Текст книги "Красная Луна"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Свастика. Коловрат. Коловрат над миром, священный коловрат. Сакральный Кельтский Крест. Не врет ли он, Хайдер, сам себе, вырвав из черного небытия Кельтский Крест и даря его России? Что морду воротишь, Россия?! Боишься?! Счастья своего не понимаешь, не видишь?!
Откуда ей видеть. Слепая. Юродивая.
А он сам – не юродивый?
Еще сигарету. Кончились! Ночной киоск. Горит в ночи, как горсть рубинов и сапфиров. По-новогоднему украшен. Зима, зима. Хрустальная ночь должна быть зимой. Все великие кровавые ночи должны были быть зимой. Ибо на снегу, на хрусталях и алмазах, ярче всего горит свежая соленая кровь.
Он достаточно изучил опыт тиранов истории. Но он – выкормыш абсолютно иной эпохи. Сейчас России не нужны ни цари, ни короли, ни князья, ни олигархи, ни коммунисты, ни демократы. России нужна железная рука тирана. Железная пята тирана. Но тирана не простого. Не параноика Сталина. Не сумасшедшего Нерона. Не наслажденца Ивана Грозного. Не дьявола-Петра с вытаращенными в гневе на жизнь зенками и поголовным бритьем боярских бород. А тирана образованного. Весьма образованного. И очень умного. Страшно умного. Почти – гениального. Самого – гениального на свете?
Только гений перевернет тебя, Россия. В очередной раз? В последний – раз.
После его правления – хоть потоп.
Мы и так живем внутри Потопа. Внутри Апокалипсиса. Это враки, что Апокалипсис обрушится, как черный водопад. Апокалипсис растянется на столетия. Ему важно вырвать Россию за волосы из ее юродского болота. Впрочем, юродивые ведь пророки? Пророки или нет?!
– Пачку «Петра Первого», черные, крепкие. Спасибо. Сдачи не надо.
Он всегда курил только русские сигареты.
Да-а, что за баба сегодня притащилась к ним в Бункер! Классная баба. Загадочная баба. То-то Архипка так надолго провалился. Она с Косовым спала, это точно. Зачем она так жестоко-точно прочитала все, что творится в его душе? Она маг? Она чтица мыслей на расстоянии? Она говорит, что она врач. Поверим на слово. В каморке в Бункере у них ничего не было, хотя он слишком хотел ее. Так хотел, что галифе чуть не порвались. А она смеялась над ним. Ему понравилась ее жестокость. Он бы хотел, чтобы у него была такая подруга. Такая – жена?
Жена. Проклятье. О чем он думает перед Хрустальной ночью! О женитьбе!
Лучше подумай об оружии, вождь.
Из Германии ему тайно переправили много оружия. Оно – на тайных складах под Москвой. Он расплачивался за него разнообразными деньгами.
Жаль, что ему до сих пор не удалось оплатить хоть часть расходов деньгами этого… этого…
Он остановился под ночным, лилово горящим фонарем, чтобы прикурить от бьющегося на ветру огня зажигалки. Легкая метель стреляла острыми снеговыми иглами ему в склоненное над огнем лицо. Дым наполнил грудь. Он закрыл глаза и пошел вперед не глядя, с закрытыми глазами. Его черные сапоги впечатывались в чисто-белый, за ночь наметенный снег: ать-два, ать-два.
А отец? Что говорит ему отец? Отец же не выдаст его властям. Отец любит его. Старый лагерник Хатов знает, что делает его сын, но он уважает его дело. Или не уважает? Или – боится? Боится, что, если шевельнется, сын пристрелит отца, как собаку, как гадкую лагерную собаку овчарку?
