Текст книги "Орест и сын"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
О том, что я взял вину на себя, отец узнал сразу – меня допрашивали в его присутствии. Мне показалось, мое решение он принял равнодушно, но я всё равно верил, что поступаю правильно. Потом я еще долго надеялся, думал, он сам заговорит со мной об этом, но отец молчал. С ним творилось что-то неладное: приходя с работы, он запирался у себя в кабинете, писал какие-то формулы. Я выходил из комнаты, стоял под его дверью. Отец ходил из угла в угол и бормотал, что ему не хватает времени, а еще – о слабом рабском уме. По утрам из лаборатории тянуло гарью.
К весне Павел Александрович уехал в командировку. Обратно он вернулся через год – я уже заканчивал школу. Заходил к нам. Сначала редко, потом всё чаще и чаще, делал отцу уколы. Однажды с ним пришла Светлана. Они сидели на кухне, пили чай. Отец жаловался на посторонние запахи, говорил: всё пропахло керосином, – и нюхал руки. К тому времени он уже ушел с работы. Запирая за ними дверь, я расслышал «Боже мой», произнесенное высоким ломким голосом.
Вечером Павел позвонил. Я хотел позвать отца, но он сказал «не надо», а потом спросил про посторонние запахи: давно ли? Я ответил: давно, я уже привык. И тогда он сказал: «Всё. Дома не справиться. Дальше тянуть нельзя».
Из больницы отец не вышел. Я навещал его. Отец требовал книг. Я рылся в каталогах, но под именами авторов, значившихся в его списках, стояли другие названия, словно в мире, куда погружалось его сознание, они писали совсем другие книги. Я пытался объяснить, говорил: здесь какая-то ошибка, – но отец не слушал и всё повторял, что во всем виноват я. Если бы не я, он давно бы закончил свою работу, и рисовал картины будущего, в котором вещество – его главное и великое открытие – заработает в полную силу.
Это вещество возвращало к жизни мертвых, но главное, на чем отец особенно настаивал, – могло остановить окончательный распад Империи, потому что эта задача требует создания нового человека, не умеющего отличать любовь от ненависти, рождение от смерти, добро от зла. Шептал о ветхих людях, которых необходимо подвергнуть специальной обработке, в противном случае цивилизация, построенная на крови бесчисленных жертв, погибнет окончательно и безвозвратно.
Я слушал и думал о том, что в бумагах, на которые ссылался следователь, тоже говорилось о кровотечении, несовместимом с жизнью.
Однажды я рассказал ему про старика. Мне показалось, отец слушал с интересом, в особенности, когда я заговорил про одновременные эпохи. На всякий случай я спросил: «Ты понимаешь?» – а он кивнул и ответил, что у этого закона есть аналогия: зародыш, пребывающий в чреве матери, по мере своего развития повторяет все животные формы. К примеру, на первых порах дышит жабрами. Тем самым, прежде чем начать свою личную историю, становится современником всех прошлых жизненных форм. Эти животные формы – земноводные и пресмыкающиеся, насекомые и насекомоядные, рыбы и птицы – видят в нем своего потомка, потому что он и есть их одновременный потомок, которому посчастливилось родиться на свет человеком.
Не помню, в какой связи я произнес слово интерпретация. Скорее всего, когда рассказывал о волхвах. Или о каменщиках, сохранивших свою великую тайну. Отец необычайно оживился, сказал, что в нашей истории интерпретация – важнейший этап. Но все-таки – второй. На первом испытуемый накапливает непосредственные впечатления, которые зависят от его внимательности, а также разрешающей способности зрения, осязания и слуха. А потом заговорил о черном ящике, вступающем в дело на самой последней ступени. Якобы он и принимает окончательное решение: если интерпретация оказывается ложной, система отсылает нас обратно – в начало игры. В этом случае приходится все начинать заново.
