Электронная библиотека » Джулиет Митчелл » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 23 августа 2021, 16:40


Автор книги: Джулиет Митчелл


Жанр: Секс и семейная психология, Книги по психологии


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В рамках психоаналитической теории значение младенческой беспомощности широко признано, но понимается по-разному. Я думаю, что эта черная дыра, подобно водовороту, притягивает к себе все вокруг. И если после первоначального шока человек будет переживать новые эмоциональные травмы, это проявится в том, что он снова и снова будет оказываться в одних и тех же ситуациях – беда не приходит одна. Это «навязчивое повторение» является характерной чертой того, что Фрейд назвал «влечением к смерти», которое возвращает человека в состояние застоя, к неорганическому существованию. «Неорганическое» как психическое состояние означает для меня интернализованную травму, опыт уничтожения, отсутствие субъективности. Травма становится «смертью», внутренним узлом или ядром смерти4. Однако, чтобы жизнь продолжалась, дыра, оставленная травмой, должна затянуться; все активные элементы жизни и инстинкт выживания способствуют уменьшению ее значимости. Иногда, как у некоторых недоношенных детей, жизненные инстинкты недостаточно сильны, и в этом случае, согласно наблюдениям, только чрезвычайно активное вмешательство матери или ее заместителя может вызвать у ребенка «влечение к жизни», достаточное для его выживания5. Тем не менее результат слияния этого стремления жить с влечением к смерти будет проявляться как деструктивность и агрессия – выход из пассивного опыта насилия в отношении протосубъекта. И деструктивность, и агрессия необходимы для жизни. Ненависть является первым внешним проявлением этого переживания смерти. Даже в более поздней жизни очень часто ненависть ко всем и ко всему является первым признаком исцеления от травмы.

Это описание – всего лишь моя интерпретация (ставшая плодом размышлений об истерии) гипотезы о существовании влечения к жизни и влечения к смерти, выдвинутой Фрейд в 1920 году, после окончания Первой мировой войны. Это только фон, потому что мое внимание сосредоточено на следующем этапе. Я полагаю, что на этапе развития после младенческого возраста имеет место вторая травма: осознание того, что человек не уникален, что кто-то занимает точно такое же положение, как и он сам, и что, хотя он нашел друга, эта потеря уникальности, по крайней мере временно, эквивалентна уничтожению. Легче всего это представить, когда рождается младший сиблинг, но я думаю, что это происходит в обоих направлениях. Второй или более поздний ребенок «знает» о ненависти, поскольку его, конечно, ненавидел старший ребенок, ненавидел до смерти. Эмоциональная любовь младшего ребенка является допсихической или нарциссической, и она перейдет в психическую «ненависть» примерно в том же возрасте, в котором старший ребенок почувствовал угрозу появления новорожденного – фактического или ожидаемого. Однако, если на раннем этапе детский опыт связан с переживанием уничтожения (то, что Фрейд называет «смертью») и стремлением жить, на следующем уровне мы имеем уже убийственные желания в ответ на опасность уничтожения. Я не думаю, что подобный сиблинговый опыт заменяет или следует из испытаний и злоключений вертикального эдипального и кастрационного комплекса. Также его нельзя свести к страху уничтожения в связи с так называемой первичной сценой, фантазии о родителях, совершающих половой акт. Сиблинговый опыт соединяется с этими переживаниями и фантазиями, но создает свою собственную структуру. У него есть свои собственные желания и свои собственные запреты: маленькой дочери Юнга, как и всем детям, просто не разрешается убивать своего брата.

Я хочу обратить внимание на «закон матери», который должен регулировать вмешательство на уровне желания убить сиблинга и кровосмешения. Это своеобразная отсылка к понятию Жака Лакана «закон отца», который представляет собой закон кастрации – символическое наказание за попытку занять место отца рядом с матерью.