Старый Анатолий Хатов, старый иркутянин, чахоточно-впалые щеки, впалая грудь, чуть раскосо прорезанные глаза, изработанные, почернелые руки, пальцы желтые, пропахшие табаком. Страна вдоволь покуражилась над тобой, твоими руками копая уран и валя сибирский лес. Ты возил сына туда, в Маклаково на Енисее. Чтобы показать ему свой лагерь. Свой дом, свой черный барак. Дом дорог любой, даже тот, где тебя бьют и где ты спишь на нарах. Мальчишка таращился на старые, побитые снегами и дождями вышки, на так и не убранную колючую проволоку, ничего не понимал. «Видишь, этот лагерь мертвый, – шептал ему отец, – он уже мертвый, он не оживет. Здесь перековывали людей, понимаешь?.. Перековывали – меня… как мечи – на орала…» Что такое орала, папа, спрашивал он, это когда сильно орут?.. Его отца посадили за то, что он когда-то в Иркутске организовал партию. Партию сопротивления режиму. В партии была одна молодежь. Кому они сопротивлялись? Кого хотели свергнуть с трона? Владыку? Сталина? «Мы хотели уничтожить того, кому вы теперь, дураки, поклоняетесь!» – грохотал отец в табачных, рьяных ночных, на кухне, спорах. Водка в бутылке убывала. Отец натужно, хрипло кашлял от табака. Отец, тебя не переспоришь, пойду-ка я спать, говорил он, зевал и шел спать. А отец оставался на кухне – курить, глядеть в черное окно, скрежетать зубами.
Когда он, десять лет назад, перебрался из Иркутска в Москву, он взял отца с собой. Подлечил в столице его застарелую чахотку. Отец ни с кем не срабатывался, не уживался, его отовсюду гнали, ни на ком он не сумел жениться. У него был только он. Игорь. «Что ты, идиотина, себя каким-то Ингваром именуешь! Мало вам, русским парням, русских имен!» – «Все мы, батя, викинги», – шутил он, всовывая в зубы сигарету.
Сигарета. Что? Кончилась. Выкурена. Окурок прочь, в снег. Выбить из черной пачки еще. Идет по улице черный человек, в черной кожаной куртке, в черных галифе и в черных сапогах, голова его обрита, и курит он отчего-то белую – не черную – сигарету. А бьем ведь черных, подумалось ему, а почему сами-то в черное облачаемся? А потому, что черный – священный цвет. Свастика ведь тоже черная.
У него свастика на груди. Там, где сердце.
Ему ее вытатуировал Бес.
А он Бесу вытатуировал на плече черный Кельтский Крест.
Между прочим, больно выносить, когда делают татуировку. Зато тавро – на всю жизнь. Рисунок на теле – все равно, что рисунок созвездия на небе. Пахнет древностью. Ты же любишь все, что пахнет древностью. Ты любишь все, что пахнет ураганом, порохом и женщиной. И власть ты тоже любишь. Любит ли власть – тебя?
Север, Запад, Юг, Восток. Все четыре стороны света будут их. Будут – его.
Его – и ее?
Царю нужна царица. Жрецу – жрица. Вождю нужна жена.
Неужели она знает, кто его враги?
Держи ее вместо рентгена, Хайдер. Держи ее вместо лакмуса. Проверяй ею температуру – вместо градусника. Тебе же надоели случайные женщины. Все проституируют, смеется она. Перестань покупать шлюх на Тверской. Возьми лучше ее. Ее одну. Властную, жестокую. Красивую. У нее такие странные, красные волосы. Возьми ее в руки, как огонь, как несут факел. Раз и навсегда.
… … …
Отдых в Иерусалиме. Отдых на Святой Земле. Всего неделю.
Она удрала от Вождя. Подальше положишь – поближе возьмешь. Ничего с ним не случится, с могучим быком, пока принцесса смеется, катаясь по свету, с другим.
А Витас? Что такое Витас? Витас – это ее пациент. Мазила, скандалист, знаменитость, любитель коньяка и баб, так и не избавившийся, как она ни старалась, от своих комплексов. Комплекс, глупое слово. Страдание – слово гораздо более точное. Врач исцеляет? Освобождает от страданий? Врачу, исцелися сам. Она давала когда-то клятву Гиппократа. Торжественное словоблудие, отжившая традиция. Охмурение наивных юных мозгов свеженьких молоденьких врачишек. Ты помнишь слова этой клятвы, Ангелина? Еще бы не помнить. Ты только и делала, что нарушала эти священные заповеди. А не согрешишь – не покаешься, верно?
А этот? Салажонок?
А салажонка отвезли в его родимую палату. Под присмотром людей этого черного быка. И замкнули на замок. Из моей тюрьмы не так-то просто вырваться. Понюхал свободы, своих? Этот вечер ты запомнишь, больной Косов.
Никакой ты не больной. Слишком здоровый.
И Хайдер – тоже здоровый. Все вы пышете здоровьем. Всем вам силушку некуда девать.
