судили – совершенно недвусмысленно настаивал на этом. Сержант отказался – уже в третий раз, должно быть, но на этот раз они повздорили. Кончилось тем, что Бэнкрофт сдал оружие сержанту Клейтону и объявил, что не намерен больше воевать.
– Что это значит? – спрашиваю я. – И что теперь будет?
– Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что он призван в действующую армию и не может отказаться воевать. В противном случае он нарушит свой долг и подлежит суду военного трибунала.
– А Уилл что?
– Кто это – Уилл? – тупо переспрашивает Уэллс.
– Бэнкрофт.
– О, у него еще и имя есть? Я же знал, что вы с ним дружки.
– Я сказал, наши койки в Олдершоте стояли рядом, вот и все. Слушайте, вы мне расскажете, что с ним случилось, или нет?
– Потише, Сэдлер, – осаживает меня Уэллс. – Не забывайтесь.
– Простите, сэр. – Я провожу рукой по глазам. – Я только хотел спросить. Нельзя же… не можем же мы потерять еще одного человека. Полк…
Я говорю запинаясь.
– Разумеется, нет. Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что у него нет выбора, он должен драться, но Бэнкрофт объявил, что больше не верит в моральную правоту этой войны и, по его мнению, тактические действия нашей армии идут вразрез с общественным благом и христианскими заповедями. Скажите, Сэдлер, он раньше не проявлял религиозного фанатизма? Я просто хочу понять, откуда вдруг такая совестливость.
– У него отец священник. Впрочем, Бэнкрофт обычно не распространялся на религиозные темы.
– Ну, в любом случае это ему не поможет. Сержант Клейтон объяснил ему, что на фронте он уже не может претендовать на статус идейного абсолютиста. Слишком поздно. Прежде всего, тут нет трибунала, который должен рассматривать его дело. Он знал, на что подписывался, а если отказывается воевать, то у нас не остается другого выхода. Вам известно, Сэдлер, как мы обязаны поступить. Не буду вам рассказывать, что мы делаем с собирателями перышек.
Я сглатываю. У меня страшно колотится сердце.
– Не собираетесь же вы послать его наверх? Таскать носилки?
– Хотели, – отвечает Уэллс, пожимая плечами, словно говорит о чем-то само собой разумеющемся. – Но Бэнкрофт даже на это не согласился. Он пошел ва-банк. Объявил себя абсолютистом.
– Простите, сэр?
– Абсолютистом, – повторяет Уэллс. – Вы не знаете этого слова?
– Нет, сэр.
– Это следующий шаг после отказа по идейным соображениям. Большинство отказников не желают воевать, убивать и все такое прочее, но готовы помогать другими способами – более человечными, по их мнению. Они работают санитарами в госпиталях, помощниками в штабах и прочее. Да, они ужасные трусы, но хоть что-то делают, пока мы тут рискуем своей шкурой.
– А абсолютисты? – спрашиваю я.
– Это, Сэдлер, самая крайность. Они не желают вообще никак помогать нашей стороне. Ни драться на фронте, ни делать что-то для тех, кто дерется, ни работать в госпиталях, ни таскать раненых. Вообще ничего не желают делать, кроме как сидеть на заднице и жаловаться, что эта война несправедливая. Это самый край, Сэдлер, вот что я вам скажу. Трусость высшего порядка.
– Уилл не трус, – тихо говорю я, чувствуя, как сжимаются мои кулаки под столом.
– Еще какой, – отвечает Уэллс. – Чудовищный трус. В общем, он зарегистрировал свой отказ, так что теперь осталось только решить, как с ним поступить.
– А где же он сейчас? – спрашиваю я. – Его отправили в Англию?
– Чтобы устроить ему удобную жизнь? Еще чего не хватало.
– Но наверное, если его туда отправят, то там посадят в тюрьму. А уж в тюрьме ему вряд ли будет удобно.
– В самом деле? (Я, кажется, его не убедил.) Вспомните свои слова в следующий раз, когда будете ползти на брюхе по ничьей земле, и пули будут свистеть у вас над головой, и вы будете гадать, какая из них вас найдет, как другая пуля только что нашла Мартина Моуди. Думаю, тогда пара лет в Стрейнджуэйз покажется вам светлым раем.