Если, согласно Лакану, «закон отца» связан с тем, что он называет «символическим», и тем, как ребенок осваивает язык, то мое представление о «законе матери» предлагает последовательность: один ребенок, два сиблинга, три сиблинга, четверо сиблингов, товарищи по играм, школьные друзья… царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Здесь есть место и для вас, и для меня, – то, о чем наш внутренний истерик не знает. Репрезентация и, следовательно, язык ссылаются на отсутствие – то, чего нет, должно быть обозначено. Хотя последовательности присутствуют в языке, подразумевается умение считать, а не языковая компетенция. Вероятно, есть какая-то врожденная способность для распознавания небольшого диапазона чисел – птицы умеют «считать» свои яйца. Материнское предписание спотыкается об этот «подсчет»: братья и сестры – это и одинаковые, и разные яйца. Позже внутри группы братьев и сестер возникает контракт: расширить свой нарциссизм, чтобы сформировать социальную группу, в которой любят себе подобных, и найти другую группу для ненависти, поскольку они другие.

Теперь я попытаюсь кратко обосновать свою гипотезу о важности роли братьев и сестер в контексте истерии, предоставив необходимый для этого материал. В частности, я буду рассматривать братьев и сестер в рамках вопроса о мужской истерии и спорах о ней, которые имели место во время и сразу после Первой мировой войны. Подобные вопросы возникали во время Второй мировой войны, но тогда психоаналитические круги уже меньше интересовала проблема определения истерии. То же самое относится и к реакциям участников современных войн (Showalter, 1997). Поскольку я думаю, что категория истерии все еще может быть полезна, Первая мировая война лучше всего подходит для иллюстрации моих аргументов.

Симптомы неорганических болезней, которые развились у воевавших по обе стороны, напоминали хорошо задокументированные проявления истерии – всеохватывающее беспокойство, частичную или полную потерю чувствительности, паралич частей тела, мутизм, а на поведенческом уровне – миметическую идентификацию, манипулятивность, соблазняющее поведение и нечестность; кошмары, похоже, снились им чаще, чем снятся истерикам в мирное время. Условия того времени хорошо описаны в трилогии Пэт Баркер «Возрождение» (Barker, 1996). Эти заболевания, которые сначала получили официальное название «снарядный шок», или «военный психоневроз», в конечном итоге были определены в категорию травматических неврозов. В контексте влиятельной психоаналитической парадигмы отсутствие сексуального компонента, точнее, неразрешенной эдипальной сексуальности было аргументом в пользу того, что эти мужчины не являются истериками6. Тем не менее в спорах относительно того, относятся ли эти случаи к травматическому неврозу (или его современному аналогу «синдрому войны в Персидском заливе») или к истерии, игнорируется связь между травмой и истерией. Кроме того, при этом упускаются два важных аспекта: в травматическом неврозе больше сексуальности, а в истерии больше «смерти», чем принято считать. Что касается первого, то мне кажется, что мы без должного анализа и как само собой разумеющееся принимаем сексуальную компульсивность, обычно следующую за шоковым переживанием, связанным с изнасилованиями во время войны, сексом по принуждению, распущенным поведением, с привлечением в качестве оправдания тезиса «Завтра мы все умрем».

С другой стороны, в случаях укоренившейся истерии отмечаются суицидальные склонности, но лежащая над ними мотивация не включена в этиологию состояния. Существует большая вероятность того, что в случаях серьезной истерии исходом будет самоубийство. Есть выраженное влечение к смерти. Это влечение к смерти связано с интернализацией чего-то шокирующего или травмирующего. Похоже, что в травматическом неврозе присутствует больше сексуальности, а в истерии – больше зон интернализованной «смерти», чем считалось ранее. Тем не менее эти состояния различаются.

Мне кажется, что наблюдение психиатра У Риверса, чья работа по исследованию истерии в больнице Крейга Локхарта в Эдинбурге легла в основу трилогии Пэт Баркер, достаточно хорошо описывает, если не объясняет, различие между травматическим неврозом и истерией. Риверс отметил, что со временем многие симптомы у солдат просто сошли на нет. Я считаю, что травматический невроз является повторением во взрослой жизни реакции новорожденных и младенцев – первый шок, который сначала уничтожает субъекта, а затем происходит идентификация с этим шоком, который интернализуется как «смерть» внутри. После этого происходит слияние с инстинктом выживания и стремлением к жизни, которая также сексуальна; это стремление к единению, к установлению контактов, к построению отношений. Впоследствии сексуальность может быть перегружена деструктивностью компонента смерти, о чем свидетельствуют изнасилования, происходящие в военное время. При травме эти реакции первоначально будут навязчивыми и повторяющимися, но со временем они угасают.