– Витас! – Она отвернула голову, порыв жаркого суховейного ветра отдул красные волосы у нее со лба, кинул через щеку на затылок. – На что загляделся?! На евангельское облако?.. Еще насмотришься. Заказ заказом, а я поведу тебя туда… на Масличную гору!.. Не зевай, прыгай в повозку! У тебя такой вид… – Она усмехнулась. – Ты никогда не терял багаж в аэропорту?
Они стояли на летном поле аэропорта «Бен-Гурион». Солнце белым гвоздем вбилось в зенит. Жара обнимала крепко, жгла плечи, щеки, затылки, горячо дышала в спины. Из холода и снегов они окунулись в яростное буйство жары. В Москве еще мели метели, а здесь уже снимали первый урожай апельсинов.
«На каком севере мы живем… Какие мы грустные… Как бы я хотела жить здесь, в жаре, под вечным солнцем, под выцветшим от жары небом… и есть, есть жадно, втягивать губами апельсин, его сок…»
– Терял. – Витас улыбнулся ей. Его длинные волосы тоже взметнул ветер. Он кокетливо, как женщина, тряхнул головой, поправил волосы рукой. – Конечно, терял! И на самолет опаздывал! И на поезд! Каждый когда-нибудь что-нибудь теряет, ангел мой, Ангелина. Ведь и ты теряла, не правда ли?
– Разумеется. Это намек на то, что мы потеряем наш багаж?..
Подъехала тележка для перевозки пассажиров, все ринулись в нее, внутрь, занимать места. Ангелина и Витас тесно прижались друг к другу. Витас вздрогнул от прикосновения ее бедра. Ангелина дернула плечом, покосилась, поморщилась. Солнце ударило ей в лицо, она прищурилась и стала на мгновение похожа на мужчину – на римского императора, на легионера, ведущего солдат в бой.
В той же тележке, спешащей по летному полю к зданию аэропорта, на задних сиденьях сидели, весело переговариваясь, Ефим Елагин и Цэцэг Мухраева. Неделя в Иерусалиме, всего неделя – и какая! Цэцэг давно хотела походить с ним по берегам Мертвого моря… Из этого моря с густо-синей, почти черной водой добывают какие-то, пес их разберет, полезные минералы – для красы бабьих мордочек… Смешивают их, делают из них кремы, глины, притирания… И его Цэцэг мажется этой гадостью?.. Нет, она молода, свежа, и без кремов хороша… Молода?.. А если – нет?.. А сколько ей лет?.. Никто не знает, она не говорит… Он не видел никогда ее паспорта… Паспорт, при наличии уймы денег, можно подделать запросто… Разве в паспорте дело?.. Женщине всегда столько лет, на сколько она себя чувствует… Нет, живот у нее упругий, упругая грудь, ни одной целлюлитной складочки на бедрах… Ну и что, сейчас сделают тебе укол разглаживающего геля – и ты снова девочка… И девственную плеву заново сошьют, если надо… Как смешно…
– Ха-ха-ха-ха! – Цэцэг хохотала, глядя на молоденьких монашков в черных подрясниках, чинно шествующих по летному полю от прилетевшего самолета к аэропорту. – Смотри, Фимка, какие прелестные! Обречь себя смолоду на ужас одиночества… безлюбья! Ну, да они все парни не промах! Они все все равно в своих монастырях занимаются черт-те чем… всеми грехами, от которых в молитвах избавленья просят!.. И мужеложством, и скотоложством… и безумным онанизмом!.. Ха, ха!..
– Тише, Цэцэг, что ты орешь на весь аэропорт…
– Хочу и ору! Любая религия, дорогой мой, это все равно профанация! Человек часто закрывается религией от ужаса жизни… если у него больше нечем закрыться…
– А чем он может закрыться?..
– Деньгами, телец мой золотой, денежками, конечно!.. У кого их нет, тот играет в религию!.. Так легче жить!..
– А вера?..
Тележку накренило на крутом повороте. Они уже подъезжали к входу в аэропорт.
– Вера? О, с верой сложнее…
– Ты вот веришь в своего Будду?.. Или ты…
– Да, ты угадал! Я хочу принять святое крещение здесь, на Святой Земле! – Она улыбалась, белозубая улыбка приподнимала холмики смуглых щек с ямочками, и непонятно было, смеется она или говорит серьезно. – И тогда-то уж я точно спасусь! И от всех грехов очищусь…
Когда Цэцэг обернулась на миг, ей в глаза ударил красный блеск отдутых ветром темно-рыжих волос женщины, сидящей впереди. Она сжала кулаки на коленях. Улыбка не сошла с ее лица. Ефим не заметил ничего.