Конечно, я ничего не понял, но не стал переспрашивать. Все эти этапы, игры, ступени казались порождениями меркнущего ума. Стараясь его отвлечь, я заговорил о библиотеке, собранной стариком. О стеллажах, пущенных поперек комнаты, которые видел мельком, пока шел на кухню. Своей цели я добился: казалось, отец забыл о ящике, во всяком случае, сосредоточился на старике: «И где он теперь?» Я развел руками. Больничная палата – не самое подходящее место для разговоров о смерти. Даже если речь идет о чужом старике. «А ты не знаешь, – отец взял стакан и налил себе воды. У него была припасена специальная банка, стоявшая на тумбочке. По утрам он сам ходил на кухню к титану с кипяченой водой. – Куда делась его библиотека?»
Честно говоря, я решил, что этот вопрос он задал, как говорится, в личных целях и теперь попросит связаться с Павлом – чтобы тот навел справки и выяснил всё доподлинно, – а потом будет требовать от меня стариковских книг. Такая перспектива мне не улыбалась, и я решил завершить тему – раз и навсегда: «Соседи разворовали». Мне казалось, он расстроится, но отец заметно обрадовался, а потом допил свою кипяченую воду и сказал: «Не надо. Мне больше не надо книг».
Я кивнул, хотя и не поверил. Думал: минутное настроение. Пройдет время, и он снова возьмется за свое: будет мучить меня заказами, в которых всё перепутано – и названия, и имена авторов. Но я ошибся.
В следующий раз я пришел, как обычно, через неделю. Он пожаловался на боль в спине: дескать, тяжело нагибаться. «Значит, не нагибайся», – ляпнул я первое, что пришло в голову – в сущности, ничего особенного, но он ужасно раскипятился. Ходил по палате и всё повторял: «Что значит – не нагибайся?.. Это ты можешь не нагибаться…» В конце концов мне надоело, и я спросил: «А ты?»
«Я? – он остановился и посмотрел на меня с таким горестным недоумением, что заныло сердце. – Как не нагибаться? Мне приходится смотреть сверху, – но потом успокоился и заговорил про старика. Видимо, думал о нем всю неделю. – А еще? О чем вы с ним разговаривали?»
Все еще чувствуя сердце, я заговорил о сокровенных знаниях, обретаемых в Духе и объединяющих человечество: всех, кто рождается и умирает в разные эпохи, но в каком-то смысле стоит у одного окна. «А еще старик говорил, что новая истина не возникает на пустом месте. На пустом рождается ложь».
Отец сидел, сложив на коленях руки, и слушал внимательно, а потом вдруг сказал: «Неужели ты не понял? Это – страх. – И начал рассказывать про старика, будто они и вправду были знакомы: – Давно, скорее всего, в юности, твоего старика что-то напугало, вот он и погрузился в свою собственную цивилизацию, составленную из книг». – «Собственную? Ты действительно полагаешь?.. – я не закончил вопроса, отец перебил меня, энергично кивнув. Пришлось начинать заново. – Ты хочешь сказать, что на самом деле цивилизаций две?» На этот раз я сформулировал точно, во всяком случае, он охотно развил мою формулировку: «Вот именно: большая и маленькая. Чтобы скрыться во внутренней, надо пройти сквозь ту, которая снаружи».
Он и раньше говорил странные вещи. Я привык – относился к этому как к неизбежности, связанной с болезнью. Все-таки мы разговаривали не дома, на кухне, а в палате психиатрической клиники. Когда-то я даже советовался с лечащим врачом: что делать в подобных случаях? «Не перебивать: выскажется и успокоится. Задайте пару вопросов, отнеситесь как к игре. А потом попытайтесь его отвлечь, перевести разговор на другую тему». К этому рецепту я прибегал довольно часто и, надо сказать, успешно. Обычно отец успокаивался, его речи становились яснее.
«А если не пройдешь?» – я спросил, имея в виду, что делать тому, кто хочет замкнуться во внутренней цивилизации, но не знает, как преодолеть внешнюю, и понял: игры не получается. Мы оба говорим серьезно. А еще я поймал себя на том, что безумные рассуждения отца кажутся мне знакомыми.