Мы могли бы сделать аналогичные предположения и в отношении тех реакций, которые часто описывают как «истерические». Я полагаю, однако, что полномасштабная или укоренившаяся истерия отличается тем, что психика оказывается на вторичной стадии, для которой характерна аннигиляция объекта сиблингом, желание убить сиблинга и ревность, а не на первичной стадии, когда уничтожение происходит вследствие травмы. Другими словами, на момент, когда человеческий младенец еще не может сохранять равновесие, он уже вовлечен в отношения с людьми, животными и вещами. В этом хаосе отношения исчезают вместе с субъектом, и когда истерия возвращает нарциссизм на свое место, это похоже, но лишь внешне на то, будто отношения также восстанавливаются. Ненависть, возникшая как реакция на травму, скрывается за непостоянными любовными отношениями или разными формами псевдолюбви.

Травматический невроз повторяет первичное пре– или протопсихическое аффективное состояние; осознание существования сиблингов (и сверстников) придает этому психическую, ментализированную форму. Сначала сиблинг воспринимается ребенком как занимающий то же положении, что и он сам. Это провоцирует борьбу за выживание, которая будет выражаться как борьба за власть; при всем уважении к Фуко нужно отметить, что жажда власти является вторичной по отношению к потребности выжить. Прежде чем перейти к сиблинговому инцесту и запрету на него, я опишу одну ситуацию, которая является образцовым примером того, к чему приводит желание убить сиблинга и наложении запрета на это желание. В этом почти анекдотическом случае речь идет не о пациенте, а о двух детях. У меня нет возможности проверить, правильно ли моя интерпретация объясняет их поведение, но это и не входит в мои намерения, я использую этот пример лишь в качестве иллюстрации моей гипотезы.

Эмми два года и девять месяцев. Когда ей было около года, она непрерывно играла с «младенцами», в основном куклами, а также животными, кусочками ткани, со всем, что более или менее подходило. Всегда разговорчивая и вдумчивая, она говорила, что больше всего на свете хочет найти настоящего ребенка на улице и принести его домой, чтобы присматривать за ним; таким образом, основное внимание уделялось заботе, а не зачатию. Ее совсем не интересовала перспектива того, чтоб мама родила второго ребенка. Заботиться, а не думать о родах – вот что должны делать сестры. Однако недавно ее тетя родила мальчика, ее двоюродного брата, и Эмми очень заинтересовалась этим, особенно самими родами. Она отказывается посещать подготовительную школу, хотя почти все дети в деревне ходят туда. Всякий раз, когда ее приводили в школу, она истошно кричала, корчилась и пыталась сбежать. Это помогало, и она добивалась своего. Придя домой и успокоившись, она многократно объясняет всем, кто готов был ее слушать, что она «еще слишком маленькая, [она] еще не родилась». Именно эта формулировка заинтриговала меня. Посетила ли ее мысль о том, что ее двоюродный брат был в большей безопасности, находясь в материнской утробе? Фиксация и повторение ее желания пока не рождаться предполагает, что она столкнулась с травмирующим, а не просто трудным переживанием.

Беременность и роды проходили очень тяжело, отчего старшая сестра Эмми Марион была в ужасе. Марион было три с половиной года; она играла исключительно с динозаврами, не выражая ничего, кроме отвращения и ненависти к младенцам. Она показывала это отвращение физически. Марион наговаривает на Эмми, отказывается ее принимать и выказывает отвращение в ее адрес даже по прошествии почти трех лет с ее рождения, хотя она иногда видит в младшей сестре ребенка, а не младенца, и играет с ней. Несмотря на то, что сами по себе девочки очень милые, они продолжают сражаться и ссориться изо дня в день. Они разительно отличаются друг от друга по характеру и внешне, так что кажется, что только таким образом они могли найти для себя отдельное место для уединения7.

В своей привязанности к младенцам Эмми, кажется, защищает своего младенца от очень реального желания ее сестры уничтожить ее8. У Эмми сильное влечение к жизни, но она считает, что ей все еще нужна защита матери – «она еще не родилась», и она отказывается от контакта с сиблингами и ровесниками в игровой группе в отсутствие своей матери. На самом деле Эмми напугана не столько уходом матери, сколько возможностью быть оставленной наедине с другими детьми.