Не впервой ты пишешь огромную фреску в огромном храме, художник. Может быть, ты не художник, а сапожник? Но если ты и ремесленник – сделай так, чтобы твоя ремеслуха понравилась заказчикам. Заказ надо выполнять хорошо. Даже очень хорошо. Даже отлично. Оплачивается только безупречная работа, ты же это давно знаешь.
Сафонов вскинул голову, еще раз обозревая оштукатуренные стены храма, которые ему предстояло закрасить. Неплохо сработали архитекторы! Собор Второго Пришествия, надо же, эк куда хватили. Ну да, времена горячие, модно думать о конце света. Кто только о нем не думал! И римляне, и эллины, и иудеи… И средневековые германцы… А русичи – думали?.. Или беспечно варили мед и брагу в праздник да возили в ладьях своих милых лад – пускать по реке горящие венки на Ивана Купалу?..
Да, красить тут не перекрасить. Заказчики привезли ему все краски, что он внес в список. Все лаки. Все олифы. Все разбавители. Кисти и шлейцы он взял из Москвы свои. И эскизы, естественно, тоже взял. Сразу, из головы, a la prima, без продуманной композиции, фреску пишут только дураки. Или – гении? Значит, он – уже не гений?
Он, закинув голову, поглядел на люльку, подвешенную к куполу, на толково возведенные леса. С таких лесов не загремишь вниз. Все путем. Витас наклонился над банками с красками, батареей стоявшими около его ног. Раздумчиво окунул широкую кисть в банку с ярко-красной краской. Хорошо он развел краплак скипидаром, в меру. Фиксация будет в самый раз.
Прищурясь, глядя на эскиз и не глядя на него, слепо следуя и наброску, и чутью, он, задрав руку с кроваво-алой кистью, повел по штукатурке слепяще-алую линию. На стене появлялась фигура. Первая фигура будущей фрески. «Ты ни с чего лучшего не придумал начать, парень, как с фигуры самого Христа. А что долго думать? Если Ему суждено прийти – Он придет. И встанет вот так… вот так. Я нарисую его не в облаках… не в небе. В небе пусть виснут страшные светила. На то им там и дано висеть. А Он – Он будет стоять вот так. На земле. Ибо на землю же Он придет, а не на Марс, в конце концов!»
Он махал и махал кистью. Пот тек по его вискам, по щекам. Снаружи было жарко. В храме тоже густо, как сметана в кувшине, стояла жара, кисла, бродила. Фигуры, набрасываемые красной кистью, вырастали на стенах, передвигались, ветер вздувал плащи, бестелесные руки взбрасывались вверх, лица пугались, молились, разъярялись, улыбались. Витас не заметил, как к нему подошли сзади.
– Здравствуйте, господин Сафонов. – На его плечо легла тяжелая рука, отпрянула. – Как работается?
Витас минуту глядел невидящими, непонимающими глазами. Натужно улыбнулся в ответ.
– Великолепно. – Он постарался придать голосу светскую вальяжность. – Лучше не придумать. Давненько я не писал с таким… м-м-м… вдохновением.
– Это видно. – Крепкий широкоплечий мужчина, одетый в черную рубаху с закатанными до локтей рукавами и черные джинсы от Валентино, кивнул на разрисованную белую стену. – Мы недаром позвали на эту работу вас. Вас устраивает гонорар?
Сафонов старался не смотреть на говорившего.
– Весьма.
– Ну вот и славно. Трудитесь. У вас, между прочим, не так много времени.
– А что? – Он сделал попытку пошутить. – Не успею до Второго Пришествия?
Мужчина в черной рубахе, прищурясь, оглядел его с ног до головы.
– Кто знает. Возможно, не успеете. Я бы хотел, чтобы все было закончено к обозначенному мной сроку.
«Мной, – подумал Витас смятенно, – а ведь ко мне приходили другие… и заказывали мне фреску другие. Не этот». Он обвел глазами спутников мужчины в черной рубашке. Ни одно лицо не напомнило ему тех, кто ввалился к нему домой тогда, в Москве.
– Я постараюсь.
– И вот еще что. – Человек в черной рубахе говорил громко, на весь пустой гулкий храм, не стесняясь, и его низкий голос отдавался под сводами, создавая иллюзию пения или проповеди. – Мне нужно, чтобы вы изобразили на фреске неких конкретных людей. Группу людей. Да, да, не глядите так удивленно, живых людей. Фотографии вам будут предоставлены. Вы где остановились? В отеле «Шалом»?