Отец улыбнулся: «Значит, не воскреснешь», – с таким видом, будто ответил не взрослому сыну, а маленькому мальчику, и даже погрозил пальцем: «Твой старик большой путаник… Надо же: мифы, переходящие от цивилизации к цивилизации…»
«Полагаешь, мифы – пустое? Его теория не работает?»
«Почему же… – он пожевал губами, – работает. Еще как работает… Но если речь о гибели нашей цивилизации, всё это лишнее. Не стоит умножать сущностей, чтобы доказать такую очевиднейшую вещь…»
В тот вечер я долго не мог заснуть, слонялся по квартире, встречаясь глазами с портретами, и обдумывал слова отца. Мне представлялся город, опоясанный крепостными стенами. По дороге, мощеной лазоревыми плитами, шли земные купцы. Сквозь широкие внешние ворота они выходили на площадь и раскладывали товары. В обратный путь караваны пускались налегке. Шли мимо внутренней стены, за которую им нет доступа, и, поднося ладони к бровям, заглядывались на очертания башни, опоясанной дорожками строителей, из века в век совершающих свое терпеливое восхождение.
Я услышал цокот копыт и увидел ослика, бредущего по глиняным плитам, и в тот же миг, будто всё сошлось и соединилось, вспомнил две окружности – мой последний и тайный знак. Это они, две цивилизации – внутренняя и внешняя, только в отцовской интерпретации: мы все, родившиеся в СССР, входили в широкие ворота, но далеко не каждый обнаруживал маленькую дверцу во внутренней стене.
Я сидел, размышляя о старике, которого отец назвал путаником, а потом достал бумагу и написал первую фразу, еще не зная, что из этого получится: «Грузчики задвинули в угол шкаф и ушли навсегда…» Писал и думал: закончу – покажу отцу. Пусть прочтет мою интерпретацию. А вдруг она окажется правильной, и нам, персонажам этой истории, больше не придется возвращаться в начало игры.
Для работы я урывал каждую свободную минуту, но ничего не складывалось, будто черный ящик, неподконтрольный пользователю, включал блокировку. Так было, пока я не понял свою ошибку: черный ящик ни при чем. Я сам вогнал себя в рамки математической логики, пытаясь отделить истинное от ложного, явь от сна. Словно я не персонаж этой странной истории, а судья, оглядывающий ее сверху. Осознав это, я начал заново. Карабкался по трубе, сбивая пальцы, а они, другие персонажи, стояли, запрокинув головы – дожидаясь, когда я доберусь до конца.
Мне понадобилось несколько лет. В течение этого срока я снова и снова терзал свою память, сопоставляя разрозненные свидетельства, но окончательная картина сложилась в девяносто третьем, незадолго до смерти отца.
В те годы он пристрастился к газетам. По утрам я спускался в киоск, покупал и вырезал самое интересное: отец очень ослаб и не мог читать подряд. Вряд ли он осилил бы мои записки, и вообще, мне не хотелось его тревожить, погружая в прошлое. Я думал: пусть живет настоящим.
В последний раз мы виделись в октябре. В тот день я немного опоздал. Отец ждал меня. Сидел в вестибюле, сложив на коленях руки. Я извинился, сославшись на автобусы, которые ходят из рук вон плохо. Мы пошли в палату, я открыл портфель и вынул кекс – датский, из гуманитарной помощи. Нам выдали на работе. Думал, он обрадуется, но отец кивнул и положил на тумбочку, прямо на газетные вырезки. Сверху лежала статья одного известного экономиста. В ней говорилось о капиталистическом способе производства, о новых законах, регулирующих права собственности. Ссылаясь на изменения, произошедшие в нашем обществе, автор рассуждал о том, что советская цивилизация кончилась.