У сестры Эмми, Марион, были довольно серьезные проблемы с речью. Когда родилась Эмми, то Марион, по-видимому, только через физическое насилие могла выражать чувство собственного психического уничтожения, возникшее с появлением этого нового ребенка, из-за которого она перестала быть той, кем она была, – маленькой деткой своих родителей. Рядом с их домом располагался парк динозавров, и, возможно, Марион чувствовала себя динозавром, большим и мощным, но вымершим. Со времен фильма «Парк юрского периода» динозавры стали популярными игрушками. Но зацикленность Марион на динозаврах имеет навязчивый, аффективный оттенок. В частности, она жадно целует и выражает экстатическую любовь к зародышу динозавра, который покоится в желатиновой субстанции внутри пластикового яйца – вымершее также может родиться9. Эмми и Марион представляют друг для друга угрозу аннигиляции. Старшая сестра не просто смещена, она на какое-то время оказалась лишена места, так как ею является кто-то другой. Нормальная реакция – убить, чтобы не быть уничтоженным. Новый ребенок фиксирует эту угрозу своему существованию со стороны старшего сиблинга и цепляется за свою мать в поисках защиты. В угрозе, идущей от сиблинга, которую Джон Боулби (глава 7) назвал «хищником», присутствует врожденный ужас ожидания внезапного нападения. Боулби проводит аналогию между млекопитающими в дикой природе и людьми в их собственных семьях, где они тоже сталкиваются с «дикими зверями».

Опыт сиблинговых отношений вводит социальное измерение – социальную травму. Страх старшего ребенка перед тем, кто заменяет и вытесняет его, прорывает защитные барьеры. У младшего ребенка страх быть убитым старшим сиблингом добавляется к общему ощущению беспомощности перед лицом окружающего мира. В большинстве случаев эти переживания удастся исцелить, а страх и шок превратятся в ненависть и любовь, соперничество и дружбу10.

При обсуждении «инаковости», будь то гендер, раса, класс или этническая принадлежность, ненависть объясняется очевидным фактом отличия «другого»11. Сиблинговый опыт показывает обратное: положение, занимаемое сиблингом, сначала воспринимается как «то же самое» – ненависть направлена на того, кто похож на меня. Именно эта ненависть к одинаковому замещает то, что потом порождает категорию «другого» в качестве защиты. Теперь именно его можно представить как другого, как того, кого можно ненавидеть или любить. Тому, кого сместили, сначала некуда пойти: ребенок хочет быть тем, кем он или она все еще является, – ребенком. От нового ребенка нужно избавиться, но, когда он не исчезает, его нужно «перенести» в другое место, на место «другого». Королем в замке должен быть я, а новый ребенок – грязный проходимец.

Не лежит ли ранний сиблинговый опыт создания «инаковости» из одинаковости в основе восприятия «инаковости» рас, классов и этнической принадлежности, инаковости, которая делает сходство невидимым, так что его потом приходится открывать на другом уровне? Если это так, то сиблинговый опыт, являясь первичным по природе, лежит в основе этой модели. Ненависть к тому, кто кажется угрожающе «таким же», может затем трансмутировать в зависть или маскироваться под зависть. После столкновения с таким травматическим опытом, как, например, землетрясение, влечение к жизни затопляет влечение к смерти, переживший его будет испытывать ярость и ненависть, но постепенно он начинает завидовать тому, кто избежал этой травмы, чей дом все еще стоит, чей партнер или ребенок все еще жив. это просто несправедливо. Как говорят дети, день да ночь – сутки прочь.

Хотя эта социальная категория братства и сестринства намного шире, у биологических братьев и сестер всегда есть общие родители: оба или хотя бы один. В условиях большого города, где часты ситуации внебрачного сожительства, адюльтера и даже полигинии, биологические братья и сестры могут не знать друг друга, поэтому фантазии могут приобретать дополнительную силу. Однако одноутробные дети, как правило, остаются вместе и всегда считаются близкими сиблингами. Отношения между братьями и сестрами по материнской линии всегда особенно важны.

Хорошо известно, что в психоаналитической теории в ХХ веке произошел сдвиг от отца в сторону матери. «Символическое»[12]12
  Понятие «Символического» в теории Ж. Лакана относится к сфере социокультурных норм и всеобщих смыслов. Царство Символического непосредственно связано с отцом и с запретами от его имени. – Прим. пер.