– Да, в отеле «Шалом». Номер тридцать пятый.
– Вам в номер сегодня вечером доставят фотографии. Вы художник, ваше дело, как вписать их в фреску.
Говоривший не заметил, как в это время в храм вошли двое, мужчина и женщина. Мужчина, почти голливудский красавец, косая сажень в плечах, подошел ближе, застриг ушами, слушая разговор. Женщина, сильно раскосая, румяная от жары, обеими ладонями отерла пот с лица, задрала голову, разглядывая сиротски пустые, белые стены, красный подмалевок фигур.
Витас наклонил голову.
– Когда вы будете в отеле?
– Я закончу работу после восьми вечера. Хотел бы искупаться в Иордане. Жара. Освежусь немного. Думаю, что к десяти я уже буду в номере.
Человек в черном повернулся, пошел к выходу из храма. Его спутники, молчаливые, одетые отнюдь не в черные рубахи – кто во что горазд, от футболок и шортов до модельных белоснежных рубашек от Армани, – стайкой, как гуси, потянулись вслед за ним. Ефим проводил их взглядом. Обернулся к Цэцэг.
– Дорогая, – шепнул он, сжал ее руку, и шепот гулко отдался под сводами. Он вздрогнул: какая акустика! – Дорогая моя, я что-то понял. Фотографию можно запросто подделать… сфабриковать на компьютере. Анимация черт знает что сейчас вытворяет… Я знаю, кто мне ее подбросил. Тот! Урод! Точно! Этот… что напал на меня тогда около моего дома… с мордой дракона!..
– А, ты опять об этом, о своем, – Цэцэг зевнула, прикрыв рот ладонью. – Когда ты перестанешь, Фима? Я прилетела с тобой сюда не для того, чтобы…
Ефим запустил руку за пазуху, зашарил, скривил лицо. Его твердый мраморный подбородок дрогнул. Он, ничего не отвечая Цэцэг, отирающей кружевным платком вспотевшие виски, сделал шаг к застывшему перед начатой фреской художнику.
– Вы знаменитый Витас, – сказал Ефим громко.
Витас вздрогнул и обернулся.
– С кем имею честь?..
– Ефим Елагин.
– О, о, – Сафонов разулыбался, шагнул к Ефиму, протянул руки, перепачканные краской, застеснялся. – О, простите, Ефим?..
– Георгиевич.
– Ефим Георгиевич, очень приятно! Наслышан. – Витас тряхнул обросшей головой. Глаза его заблестели. – В Иерусалим – отдохнуть?.. По делу?..
– Отдохнуть. – «Если и по делу – вряд ли скажет», – подумал Витас. – Рад с вами познакомиться. Бывал на ваших вернисажах… наблюдал ваши полотна, наблюдал. – Витас глядел на черно-белую фотографию, которую Елагин держал в руке. – Витас, по батюшке?..
– Художники не имеют отчеств.
– О’кей. Витас, вот это лицо… взгляните… вы сможете… изобразить на вашей фреске?.. Я понимаю, конечно, я обнаглел до последней степени, но, понимаете, мне это важно, очень важно… я…
«Ты просто подслушал разговор. И поймал момент. Что ты хочешь от меня?»
Сафонов взял в руки фотографию. Вгляделся. Перевел изумленный взгляд на Ефима.
– Но это же… вы!
– Это не я. Я никогда не был бритоголовым. Никогда не носил пауков на рукаве.
– Но как похож! Да нет, это вы…
– Хорошо. – Елагин заметно занервничал. – Хорошо, пусть я! Вы можете – изобразить на вашей фреске – меня?
Витас отодвинул от глаз фото. Прищурился.
– Почему нет? – У него появились замашки знаменитости. Он выше задрал подбородок: мол, не таковских еще писали, и портреты чуть ли не по телефону заказывали, и с фотографий 3х4 работал, перенося личико умершего ребенка на могучую холстяру 200х200, все было, всякое бывало… – Могу. Конечно, могу! Микеланджело вон еще не то, не тех типов на своих фресках в Сикстинской капелле рисовал… как хотел, издевался над современниками… – Глаза Витаса скользнули, мазнули осторожной, хитрой колонковой кистью по лицу Ефима. – А позвольте вас спросить…
– Для чего мне это нужно? – невежливо перебил его Ефим. – Для того, чтобы те, кто за мной охотится, поняли: я вечен. Я бессмертен. Меня невозможно убить.