– Значит, он в Стрейнджуэйз? – спрашиваю я. Сердце ноет при мысли, что я его больше не увижу, что мы с Уиллом, совсем как тогда с Питером, расстались врагами и я могу погибнуть без примирения.
– Нет, пока нет, – отвечает Уэллс. – Он здесь, в лагере. Его заперли по приказу сержанта Клейтона. Решение военно-полевого суда.
– Но заседания суда ведь еще не было?
– Нам тут не нужно никаких заседаний, Сэдлер, вы же знаете. Если бы он бросил оружие в пылу битвы, его тут же расстреляла бы военная полиция. За трусость. Но в ближайшие двадцать четыре часа ожидается большое наступление, и я полагаю, что до тех пор он одумается. Если он согласится воевать дальше, все будет позабыто. Во всяком случае, на время. Может быть, потом ему все равно придется отвечать, но по крайней мере он останется в живых и сможет рассказать свою версию происшедшего. Ему повезло, если вдуматься. Сейчас все до единого либо наступают, либо строят новые укрепления. Если бы не это, его давно бы уже расстреляли. Но нет, мы его пока подержим под замком, а когда начнется, пошлем на поле боя. Он, конечно, говорит красивые слова о том, что больше не возьмет в руки оружие, но мы это из него вовремя выбьем. Помяните мои слова.
Я киваю, но ничего не говорю. Мне кажется, стоит Уиллу Бэнкрофту что-нибудь втемяшить себе в голову – и это уже никто из него не выбьет. Мне хочется так и сказать, но я молчу. Уэллс допивает чай и встает.
– Ну что ж, пора обратно в строй, – говорит он. – Сэдлер, вы идете?
– Нет еще, сэр.
– Ну тогда ладно. – Он идет прочь, но вдруг поворачивается и смотрит на меня, снова прищурившись. – Точно вы с Бэнкрофтом не друзья? Я всегда думал, что вы с ним не разлей вода.
– У нас койки были рядом, – отвечаю я, не в силах глядеть ему в глаза. – Вот и все. На самом деле мы едва знакомы.
* * *
Я страшно удивляюсь, когда назавтра вижу Уилла – он сидит в заброшенном одиночном окопе недалеко от командирского блиндажа. Небритый и бледный, он растерянно ковыряет землю носком сапога. Я смотрю на него, не выдавая своего присутствия, – хочу понять, изменился ли он с тех пор, как совершил судьбоносный шаг. Проходит несколько минут, и вдруг он резко поднимает голову, но тут же расслабляется, видя, что это всего лишь я.
– Ты на свободе, – говорю я, подходя к нему. Я не теряю время на приветствия, хотя мы давно не виделись. – Я считал, ты сидишь где-то под замком.
– Так и есть. Думаю, меня скоро отведут обратно. Но там сейчас какое-то совещание, и, наверное, они не желают, чтобы я слышал, о чем они будут говорить. Капрал Уэллс велел мне ждать тут, пока за мной кто-нибудь не придет.
– И они тебе доверяют? Не боятся, что ты сбежишь?
– Тристан, ну сам подумай, куда я побегу? – Он улыбается и оглядывается вокруг. В его словах есть резон: действительно, бежать отсюда некуда. – У тебя случайно закурить не найдется? У меня все отобрали.
Я роюсь в карманах шинели и протягиваю ему сигарету. Он быстро зажигает ее и на миг прикрывает глаза, втягивая первую порцию никотина.
– Очень тяжко приходится? – спрашиваю я.
– Ты о чем? – Он открывает глаза и снова смотрит на меня.
– Ну, сидеть взаперти. Уэллс мне сказал, что с тобой случилось. Наверное, они с тобой плохо обращаются.
Он отводит глаза.
– Да нет. По большей части они меня не трогают. Приносят мне еду, водят в уборную. Ты не поверишь, там даже койка есть. Гораздо комфортабельней, чем гнить в окопах, уж это точно.
– Но ты ведь не ради комфорта на это пошел?
– Нет, конечно. За кого ты меня принимаешь?
– Это из-за того мальчика, немца?
– В том числе, – говорит он, разглядывая свои сапоги. – И еще из-за Вульфа. Из-за того, что с ним случилось. То есть из-за того, что его убили. Мы как будто стали нечувствительными к насилию. Я уверен: если сержант Клейтон услышит, что война кончилась, он упадет на колени и зарыдает. Он обожает войну. Надеюсь, ты это понимаешь.