«Прочел? И как тебе?» – мне статья понравилась, но хотелось услышать его мнение. Прежде чем ответить, он подбил подушку. Я думал: собирается с мыслями. «Знаешь, я немножко прилягу, – лег, укрылся байковым одеялом и вдруг сказал, что не жалеет о своей жизни, в которой так и не сумел совершить великого открытия, а потом, шепотом, так, что я едва расслышал: «Способ производства ни при чем. Его можно изменить, но эта цивилизация никогда не кончится. Таких, как я, у них было много. Боюсь, это вещество открыли без меня».
Об отъезде я задумался после его смерти, но окончательное решение принял в девяносто шестом.
Подготовка заняла некоторое время: надо было продать квартиру и, главное, распорядиться книгами. Сперва я намеревался продать, во всяком случае, редкие экземпляры, оставшиеся от деда. А потом решил передать Библиотеке Академии наук. Раз уж стариковские книги исчезли, пусть останутся мои. Может, и пригодятся. Ведь если отец прав и советская цивилизация никогда не кончится, кто-то, чьих имен я никогда не узнаю, проникнет во внутренний круг. Чтобы провести свою жизнь вдали от их побед и свершений, которые сами по себе никогда ничего не доказывали, а значит, не докажут и впредь. В архив БАНа я передал всё, что осталось от нашего прошлого: бумаги, старые письма, рукопись моего деда и наш семейный альбом. Мне хотелось вложить в него Иннину фотографию, на которой она так похожа на мою мать, хотя мы – не близнецы. Но та фотография исчезла: сгорела вместе с моим дедом, в одном тазу.
С Ксенией я не виделся все эти годы. Не знаю, что на меня нашло, но мне захотелось попрощаться. Ведь кроме нее у меня никого не было.
В Пюхтицы я приехал без звонка, не знал, не имел понятия, можно ли туда звонить. Обратился к какой-то женщине, объяснил, попросил, чтобы ее вызвали.
Мне показалось, она не очень-то обрадовалась, но постаралась не подать виду. Мы сидели в монастырском дворе, и она рассказывала о своей жизни: после школы вышла замуж, родился сын. Первое время она за него боялась, в их семье мальчики всегда умирали, но, слава богу, сын оказался здоровым и сильным, а потом вырос и стал чужим. Про мужа она больше не упомянула, а я не стал спрашивать.
Она тоже не спрашивала. Я сам рассказал про отца. О том, как его загнали в угол, о болезни, которая свела в могилу. Она слушала и кивала, а потом вдруг сказала: «В конечном счете жизнь справедлива».
Потом я еще долго обдумывал ее слова, пытался понять, чью жизнь она имела в виду: мою, моего отца или свою собственную? Может быть, хотела сказать, что мой отец сам сделал свой выбор. Сказал им: да.
Но тогда я смотрел на ее восковые губы и не находил слов, чтобы объяснить ей то, что давным-давно понял: он ушел от них, скрылся в свое безумие, похожее на внутреннюю стену, предпочел заточить себя в больничной палате, лишь бы не дожить до того дня, когда его голова родит окончательную формулу, способную раз и навсегда покончить с ветхим человеком.
В моей сумке лежала рукопись, отпечатанная на отцовской машинке, – эти разрозненные листки. Я надеялся, что Ксения заинтересуется, захочет узнать правду о нашем прошлом и, может статься, оставит рукопись у себя. Мне не хотелось тащить ее через границу. Но потом решил: незачем. Женщина, сидящая напротив, умерла для мира, ушла в другое прошлое, далекое от хода истории, потому что ничего этого в нем нет: ни одновременных эпох, ни Духа, являющегося судить империи, ни перекрестка, на котором наша цивилизация сошла с общей мировой дороги, чтобы двинуться по своему собственному гибельному пути.
Кто-то окликнул ее, назвав матушкой Капитолиной. И я вдруг подумал: раньше она была странницей. Теперь сменила имя. Ее новое имя происходит от названия главного римского холма.