– За вами охотятся? – Витас испачканными в краплаке пальцами осторожно, как ядовитую змею, вытянул из кармана рабочей рубашки пачку «Кента». – Кто же это?
– Я соблазнительная дичь. – Ефим криво улыбнулся, не отказался от предложенной сигареты. – Если бы я знал, кто охотник – я бы не заказывал вам свое изображение на фреске.
– Понимаю. – Они оба закурили. Дым вился под сводами, в полумраке храма белесыми призрачными струйками, будто бы дым сандаловых палочек, будто стебли иерусалимского дикого винограда. – Вы хотите вызвать огонь на себя?
– Возможно. Я сам не знаю, зачем я вас об этом прошу. Порыв души. Не откажите.
Витас, сквозь дым, пристально глянул на Елагина. Тот стоял прямо, бесстрашно глядя в лицо художнику. До чего красив, подумалось Сафонову, бык и тореро в одном существе! Раскосая женщина за спиной знаменитого магната блестела глазами, взглядом изучая знаменитого художника. Витасу показалось на миг – она глазами раздевает его. Через секунду, в полумраке, он узнал ее.
Мертвое море. Вот ты какое, гладкое, как синее зеркало, застывшее под жарким белесым небом Мертвое море.
Почему ты мертво? Почему в тебе – ни одной рыбы? Ни одной раковины? Ни одной водоросли, длинной, как жизнь?
Купол сизого дымного неба накрывает тебя. Ты – под куполом небесного храма. Тишина. Ты само не знаешь, что ты – мертво. Мертвый никогда не знает о смерти своей. Мы знаем все, только пока мы живы.
Они лежат на берегу. Сквозь смуглые длинные пальцы перетекает белый песок. Раскаленный песок обнимает голое тело. Они нашли место за валунами, где нет никого, где все мертво и пустынно и можно раздеться догола, и лежать голыми на солнце, и раздвигать ноги, и сдвигать бедра, и неистово вонзать себя друг в друга.
– А сюда, дорогая, доходил когда-нибудь твой Чингисхан?..
Песок скрипит на зубах. Тела облеплены песком. Искупаться в море нельзя – покроешься коркой соли. Будешь сдирать соленую горькую корку в отеле под душем, наслаждаться, подставляя грудь и лицо потокам воды.
– Доходил.
– Врешь!..
– Чингисхан был везде. Он был везде и всюду. И он еще будет. Придет новый завоеватель. Вождь. И завоюет все.
Он приближает к ней лицо, залепленное песком. Находит губами ее губы. Его рука скользит по ее животу, ниже, ниже. Она крепко сжимает ноги.
– Боишься песка?..
– Боюсь тебя. Идем лучше в море.
– Увидят!..
– Тем лучше. Слаще будет.
Они катятся по голышам, по кромке белого песка к мертво стоящей, черно-синей воде. Вкатываются в воду. Вода обжигает их солью. Они целуются солеными губами. Он нависает над ней, вонзает в нее себя, как древний воин вонзал в живую плоть копье.
Они смывали с себя песок и соль в отельном душе. Они снова любили друг друга – на широкой отельной кровати, на полу, на ковре. Он посадил ее на стол, она раздвинула ноги, он стоял перед ней, протыкая ее собой, она обнимала его ногами, стонала и смеялась. А потом уже не стонала, только закидывала голову, отворачивалась от него, только хрипела, понукая его, как коня, всаживая ногти ему в поясницу: скорее, скорее, еще.
Алая Луна висела над Иерусалимом. Где-то далеко текла мутнозеленая река по имени Иордан. Жара не спадала и ночью. Пыль на дорогах улеглась. Машины и автобусы шуршали, как железные жуки, по автострадам. В небе тяжко, печально гудели самолеты. Когда он, прижимая ее к себе, содрогался в невыносимом наслаждении, она, касаясь его груди мокрой щекой, спросила тихо: «Боишься, что тебя убьют?»