– Неправда. – Я мотаю головой.
– Он наполовину съехал с катушек. Это всякому видно. Он больше бредит, чем говорит осмысленно. То буйствует, то рыдает. Сумасшедший дом по нему плачет. Но погоди, я не спросил, как ты себя чувствуешь.
– Нормально, – отвечаю я, не желая переводить разговор на себя.
– Ты болел.
– Да.
– Был момент, я решил, что ты уже покойник. Доктор считал, что у тебя мало шансов. Идиот. Я пообещал ему, что ты выкарабкаешься. Я сказал – ты сильнее, чем он думает.
Я отрывисто смеюсь – его слова мне льстят. Потом изумленно взглядываю на него:
– Ты говорил с врачом?
– Да, переговорил коротко.
– Когда?
– Когда приходил тебя навещать – когда же еще.
– Но мне говорили, что меня никто не навещал. Я спрашивал, и они от одного предположения решили, что я съехал с катушек.
Он пожимает плечами:
– Ну не знаю, я приходил.
Из-за угла появляются три солдата – новенькие, я их раньше не видел – и останавливаются в нерешительности при виде Уилла. Они разглядывают его, потом один сплевывает, и двое других следуют его примеру. Солдаты ничего не говорят Уиллу – во всяком случае, вслух, но я слышу, как, проходя мимо, они бормочут себе под нос: “Трус паршивый”. Я провожаю их глазами и снова поворачиваюсь к Уиллу.
– Это совершенно не важно, – тихо произносит он.
Я велю ему подвинуться и сажусь рядом. У меня из головы не идет, что он навещал меня в лазарете, – я думаю о том, что это значит.
– А ты не можешь об этом забыть на время? – спрашиваю я. – Ну, обо всех этих идеях. Пока все не кончится?
– Какой тогда будет смысл? Протестовать против войны надо, когда она идет. Иначе что же это за протест. Неужели ты не понимаешь?
– Да, но если тебя не расстреляют за трусость тут, то отправят обратно в Англию. Я слышал, что делают в тюрьме с собирателями перышек. Тебе повезет, если живым останешься. А потом ты что будешь делать? В приличное общество тебя не пустят, я уверен.
– О, мне глубоко плевать на приличное общество, – отвечает он с горьким смешком. – Что мне в нем, если оно стоит на подобных идеях? И я никакой не собиратель перышек, ты же знаешь. Я решил так поступить не потому, что трусил.
– Нет, ты абсолютист, – отвечаю я. – И я уверен, ты думаешь, что красивое название оправдывает любые действия. Но это не так.
Уилл смотрит на меня, вытаскивает изо рта сигарету и начинает большим и указательным пальцами выковыривать волоконце табака, застрявшее между передними зубами. Выковыряв, он некоторое время разглядывает его, а затем щелчком сбрасывает в грязь под ногами.
– А тебе что за дело? – спрашивает он. – Чего ты надеешься добиться этим разговором?
– Мне есть дело, как и тебе до меня есть дело – навещал же ты меня в лазарете. Я не хочу, чтобы ты совершил ужасную ошибку и потом всю жизнь жалел об этом.
– А ты, думаешь, не будешь жалеть? Когда все кончится и ты окажешься в безопасности, дома, в Лондоне, – думаешь, тебе не будут сниться убитые тобой люди? Хочешь сказать, что сможешь все оставить в прошлом? Скорее всего, ты об этом просто не думал. – Его голос становится ледяным. – Ты говоришь о собирателях перышек, о трусости и все же презираешь всех, кроме себя. Но сам этого не видишь, верно ведь? Почему трус – я, а не ты? Я не могу спать по ночам, Тристан, – все думаю о том, как тот парень описался от страха, а Милтон прострелил ему голову. Стоит мне закрыть глаза, я вижу, как его мозги вылетают на стенку окопа. Если бы я мог вернуться в прошлое, я сам застрелил бы Милтона, пока он не успел убить мальчика.
– И тебя бы расстреляли.
– Меня в любом случае расстреляют. Что они там обсуждают, по-твоему? Недостаточно высокое качество чая в полевой кухне? Они решают, когда лучше всего со мной разделаться.
– Не могут они тебя расстрелять. Они должны сначала рассмотреть твое дело.