Мы стали прощаться. Я думал, она просто уйдет, но она вдруг спросила: «Ты не знаешь, где ее фотография?» Я смотрел в поблекшие глаза и думал о другой девочке – о том, что мне не нужно никакой фотографии, чтобы видеть ее лицо. «Исчезла». Ксения кивнула: «Человек, яко трава дни его», – а еще она сказала, что помнит про Инну и молится за ее грешную душу, и тогда я понял, почему тетя Лиля, собираясь на кладбище, позвала не племянницу, а чужую девочку. А еще я понял: мне не надо было приезжать.
«Как ты меня нашел?»
Павла Александровича упоминать не хотелось: ведь это он поднял свои связи. Я ответил первое, что пришло в голову: встретил нашего одноклассника, случайно, и даже назвал фамилию. Ксения улыбнулась и махнула рукой.
Обратно я ехал на автобусе, сидел и думал: она всегда была простодушной и всем верила на слово.
А еще я думал про Павла Александровича и Светлану. К ним, персонажам нашей общей истории, у меня сложилось двойственное отношение: в каком-то смысле, они его предали. Но я помнил и другое: отец и сам искал своей гибели. А еще они мне помогали, первое время, когда я учился в институте: присылали деньги, отрывая от своего семейного бюджета. Так что я им – не судья…
Я смотрю на экран монитора. Господи, как же я устал…
Мне осталось последнее усилие: создать электронный адрес и отправить на него файл. Я подвожу курсор и выполняю необходимые операции. Теперь в моем компьютере его можно уничтожить: OREST I SIN – delete.
Что-то давит за грудиной. Я чувствую свое сердце, но меня это не пугает: ни боль, ни шум мотора, работающего в голове. Теперь, когда я стою на пороге смерти, а она сияет нетленной молодостью, мне легко в этом признаться: она была смыслом и болью моей жизни, в сущности, так и не прожитой. Наши знаки стоят рядом, и этому уже никто не может помешать.
Борясь с подступающей слабостью, я иду к камину. Прежде чем всё наконец закончится, я должен увидеть, как эти странички будут корчиться, превращаясь в пепел.
У меня кружится голова. Пора отвлечься, переменить тему.
Фирма, на которую я работаю, переживает не лучшие времена. Если общая ситуация не изменится, а на это надежды мало, вскоре мне снова предстоит переезд. Агент обещал не затягивать с бумагами: по его расчетам, надо ориентироваться на Рождество. Городок, где я поселюсь и, похоже, проведу свои последние годы, находится на границе Сербии с Хорватией – с хорватской стороны. Лет двадцать назад там разворачивались военные действия, но видимых разрушений не осталось, во всяком случае, так говорит мой агент. На будущий год Хорватия вольется в единую Европу. Если доживу, окажусь не просто на границе двух стран. Там, километрах в тридцати, пройдет разделительная полоса между двумя цивилизациями – Европой и Евразией. Об этом говорилось в той самой книге, которую принес Павел Александрович, но отец так и не успел прочитать…
Я слышу, как оно подступает, готовясь хлынуть в сердце…
Надо переключиться на что-нибудь хорошее. Например, подумать о европейских дорогах. Что может быть лучше современных дорог?
Когда мчишься по автобану, всё вокруг кажется одинаковым: дорожные знаки, понятные любому автомобилисту, электронные табло, тоннели, развязки, заправки. Время от времени я останавливаюсь, чтобы отдохнуть в придорожном кафе. Сижу, попивая кофе, прислушиваясь к чужим голосам: люди, не похожие на строителей Вавилонской башни, говорят на разных языках. Скорее, они похожи друг на друга – и мне это нравится. Сколько раз, выезжая с очередной заправки, думал: жаль, что я не такой, как они.
Машина набирает скорость. По сторонам мелькают дома, покрытые черепичными крышами. Кажется, стоит свернуть с дороги, и начнется тихая жизнь. Уютная, обособленная от времени…
Говорят, что Дух, рождающий великие цивилизации, давным-давно покинул Европу. Возможно, в этом есть доля истины, но горе-волхв, пришедший с Востока, не может об этом судить.