А за стеной, в соседнем номере, перед кроватью, где лежала нагая меднокосая женщина, стоял на коленях голый мужчина с длинными, как у женщины, волосами. Его волосы щекотали ей живот. Она улыбалась улыбкой сфинкса. На подушке горели в лунном свете изумрудные длинные серьги – она не сняла их на ночь. Длинноволосый, нагой худой мужчина, сгорбившись, целовал свисавшую с края кровати руку женщины. Он плакал. Он просил о чем-то. Она, улыбаясь, отвечала: у тебя была тысяча женщин, Витас, и ты ведь никого из них не любил, никого. Если ты полюбишь хоть кого-нибудь по-настоящему, хоть раз в жизни, тебя излечит это от многих страданий. Страдание излечивается страданием, ты разве об этом не знал? Разве нож хирурга причиняет радость? Сначала он причиняет боль, не так ли?
Алая Луна глядела в окно. В воздухе пахло войной. Здесь, на этой земле, называемой Святой, люди воевали всегда и уже привыкли к этому, притерпелись. Длинноволосый голый мужчина прекрасно слышал, как за стеной, в соседнем номере, ритмично скрипит кровать, вскрикивают от счастья люди в объятьях друг друга, и стонал от невозможности свершения, и сжимал длинные холодные пальцы женщины, как сжимают прутья тюремной решетки.
ПРОВАЛ
А ты? Ты-то что стоишь голяком на Красной, прекрасной площади, в метель – нагим перед храмом Василия Блаженного? Был такой пьянчужка, родня твоя дальняя, Порфирием его звали, так тот тоже нагишом ходил-шастал везде, все пропагандировал здоровый образ жизни: мол, ходи босиком по снегу, и ни разу не чихнешь. Ах, Боже ты мой! Вот ведь как все было: стоял ты, запахнувшись в зипун свой драный, а потом р-раз – и сбросил его, скинул на снег, и портки стащил, и пиджак долой, и рубаху сорвать, и… «Придурок! Придурок!..» – заорали мальчишки, засвистели в два пальца. Разделся ты до трусов, стоишь, метель сечет тебя, ты смеешься. Кричишь: бойня будет! Великая бойня! Перебьете вы друг друга, дураки!
И тут она идет.
И так впервые вы друг дружку увидели.
Она вылезла из машины около ГУМа. Норковая – или соболья?.. – шуба мазнула полой по заметенной снегом брусчатке. Солнце било ей в лицо. Она резко хлопнула дверцей такси. И ты, голый, ежащийся на ветру под крики детей: «Придурок!.. Придурок!..» – увидел ее во всей красе.
Она пошла, стуча по мостовой каблуками: цок-цок, цок-цок. Железом подбиты, что ли? Ты – за ней. В старых семейных трусах, черных, будто довоенных. Будто ты был теленок, а она вела тебя за кольцо в носу – куда? На убой? На зеленую лужайку, где – счастье?
– Эй!.. Дамочка!.. Дайте денежку!.. Не обеднеете… На шкалик… В рюмочную схожу…
Она обернулась. Ожгла тебя желтыми кошачьими глазами. Из-под драгоценной собольей шапки выбились, легли на воротник шубы густо-красные волосы.
– Пошел вон, голый попрошайка!
– Я не попрошайка! – крикнул ты гневно. – Я пророк!
– Что?!
Она остановилась. Засмеялась зло, обидно.
– Дай, дай…
– Еще всякий пьянчужка!..
Наткнулась глазами на твои глаза. Полезла в карман своей богатой шубы.
– Держи!
Доллар, зеленый доллар полетел по холодному ветру. Вихрилась метель, а в небесах сияло солнце. И ты поймал чужеземную бумажку, изловил в воздухе, как кот лапой – рыбку в реке.
Она отвернулась. Быстро пошла прочь от тебя. Полы шубы развевались за ее спиной. Из кармана у нее, когда она вынимала деньгу для тебя, для того, чтобы ты выпил вина в чепке, вывалился маленький квадратик бумаги. Ты наклонился, поднял. На квадратной картонке, отблескивающей перламутром, было написано золотыми буквами: «АНГЕЛИНА СЫТИНА. ПСИХИАТР». И цифры – это чтобы по телефону звонить, значит.
– А я Алешка! – крикнул ты ей вдогонку, в спину. – Я Алешка Нострадамий! Мы с вами, дамочка, с одной буквы начинаемся! Не миновать нам встречи!
Ты сунул визитку в карман. Пчелы снега кусали тебя в голую грудь, за голые плечи. От метро «Площадь Революции» по направлению к тебе уже шли люди в форме, которые в этом веке назывались длинно и смешно – милиционеры.
И ты еще не знал, что она сегодня улетит на юг, в землю, где выжженные белые камни похожи на кости, где раньше, давно, казнили людей, прибивая их к деревянным крестам и перекладинам ржавыми гвоздями; ты глядел на ее визитку, как глядят на фотографию, улыбался беззубым ртом и с трудом разбирал буквы: ага, вот где она живет, я знаю теперь.
Они увидели друг друга в гостиничном буфете. Утром, за завтраком. Обе пары – Ангелина и Витас, Ефим и Цэцэг – решили, что завтракать в номере не будут. Наверняка в буфете есть горячий кофе, сливки, йогурты, какие-нибудь национальные еврейские медовики…
Они увидели друг друга все четверо. Стоя за стойкой бара, Витас радушно улыбнулся Ефиму, помахал рукой. Ангелина и Цэцэг переглянулись мгновенно и понимающе, быстрее молнии скользнули друг по другу их глаза и уперлись в чашки дымящегося кофе. И только Ефим, вскинув глаза на спутницу Витаса Сафонова, замер, застыл, слепо сунул в рот сигарету, забывая про свой кофе, про свой апельсиновый сок, про свой бутерброд, про свое свежее масло на расписном блюдце.
Он не знал ее. Она ослепила его.
Она не знала его. Но она его узнала.
Его знало полстраны – как она не могла узнать его?
А может быть, она знала его не только по газетам и журналам? Не только по мельканию в популярных телешоу?
Не только… Не только…
Витас, продолжая улыбаться, потянул Ангелину за руку.
– Ангел мой, познакомься. Это Ефим Елагин, собственной персоной!
Ангелина, с бокалом легкого розового вина в руке, сделала шаг от своего столика к столику Ефима.
– Очень приятно. Так приятно, вы даже представить себе не можете.
Цэцэг глядела на нее во все глаза. Ангелина стукнула своим бокалом о чашечку елагинского кофе. Рассмеялась. Незаметно наступила ногой под столом на ногу Цэцэг.
– Ангелина.
– Ефим.
Цэцэг смотрела на них обоих во все глаза.
Витас шебаршился, сновал туда-сюда, от стойки бара к столику, что-то съестное волок на подносе, что-то расставлял на столе, наливал, накладывал, восклицал: «За ваше здоровье!.. За ваше!..» Ефим не видел, не слышал ничего. Он не отрывал глаз от лица этой женщины. На миг ему показалось: она – чудовище. И у нее голова дракона. Только на миг. На него снова глядели, смеясь, ее длинные, пульсирующие, желто-болотные, кошачьи глаза.
– Вы надолго в Иерусалим?
– Пока тут не разразилась очередная война. Я люблю Святую Землю. У меня к ней свои пристрастия.
– И свои счеты?
Он остро глянул на нее, будто кольнул шилом. Углы его губ приподнялись. Он хотел что-то сказать – и не сказал.
И она что-то тоже хотела сказать – и не сказала.
Цэцэг смотрела на них обоих бесстрастными, узкими раскосыми глазами, прищурясь, с невозмутимой улыбкой.
«Зачем я так нравлюсь мужикам? Затем, что ты знаешь силу. Ты владеешь силой. Ты владеешь тайной. Твоя тайна – у тебя в руках. Может быть, это тайна мира. Тайной мира наверняка владеет женщина. Такие женщины, как ты. Ты – одна из допущенных. Чепуха! Я всю свою жизнь сделала сама. Я отваживалась на многое. На такое, на что простая смертная бабенка не отважится никогда. И, значит, я уже в круге избранных. И Ефим Елагин это понял. О, он понял это с первого взгляда. А Фюрер? Хайдер тоже понял. Это два сильных. Витас? Витас мой маленький больной ребенок. Я скручу его в бараний рог, если захочу. А… этот?.. Пацан?..
Про пацана не думай. Пацана – прихлопнула, как комара, и забыла. Он безвреден. Он тебе не насолит ничем. Он ввел тебя в тот мир, что ты изучаешь. Что пригоден тебе для твоей работы. Их мир – это твой хлеб. Агрессия в современном социуме! Как актуально! Ты же ловишь все нужное. Насущное. То, что беспокоит людей. Ты же врач. Ты же должна ловить флюиды страдания. И – излечивать?!
А может, ты должна читать приговоры?
И – казнить?!
Казнить нельзя помиловать. Казнить нельзя помиловать. Где ты поставишь свою запятую для этого, нового несчастного? Тебе нужен Елагин. Нужен! Так, как в свое время тебе был нужен его…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.