[Закрыть]
и «закон отца» у Лакана были преднамеренно направлены против самих основ этого перехода. Переключение внимания на мать часто рассматривается как акт восстановления справедливости и устранения дисбаланса. Хотя и признается, что смещение фокуса на матерей произошло под влиянием новой клинической перспективы, зачастую разрабатываемой женщинами-аналитиками, и материнского переноса, этот значимый клинический фактор все еще не привлек достаточного внимания.

Всегда трудно соотнести бессознательный психический материал с социальными факторами: социальное становится бессознательным, а затем из бессознательного проникает в доступное предсознательное, пройдя полную трансформацию. Тем не менее я рискну пойти неизведанными тропами. Должно смениться не одно поколение, чтобы социальные изменения оказали влияние на психологию бессознательного, Эго и Супер-Эго, тем не менее в конце концов это происходит. За период «нравственного материнства», который охватывает в Европе эпохи второй промышленной революции – период с середины до конца XIX века и далее, до Второй мировой войны и послевоенного времени, когда получила развитие концепция «психологической матери», практика, законодательство и идеология в технологически продвинутых странах сделали мать в определенном смысле заметной. Если когда-то ребенок принадлежал отцу, то в западном мире ХХ века функции заботы и опеки переходят к материи. Лишь с недавнего времени, хотя больше в теории, чем на практике, эти функции распределяются между родителями. Этот сдвиг произошел только тогда, когда отцовство перестало быть сопряжено с властью, а роли матери и отца стали более похожими. В социальном плане мать становится более важной для воспитания ребенка, а не только для его рождения. Наблюдается заметное снижение рождаемости (Szreter, 1996). Однако в своей новой роли матери становятся все более изолированными, а доля женщин в категории «одиноких родителей» остается высокой, несмотря на увеличение частоты моногамных браков.

Как это представлено в психоаналитических теориях, посвященных матери? И для психоаналитика, и для пациента начальный интерес к матери, скорее всего, будет и идеологическим, и сознательным, а в большинстве случаев и предсознательным, как это было в случае Карен Хорни, Хелен Дойч, Мелани Кляйн, Эрнеста Джонса и других, которые первыми встали на этот путь в 1920-х годах. Но, как отметил берлинский аналитик Карл Абрахам (см. главу 4) еще в 1913 году, мать была важна и до признания значимости ее проявлений в бессознательных процессах. Как бессознательные фантазии пациента (и аналитика) связаны, с одной стороны, с социальными практиками, а с другой – с теорией, для которой они должны предоставить материал?

Начиная с 1920-х годов, в психоаналитическую теорию вошла концепции доэдипальной матери или, согласно формулировке Мелани Кляйн, очень ранней эдипальной матери: во всех случаях речь идет о чрезвычайно примитивном имаго, власть которого фантазируется ребенком как карающая и вершащая возмездие, а не как организующая. Ни в теории, ни на практике не говорится о более поздней матери – матери, устанавливающей закон. То, что однажды было обнаружено, должно быть заново отнесено как к некой общей идее, например, к так называемому страху перед всемогущей матерью, так и к соответствующим клиническим модальностям. Я полагаю, что в психоаналитической теории отсутствует мать, устанавливающая закон, потому что в клинических условиях сам аналитик говорит с позиции матери как законодателя. Таким образом отыгрывается материнский закон. В общественной жизни мать все чаще оказывается в роли законодателя. Женщина-аналитик, вероятно, находилась в этом положении в своей частной жизни (или в общественном мнении), а ее практика предоставляла такую возможность. В психоаналитической практике, когда пациент направляет свои действия вовне, а не размышляет об этом в процессе сессии, это получило название «отыгрывания вовне». Так, например, происходит в случае истерического отыгрывания, когда действие заменяет мысль. Когда пациент включает терапевта в подобное невербальное взаимодействие в процессе сессии, то он «отыгрывает вовнутрь». В обоих случаях мысли заменяются действием. Я полагаю, что, когда терапевт «разыгрывает» мать, происходит «отыгрывание вовнутрь», которое препятствует мысли; следовательно, это тормозит развитие теории. В теории представлены все неотыгранные матери, но нет матери, которая бы устанавливала закон, потому что такой матерью является терапевт.