Я опускаюсь в кресло и вытягиваю ноги. Смотрю на огонь, в котором сгорает мое прошлое, и слышу голос отца: мой отец говорит о нашей цивилизации, о том, что она никуда не исчезла, потому что мифы, на которых она зиждется, стали для нее единственной правдой. Мы, рожденные в СССР, можем иронизировать сколько угодно – ведь и римляне подсмеивались над своими богами, но все-таки обращали к ним свои просьбы.
Я усмехаюсь жесткими губами: окажись на моем месте древний римлянин, он попросил бы здоровое сердце, ведь его Рим вечен и рано или поздно воскреснет – надо только дожить.
Мое окно покрыто пылью, но даже сквозь пыльные стекла я, кажется, вижу другой город, в котором никогда не был, и Красную Звезду. Она возносится над городом и миром, будто пришла навсегда и навсегда встала над местом.
Пусть исполнит мое последнее желание. Сами собой мои губы складываются в слова:
Лети, лети, лепесток, через запад на восток,
через север, через юг, возвращайся, сделав круг,
лишь коснешься ты земли, быть по-моему вели…
ДАЖЕ МЕРТВЫМ Я НЕ ХОЧУ ВОЗВРАЩАТЬСЯ К ИРОДУ.
Вели, чтобы меня похоронили здесь…
Волхвы в царстве Ирода
Жанр, в котором написан «Орест и сын», определить непросто. В первую очередь, этот роман – историософский. Осмыслить феномен СССР в тысячелетней исторической перспективе – таков был авторский замысел, поражающий своей дерзостью. Это первый, насколько можно судить, опыт такого рода в современной российской прозе.
Роман «Орест и сын» можно рассматривать и как трагедию, точнее, – развернутую метафору трагической советской эпохи. В одном из своих интервью Елена Чижова говорила о том, что в ее глазах трагизм советского времени определяется прежде всего явлением Левиафана – советского государства, вторгающегося в жизнь едва ли не каждого человека, перемалывающего и ломающего людские судьбы. Это, по мнению Чижовой, и есть трагизм в античном смысле, когда личность противостоит Року, а герой – самовластным и жестоким языческим богам.
Что стоит за этими словами? Каким образом связывает автор события ХХ века с древними, казалось бы, канувшими в прошлое мифами?
* * *
Место и время действия романа определены, на первый взгляд, точно: Ленинград, конец 1974 – начало 1975 года. Однако, углубляясь в повествование, мы понимаем, что эта датировка условна. Следуя за автором, мы постоянно выскальзываем из 1970-х годов, попадая то в древний Египет, то в эпоху раннего христианства, то в сталинский Большой Террор, то в постсоветское время, и это совмещение временных пластов определяет собой и композицию, и основной ракурс книги: советский период воспринимается и оценивается Еленой Чижовой в контексте всей мировой истории.
Отсылки к событиям XX века автор дает «впрямую»: странички дневника, написанные отцом Ореста Георгиевича; собственная рукопись его сына; воспоминания Таракана о событиях весны 1953 года, когда умер Сталин. А вот присутствие в романе великих цивилизаций прошлого обеспечивается косвенно – через обращение к мифологическим моделям, в первую очередь, – через говорящие имена трех подростков – главных персонажей романа.
Чибис – прозвище, которое Антон, сын Ореста, получил в школе, восходит не только к известной детской песенке, но и невольно отождествляется с ибисом, священной птицей в древнеегипетской традиции. Такие же «напоминания» таят в себе имена и двух его сверстниц, героинь романа: Инна вызывает ассоциации с древневосточной Инанной (Иштар), богиней плодородия и войны (она же – богиня плотской любви и звезда восхода), а Ксения, олицетворяющая в романе ближневосточную цивилизацию, в то же время напоминает о Ксении Блаженной, православной святой, особо чтимой в Санкт-Петербурге. Впрочем, речь идет не о реинкарнации или переселении душ; между персонажами «Ореста» и их дальними прототипами нет прямой связи.