– Здесь они ничего не должны. Мы в зоне боевых действий. А кстати, если бы я пристрелил Милтона, кто бы меня заложил? Ты?
Я не успеваю ответить, слева от меня кто-то кричит: “Бэнкрофт!” – я поворачиваюсь и вижу Хардинга, нового капрала, которого прислали взамен Моуди.
– Какого черта вы тут делаете? А вы кто такой? – Последний вопрос обращен ко мне.
Я вскакиваю и рапортую:
– Рядовой Сэдлер.
– А какого черта вы разговариваете с арестованным?
– Ну, понимаете, сэр, он тут сидел, – отвечаю я, не понимая, совершил ли какое-то преступление, – а я шел мимо, вот и все. Я не знал, сэр, что он должен быть в изоляции.
Хардинг, прищурясь, оглядывает меня с головы до ног, словно пытаясь решить, не хамлю ли я ему.
– Идите в окоп, Сэдлер, – командует он. – Я уверен, вас там кто-нибудь ищет.
– Есть! – Я поворачиваюсь кругом и киваю Уиллу на прощанье.
Он не отвечает, только смотрит на меня с непонятным выражением лица.
* * *
Наступает вечер.
Где-то слева падает бомба, взрыв сбивает меня с ног. Я падаю и лежу, задыхаясь и пытаясь понять, пришел ли мне уже конец, оторвало ли мне ноги? Или руки? Не вырвало ли кишки из брюха, разметав по грязи? Но проходит несколько секунд, а мне не больно. Я отталкиваюсь руками от земли и поднимаюсь на ноги.
Со мной все в порядке. Я невредим. Я жив.
Бросаюсь вперед, в окоп, быстро озираясь для рекогносцировки. Мимо бегут солдаты, занимая свои места – в колонну по три – вдоль первой линии обороны. В самом конце линии – капрал Уэллс, он кричит, отдавая команды. Рука его поднимается и падает, рубя воздух, и пока первая шеренга делает шаг назад, вторая перемещается вперед, а третья (и я с ней) становится в затылок второй.
Разобрать слова за грохотом артобстрела невозможно, но я смотрю, пытаясь расслышать хотя бы звук собственного дыхания, и вижу, что Уэллс что-то быстро приказывает пятнадцати солдатам из первой шеренги. Они переглядываются, мешкают секунду, затем лезут вверх по лестницам и, вжимая головы в плечи, бросаются через бруствер на ничью землю, освещаемую редкими вспышками в темноте – как на площадке вокруг передвижных каруселей.
Уэллс подтягивает к себе перископ и смотрит в него, а я – Уэллсу в лицо. Я вижу, когда очередного солдата ранят, потому что по лицу капрала каждый раз пробегает гримаса боли, но он тут же сгоняет ее, когда вперед бросается новая шеренга солдат.
Теперь среди нас и сержант Клейтон; он стоит по другую сторону строя от Уэллса и выкрикивает команды. Я на миг закрываю глаза. Интересно, как скоро и меня пошлют через бруствер? Через две, три минуты? Неужели сегодня последний вечер моей жизни? Я и раньше бывал наверху и оставался в живых, но сегодня… мне кажется, что сегодня будет по-другому. Не знаю почему.
Я поворачиваю голову и натыкаюсь взглядом на дрожащего мальчика. Он молодой, необстрелянный – новобранец. Кажется, позавчера прибыл. Он оборачивается и смотрит на меня, словно я могу ему помочь. На лице у него – чистый ужас. Мальчик вряд ли намного моложе меня, а может, даже и старше, но выглядит как ребенок и вроде бы даже не понимает, что он тут делает.
– Не могу, – говорит он с йоркширским акцентом. Голос умоляющий, тихий. Я прищуриваюсь и заставляю его глядеть мне в глаза.
– Можешь, – говорю я.
– Нет, не могу, – мотает головой он.
С обоих концов линии раздаются крики, а сверху падает тело – можно сказать, с небес. Тоже новобранец, я обратил на него внимание минут пять назад, у него преждевременно поседевшая копна волос. Теперь у него прострелено горло и из раны сочится кровь. Мальчик, стоящий рядом, вскрикивает и отступает на шаг, чуть не врезаясь в меня. Я пихаю его вперед. Почему я должен еще и на него тратить силы, когда моя жизнь вот-вот кончится? Это нечестно.
– Ну пожалуйста, – умоляюще говорит он, словно от меня тут что-то зависит.
– Заткнись, – рявкаю я, не желая с ним нянькаться. – Захлопни пасть и ступай вперед, понял? Выполняй свой долг.
Он снова вскрикивает, и я его опять толкаю. Он уже у подножия лестницы, стоит в ряду с десятком других солдат.
– Следующие! – кричит сержант Клейтон, и солдаты боязливо ступают на первую перекладину своих лестниц, опустив голову как можно ниже, чтобы подольше не видеть того, что ждет наверху.
Мальчик, на которого я кричал, стоит прямо передо мной. Он точно так же втягивает голову, но даже не начинает подниматься – его правая нога прочно прижата к земле.
– Вы! – кричит Клейтон, показывая на него. – Наверх! Сейчас же!
– Не могу! – кричит мальчик, захлебываясь рыданиями.
Помоги мне Господь, с меня хватит. Если я должен умереть, то чем скорее, тем лучше, но этого не случится, пока не наступит моя очередь идти наверх, так что я подсовываю руку под ягодицы мальчика и пихаю его вверх по лестнице, чувствуя, как он всем весом давит на меня, в противоположном направлении.
– Нет! – умоляюще кричит он. Тело его не слушается. – Нет! Ну пожалуйста!
– Рядовой, наверх! – орет Клейтон, подбегая к нам. – Сэдлер, пихайте его наверх!
Я повинуюсь. Я даже не думаю о результате своих действий, но вдвоем с Клейтоном мы выпихиваем мальчика наверх, теперь ему некуда деваться, кроме как через бруствер и вперед, и он падает ничком – вернуться в окоп он уже никак не может. Я вижу, как он скользит вперед, его сапоги исчезают из виду, и я поворачиваюсь и смотрю на Клейтона, у которого в глазах светится безумие. Мы смотрим друг на друга, и я думаю: “Вот что мы сотворили”, и Клейтон возвращается на место – сбоку от строя, – а я, уже не колеблясь, лезу вверх по лестнице, перебрасываю себя через бруствер и стою во весь рост, не поднимая винтовки, но лишь глядя на царящий вокруг хаос и думая: “Вот я. Ну давайте же. Стреляйте в меня”.
* * *
Я еще жив.
* * *
Тишина ошеломляет. Сержант Клейтон обращается к нам. Мы, сорок человек, стоим в жалком кривом строю, совершенно не похожем на аккуратные шеренги, строиться в которые учили в Олдершоте. Я мало кого знаю из тех, кто стоит со мной. Все они грязны и устали до предела, некоторые тяжело ранены, кое-кто уже почти сошел с ума. К моему удивлению, Уилл тоже тут – он стоит между Уэллсом и Хардингом, которые вцепились ему в руки, словно есть малейшая вероятность, что он может убежать. У него измученный вид. Он упирается взглядом в землю и поднимает глаза только раз – и смотрит на меня, но как будто не узнает. Глаза обведены темными кругами, а на левой щеке расплылся синяк.
Клейтон орет на нас, хвалит за храбрость, проявленную за эти восемь часов, и тут же обзывает паршивыми трусами. Я думаю: он никогда не был нормальным, но теперь окончательно чокнулся. Он разглагольствует про боевой дух и про то, что мы непременно выиграем войну, но несколько раз вместо “немцы” говорит “греки” и по временам заговаривается. Ясно, что место ему – не здесь.
Я кошусь на Уэллса, следующего по старшинству в цепочке командования, – видит ли он, что сержант недееспособен? Но он, кажется, не обращает особого внимания на слова сержанта. Впрочем, он все равно ничего не мог бы сделать. Мятеж наказуем.
– А этот человек! Вот этот! – орет Клейтон и подходит к Уиллу, который удивленно поднимает голову, словно до того вообще ничего не замечал. – Он отказывается драться этот паршивый трус что вы про него скажете он не такой как вы его учили как надо учили как надо я знаю потому что я сам его учил он предлагает всякую мерзость а потом спит на мягкой подушке у себя в камере пока вы храбрые парни прибыли сюда для обучения потому что через несколько недель вас отправят во Францию сражаться а этот человек этот человек он говорит что не хочет убивать но раньше он был браконьером мне рассказали…