Я полагаю, что в отличие от патриархальных властных терапевтов-мужчин, придерживающихся эго-психологической модели (особенно американского происхождения), которых порицали как Лакан, так и феминистки второй волны, аналитики школы объектных отношений, занимающие материнскую позицию, разыгрывают роль матери-законодателя и, таким образом, не могут размышлять об этой роли. Если клиническое лечение разыгрывает материнский закон, то в материале переноса пациента проявится не эта мать, а другая, обязательно сумасшедшая (Винникотт), перегоревшая и любящая (Балинт) или карающая (Кляйн) доэдипальная мать. В психоаналитической и в ранней антропологической теории матриархат всегда предшествует патриархату; материнская привязанность формируется первой. Тем не менее следует подчеркнуть, что эта концепция примитивной доэдипальной матери происходит не от устанавливающей закон эдипальной матери (матриархат), а от эдипального отца (патриархат). Из-за этого на практике и в теории не проводится различий между примитивной, карающей или любящей матерью и матерью-законодательницей. Различие всегда проводится между примитивной матерью и законодателем отцом.

Во всех случаях, когда имел место сдвиг внимания с отцовского закона на мать, это все равно соответствовало положениям отцовского закона, что верно даже тогда, когда (или, может быть, особенно когда) отцы, кажется, не обращают на это внимания. Патриархат всегда определяет матриархат как более примитивный и более ранний, но никогда не как иной закон, находящийся на том же уровне. Лакановское понятие символического порядка, который опосредует язык, описывает также предшествующий «порядок воображаемого» как принадлежащий матери. Философ и психоаналитик Люс Иригарей исследует исключительно отношения между дочерью и матерью или между женщиной и женщиной; Юлия Кристева указывает на разнообразие, силу и богатство отношений с матерью, утверждая, что семиотика предшествует лингвистике; но женское и материнское было первым, а первое означает раннее, а раннее в этом дискурсе значит более примитивное. В предисловии к своей книге «Первые вещи» психоаналитически ориентированный литературный критик Мэри Якобус рисует карту этого примитивного материнского пространства:

Субъект моего исследования (настолько, насколько это возможно, чтобы такое разнообразное, многоплановое и всепроникающее явление, как воображаемая мать, было «субъектом») – фантазматическая мать, которая может обладать или не обладать репродуктивными частями, функциями воспитания и конкретными историческими или материальными проявлениями, но которая существует в основном в сфере образов и имаго (воспринимаемых или воображаемых), зеркального отражения, идентификаций и фигур; которая иногда ассоциируется с феминистской ностальгией, иногда с идеологической мистификацией; которая появляется в связи с меланхолией и матереубийством и играет ключевую роль в теориях значимости Кристевой; которая фигурирует главным образом в трудах Мелани Кляйн, где такие термины, как «расщепление», «идентификация» и «проекция», применяются в анализе репертуара действий, связанных с воображаемыми атаками на материнское тело и репарациями к нему, которая придает груди ее культурную силу.

«Первые вещи», являются ранними, еще не оформленными, но жизненно важными фантазиями, которые формируют появление ребенка как субъекта; первая «вещь» – это материнская вещь Юлии Кристевой, еще не являющаяся объектом возникающего, хаотичного кого-то, еще не являющегося субъектом (Jacobus, 1995, p. iii – iv).

Я бы сказала, что существует и другая «мать», а не только это фантаст ическое имаго; мать, котора я оста лась за кадром, мать, которая является субъектом и закон которой способствует признанию субъектности ее детей. Это закон, который проводит различия между поколениями, устанавливает, кто может иметь детей, а кто не может. Это закон, который устанавливает также латеральную последовательность среди ее детей: кто может не ложиться спать допоздна, кому какой кусок пирога достанется и кто выживет в убийственном соперничестве, чтобы в конечном счете заполучить любовь сиблингов и сверстников, – это закон, определяющий место для того, кто такой же, и для того, кто отличается. Эта мать была скрыта за патриархальной идеологией, которая передает материнство «первой матери», описанной выше (Якобус). В рамках психоаналитической теории и практики разыгрывание аналитиком роли матери-законодательницы, которая сообщает своему ребенку-пациенту, что только аналитик может иметь детей (пациентов) и что пациент должен занять свое место в ряду с другими пациентами, таким образом, означает, что закон матери не может быть предметом размышления.