Эти сближения, в совокупности с другими, прямыми или косвенными отсылками к древней истории, создают мифологический фон романа, отражающий долгий путь человечества к Истине. В романе этот процесс передается метафорой, глубоко поразившей Чибиса: «Все мы <…> стоим у одного окна. В древности оно было совсем пыльным, но каждая следующая цивилизация накапливала новые духовные знания и в этом смысле его немного промывала…»
«Каждая следующая» – кроме советской! Система советского жизнеустройства – оглядываясь назад из нынешнего времени, мы всё чаще воспринимаем ее как некую особую «цивилизацию», возникшую на огромной территории бывшей Российской империи (а позднее и других стран), – не просто вела свой отсчет «с нуля», но и с самого начала развивалась как бы «наперекор» остальному миру, игнорируя, а чаще воинственно отвергая общечеловеческий духовный опыт.
1917 год действительно оказался событием всемирно-исторического значения – роковым рубежом, когда ось, соединяющая времена, явственно переломилась. Традициям и устоям, которые человечество накапливало на протяжении веков, переосмысливая и закрепляя их различными способами (в частности, через мифотворчество), «страна победившего социализма» противопоставила свой собственный революционный миф: новую веру, новую мораль, нового человека, новую «общность людей», новое летоисчисление и, наконец, новое будущее: коммунизм. Другими словами, советская цивилизация («самое необыкновенное и грозное явление XX века», по определению Андрея Синявского) оказалась цивилизацией наизнанку, вознамерившейся утвердиться в истории вопреки созидательному опыту «ветхого» человечества.
* * *
К середине семидесятых годов Советский Союз вступил в новый период – позднее он получит название Застоя. Снаружи все выглядело спокойно. Газеты и радио бодро рапортовали о «трудовых победах», вяло поругивали «американский империализм» и вещали о «массовых выступлениях трудящихся», ведущих борьбу за «мир во всем мире». Железный Занавес надежно отделял страну от враждебного Запада. Охраняемая армией, спецслужбами и мощным пропагандистским аппаратом, Система казалась воистину несокрушимой.
Однако ощущение неудовлетворенности и неустойчивости владело умами. Все более очевидной становилась Большая Ложь, исходящая от дряхлеющей власти. Это ощущение лживой, неполноценной жизни рождало неудержимую тягу к истине. Мало кто верил в надуманную схему исторического процесса, венцом которого принято было считать советское государство, уверенно шагающее к коммунизму. Людям хотелось знать, что было «до 1917 года», осмыслить настоящее, заглянуть по ту сторону Занавеса.
С другой стороны, именно 1970-е годы оказались на редкость спокойными. Нараставшее в обществе недовольство перестало быть, как некогда, открытым противостоянием сторонников и противников советской власти. Прозорливые люди по обе стороны баррикад ясно сознавали, что система, построенная в сталинские годы, медленно, но неуклонно движется в тупик.
В интеллигентских кругах широко циркулировала неофициальная литература, оживленно обсуждались отъезды, разрешенные с начала семидесятых; появились новые слова: самиздат, отказник, контора… Яркой приметой эпохи была борьба с инакомыслием и «диссидентами». И хотя на открытый протест отваживались лишь отдельные смельчаки, в глубинах общества всё более нарастало брожение, проникавшее со временем в различные социальные слои (в том числе и в государственные, и даже охранительные структуры).
Инакомыслие затрагивало не только противников, но и охранителей Системы. Многие из них – те, кто по своему положению в советской иерархии был допущен в области, недоступные для большинства граждан, и располагал более или менее достоверной информацией, – ощущали себя, если вспомнить Оруэлла, членами некоей Внутренней партии, куда заказан доступ «профанам».
Не отвергая, а зачастую и применяя откровенно репрессивные методы в отношении инакомыслящих «интеллигентов», эти группы (напоминающие масонские или близкие к ним) и сами могли считать себя диссидентскими по отношению к догматической идеологии. Правда, на этом уровне вопрос ставился совершенно иначе: речь шла не о разрушении, а о спасении Системы, о продолжении Великого Эксперимента, тем более что прогресс в различных научных областях – медицине, биологии, химии – открывал дорогу и альтернативным решениям, преследующим, в частности, утопическую цель: изменение психики и генетики советского человека, иначе – «улучшение» человеческой природы, полное обновление его «кода».
Интерес к человеческому сознанию и возможностям его программирования советская наука проявляла еще в 1920-е годы (так, в 1925 году была создана лаборатория по изучению мозга Ленина – на ее основе сформируется позднее московский Институт мозга), но с течением времени это направление, похоже, еще более активизировалось, превратившись в одно из важнейших направлений работы «внутренних структур». Эти эксперименты проводились в учреждениях различной направленности (в Ленинграде, например, специальными исследованиями такого рода занимался НИИ особо чистых биопрепаратов).
Однако на поверхность «болота» эта информация, естественно, не проникала. Страна продолжала жить в полном неведении, полагая, что великая империя СССР, занимающая одну шестую часть суши и осененная красными звездами Кремля, – непобедима и бессмертна.
Неотъемлемой частью советского повседневного быта становится телевидение. После утомительного трудового дня советские люди усаживались перед экраном, чтобы посмотреть последние новости. Это был своего рода ритуал, принятый во многих семьях. Новости имели название (сохранившееся и до наших дней) – «Время». Выплывала башня, увенчанная лепестками кремлевской звезды, стремительно взлетал спутник (символ поздней советской эпохи), и два строгих диктора, мужчина и женщина, по очереди произносили слова: «Здравствуйте, товарищи. Вы смотрите информационную программу “Время”».
О том, что такое советская цивилизация и в чем заключается сокровенный смысл эпохи, выпавшей на их долю, рассуждают персонажи романа: инженер-химик, носящий древнегреческое имя Орест; его сын Чибис, чьи разрозненные мемуарные записи и составляют книгу; доктор Строматовский, возглавляющий некую «ложу», участники которой пытаются найти способ спасения СССР как цивилизационной системы; и, наконец, философ-книгочей Матвей Платонович Тетерятников – именно в мозгу этого визионера и путаника, чей странный, удивительный дар соприроден талантам русских гениев (можно вспомнить, например, Николая Федорова), складывается оригинальная теория, позволяющая по-новому взглянуть на ход мировой истории.
* * *
Уже в древние времена, рассуждает Тетерятников, люди накапливали знания и пытались приблизиться к истине. Одна эпоха сменяла другую, но в каждой великой цивилизации присутствовал Дух, помогавший людям отделить любовь от ненависти, добро от зла. Духовный опыт, накопленный поколениями, отражался в мифах. «Мифы объединяют человечество, – объясняет Тетерятников сыну Ореста, – мы рождаемся и умираем в разные исторические эпохи, однако в духовном смысле движемся одной дорогой».
Нынешняя (христианская) цивилизация черпала из многих источников. Размышляя об этом, Тетерятников выделяет главнейшие: Египет, Вавилон, Иудею. По одной из легенд, на которую и ссылается Матвей Платонович, именно из этих областей тогдашней ойкумены в Вифлеем явились три мудреца и мага (традиция именует их волхвами), чтобы поклониться Младенцу и возвестить миру о рождении новой Истины – Христа.
Восточная звезда, которая вела волхвов, «остановилась над местом, где был Младенец». Наступил великий момент, определивший развитие европейской цивилизации на многие века. Вифлеемская звезда, воссиявшая над миром, свидетельствовала о наступлении новой эры, построенной на основаниях Любви и Добра. Это евангельское предание – своего рода осёлок, на котором, как видится Тетерятникову, проверяется истинное величие той или иной эпохи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.