Закон матери действует как в вертикальной плоскости между ней и ее детьми, так и в латеральной, чтобы отличать детей друг от друга. Вертикально ее закон гласит, что дети не могут иметь детей. Именно этот закон попирается в истерии. Как уже говорилось ранее, фантомная беременность, истерические роды, мужские симпатические беременности – все это свидетельствует о том, что можно вообразить, будто размножаться можно партеногенетически или же можно родить ребенка от такого же, как я. Когда дети играют в родителей и их роли взаимозаменяемы и, следовательно, идентичны, когда существуют представления об анальных родах, тогда между девочками и мальчиками нет различий. Истерическая фантазия ни от чего не отказывается, не упускает никакую возможность, поэтому и нечего оплакивать. Поскольку перспектива рождения ребенка от самого себя не была утрачена и оплакана, само рождение и появившийся на свет ребенок не могут быть символизированы. Если у истеричного мужчины или женщины действительно есть дети, он или она не знает, что эти дети не являются ими самими, отчего создается благодатная почва для злоупотреблений.

Различая своих детей, мать и ее закон позволяют усвоить концепцию «серийности», или «порядка рождения»: Джон должен знать, что он потерял возможность быть Джейн. С одной стороны, ребенок занимает то же положение, что и его братья или сестры по отношению к родителю или родителям, что и его сверстники по отношению к своему учителю или начальнику, но, с другой стороны, он отличается от них: тут есть место для двух, трех, четырех или более. Об этом наш внутренний истерик не знает. Ненависть к братьям и сестрам позволяет сделать первый шаг: я ненавижу тебя, ты не я, это условие серийности. Мать ограничивает эту ненависть, запрещая ее отыгрывать. Детские игры («горячие стулья», «ручеек», «собачка» и все спонтанные игры) демонстрируют концепцию серийности. Мать установила этот закон, но в латеральных отношениях разворачиваются свои собственные процессы, которые управляют одинаковостью посредством создания различий.

Таким образом, закон матери действует также между сиблингами или между сиблингами и их сверстниками. Совершались бы убийства или инцест без этого закона? Как уже отмечалось, насилие между братьями и сестрами на Западе происходит из-за недостаточного родительского надзора или заботы. Такой недосмотр со стороны родителей в случаях жестокого обращения сиблингов друг с другом следует понимать как отсутствие закона матери. Это не означает, что сами матери несут за это ответственность, а скорее указывает на то, что этот закон относится к общей структуре отношений. Вполне вероятно, что такие факторы, как насилие в семье со стороны родителей, социальная изоляция женщин и бедность и/или растущая тенденция к очернению женщин в целом, не позволяют матери выполнять роль законодателя. Однако возникает вопрос: а необходимо ли внедрять нормы и правила извне, когда наши культурные условия не позволяют совершиться процессу интернализации? В ситуациях, когда старшие братья и сестры, а не родители являются главными опекунами детей младшего возраста, когда дети остаются одни в группе сверстников, принимаются ли и интернализируются ли эти запреты? Могут ли братья и сестры устанавливать законы друг для друга? О чем хотят поведать нам матери близнецов, когда говорят: «Он [или она] значит для своего брата (или сестры) близнеца больше, чем я, его (или ее) мать»?

Потомство, появившееся в результате кровосмесительной связи между братом и сестрой, является ужасающим свидетельством того, что без вмешательства закона матери, без какого-либо правила, выработанного в отношениях между братьями и сестрами, роли матери и сестры оказываются перепутаны. Возможно, в других этнических и исторических контекстах они в любом случае еще более спутаны. Во многих культурах разница в возрасте между старшей сводной сестрой или страшим сводным братом и молодым родителем может быть незначительной или отсутствовать вовсе. Анализ упустил из виду сиблинговое измерение этой путаницы. Кляйнианцы, в частности, пишут о состояниях спутанности, но объектами путаницы всегда являются родители или родители и младенческое Эго; ребенок фантазирует об «объединенном родителе». Ситуация, когда путают мать и сестру, распространена в мифах. Однако те, кто пишут о спутанности, только повторяют ее, а не анализируют. Так, Гайза Рохейм, психоаналитик и антрополог, обсуждая в 1934 году загадку Сфинкса, пишет:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации