Текст книги "Красная Луна"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Ее узкие глаза от страха округлились, сделались большими, как черные вишни. Она закусила перламутровыми заячьими зубками нижнюю губу.
– Ну хорошо. Ты отстанешь, если я скажу? Мы ловили беременных девок и продавали их и их икру. В хорошие руки. За рубеж. Очень дорого.
– Продавали?!
– Ты полный кретин, Ефим. – Она оттолкнула его руку от своего лица. – Конечно, продавали! Ведь все в мире продается и покупается! Ты же сам знаешь это! Да, продавали! На запчасти. Разве тебе не нужна будет свежая здоровая девственная почка, когда твоя откажет? Или другие, свежие и здоровые, потроха?!
Он сделал шаг назад. Он попятился от кровати.
Она сидела на кровати в своей роскошной хате на Якиманке такая ухоженная, такая молодая, красивая и здоровая, а ведь ей, наверное, уже было много лет, он же никогда не спрашивал ее о ее возрасте, ну да, она же тоже омолаживалась, она тоже питала, подкармливала себя свежими и здоровыми потрохами – тех женщин, тех детей, тех мальчиков и девочек, которых они убивали… они… она и его отец?!
Дина. Дина Вольфензон.
Они убили ее. От нее осталась только эта золотая змейка с изумрудными глазами.
Комната отца. Та комната, где висели женские украшения.
Браслеты… кольца… броши… колье… подвески… серьги… и даже золотые крестики на золотых цепочках… и мусульманские полумесяцы… и буддийские медальоны с маленьким золотым Буддой внутри и санскритским иероглифом «счастье» на золотой медальонной крышке…
Украшения… Женщины… Убитые…
Тьма вспыхнула перед ним золотой молнией разгадки.
Это все были украшения с убитых женщин! С их добычи! С их убитой, взрезанной и распотрошенной дичи…
Но ведь можно было выкупить детей… оформить документы… так делают, продают за границу – для усыновления… или для чего иного?.. Нет, нет, этого они не стали бы делать… Хлопотно… платить деньги… и потом, мать остается жива… и растет гора официоза… и она может подать в суд, если что не так, если ее обожаемого ребеночка не воспитывает зажиточная бездетная семья в Америке или во Франции, а давным-давно разделали и продали, и денежки эти уже проели, определили, проиграли в рулетку… Да и мать – тоже товар, и ее потроха на что-то дельное сгодятся… а анализы все они брали, с больными не возились… все было чисто, правильно… красиво… стерильно…
– Что с тобой?! – крикнула Цэцэг как припадочная.
Он уже шел на нее. Он шел на нее, раскинув руки, будто бы хотел ее обнять, но она, глядя в его лицо, все поняла превосходно: он сейчас ее задушит.
Она поняла, что он понял все.
– Ефим! – крикнула она и подняла перед собой руки, чтобы защититься. – Ефим! Не надо!
Красное бешенство плыло, вертелось перед его глазами. Он потерял рассудок. В нем, внутри, осталось только пламя. Красное, бешеное пламя, оно билось, бушевало, рвалось наружу. Он пытался руками, головой затолкнуть его внутрь. Напрасно. Оно вырывалось из него, затопляло с головой его, комнату, сидящую на кровати смуглую женщину с искаженным от ужаса лицом. Все охватилось красным пламенем. Зрения больше не было. Слуха не было. Он не слышал, как женщина кричала. Как визжала, страшно, на высокой ноте, умоляя, заклиная. Не видел, как закидывалось кверху, будто бы к небесам, будто в мольбе, ее лицо, как она хватала его за руки, внезапно ставшие каменными, железными. Не чувствовал, как под его пальцами сминается, гнется, пружинит, как тесто на опаре, мягкая плоть, как напрягаются сведенные судорогой мышцы, как хрустят, будто стеклянные, позвонки. Он давил и сжимал, бессмысленно скалился и тяжело дышал – до тех пор, пока красный огонь внезапно, враз отхлынул, освободил его лицо, вернул ему бедный, дрожащий, растерянный разум. Он увидел на кровати лежащую навзничь, бездыханную женщину. Ее черные волосы разметались по подушке. Ее красивое раскосое лицо синюшно вздулось. На ее нежной шее отпечатались красные пятна его пальцев.
И он снова упал перед кроватью на колени.
И ужас, красный ужас опять, от маковки до пяток, затопил его.
… … …
– Ты последняя! Последняя на моем счету, Ангелина! Повернись! Повернись, чтобы я мог видеть твои глаза!
Она обернулась к двери. Пьяница с Красной площади, нагло называющий себя пророком Нострадамусом, сбитый с ног ее пощечиной, скрючившись червяком на полу, поднял щетинистое лицо и тоже обернул его к вошедшему. Из беззубого рта пьяницы текли слюни на подбородок.
На пороге стоял Архип Косов с пистолетом в руке.
С тем самым увесистым «магнумом» последней модели, что он отнял у убитого им больничного охранника.
Он целился в Ангелину.
Заросший щетиной человечек, валявшийся у ног Ангелины, прохрипел:
– Брось, брось пистолетик, парень… Не балуй…
Вместо лица у Архипа была маска.
Тяжелая белая, застывшая, будто гипсовая маска. Неподвижные черты. Бледные щеки. Белый лоб. И только черная отросшая колючая щетина на черепе подчеркивала болезненную белизну кожи, обтягивавшей костяк лица.
– Архип, – голос Ангелины тоже превратился в хрип, – Архипка…
– Больной Косов прибыл по вашему приказанию, сударыня, – не опуская пистолета, он слегка поклонился, как паяц. – Что вам исполнить? Соло под током? Арию под дубинками Дубины? Песню, которую мы пели с Лией? О том, как меня похоронят под снегом, а на снегу разожгут костер… Ты! Наконец-то! Я тебя нашел! И я выпущу в тебя пулю! В тебя! В последнюю тебя!
– Архип… почему… в последнюю…
Человечек у ее ног застонал, перевернулся на полу с боку на бок, как кот.
Архип оскалил зубы. Теперь его исхудалое лицо совсем походило на череп. Глаза глубоко ввалились. Щеки втянулись, как у истощенного, как у узника. Зубы почернели. Но пистолет он держал твердо, бестрепетно.
– Ты последняя на моем счету. Я всех убил. Я убил их всех. Тебя я приберег напоследок. На закуску. Ты думала, что ты вечная, Ангелина?! Маленькая пулька – и тебя нет.
Она расширила глаза. Подняла руки ладонями вперед.
– Архип, – сказала она, приказывая, повелевая, – посмотри мне в глаза. Мне! В глаза!
Он, наставляя на нее пистолет, смотрел ей в глаза.
Она сосредоточилась. Она послала из своих глаз в его глаза все смертоносные токи. Напрасно. Она не чувствовала, что он их принимает. Она чувствовала: он защищен невидимой броней. Страшной, неразрубаемой, неразрушаемой ничем, никаким ее мощным гипнозом, броней собственного бесповоротного сумасшествия.
«Что значит „всех убил“? Кого – всех? А, да, всех… С ума сойти… Так это он! Он, беглец, сучонок, пацаненок, лысый щенок! Он убежал от меня… он убил моих санитаров, моих охранников… он один, герой, стручок… и он взял пистолет у мертвого охранника! А то и два! И дал деру с ними! И…»
Мысли слагались в стройную и страшную мелодию. Она, как песня без слов, звучала в ее голове.
«И он, вооруженный пистолетом, обозленный на мир, сделавший его таким, какой он есть, пошел на них на всех войной. Он, сходя с ума, стал Мстителем. Он стал убивать их. Всех. Хладнокровно. Выслеживая. Подстерегая. Одного за другим. Свой – своих. А Хайдер думал… Хайдер, бедный… Он думал – это я… Но я была так близка к этому… Я так опьянилась им, героем, что я уже была к этому готова… Я даже хотела этого!.. Хотела!.. А сделал – он…»
– Архипка, – сказала она необыкновенно мягким, вкрадчивым голосом, самым мягким и нежным, на какой только была способна, – Архипка, славный мой, родной… – Ей тяжело было выговаривать слова, какие она не произносила ни разу в жизни. – Ты сделал все правильно. Я тобой довольна. Ты правильно убил их. Их всех. И Баскакова. И Люка. И этого… Хирурга…
– Я бы перебил всех. Всех скинов. Всех, кто их ведет. Всех, кто! Нас! Обманывает! – Его визг ввинтился в потолок кабинета. – Всех! Кто нас! Якобы ведет! Верной и единственной дорогой! Потому верной и единственной дороги нет! Нет! Нет!
Он быстро вскинул руку, прицелился в плафон над дверью и выстрелил. Плафон раскололся, лампа взорвалась, посыпались осколки. В полумраке осталась гореть одна настольная лампа на столе главврача. На Ангелинином столе.
– Скажи мне… – Мелкая, еле заметная дрожь стала колыхать ее, трясти ее. Ей казалось – она танцует чечетку. – Скажи мне, почему Хайдер думал, что это делаю я? Почему в Ефима Елагина стреляла женщина? Это ты стрелял в Ефима Елагина? Или кто-то другой… другая?..
– Я очень умный, Ангелина. – Косая, как косой черный дождь, улыбка перекосила, разделила надвое его белое лицо. – Я чрезвычайно умный парень. Ты меня недооценила. Я стал тобой.
– Как… мной?..
– Да, так. Я стал женщиной! Я переоделся в тебя! Я хотел почувствовать то, что чувствуешь ты, когда ты охотишься, зверь. Я купил черный плащ – такой, как у тебя. Я купил красный парик. И потом, это заметало следы. Я не хотел, чтобы меня сцапали. Меня, скинхеда Архипа Косова, совершившего побег из твоего вонючего нужника. Чтобы убивать, я должен был жить! Жить! Слышишь, жить!
Она молчала. Она почувствовала – волосы у нее на голове зашевелились, как змеи на голове Медузы Горгоны.
– И в Ефима Елагина стрелял я!
– В него-то зачем?.. – Язык отяжелел у нее во рту, налился чугуном.
– Затем, что я хотел убить всех, с кем ты спала! Я не смог убить только Хайдера! Его – не смог…
– Откуда ты знаешь про Ефима?..
– Я видел вас вместе! На улице… Я шел за вами… Он брал тебя за руку…
– Ты… ревнуешь меня?!..
Ее смерть ревновала ее. Это было смешно и страшно.
Ее смерть ревновала ее к ее жизни.
Дверь осторожно подалась. В нее просунулись две рожи. Санитары. Архип быстро перевел на них прицел. Рожи, округлив изумленные рты, исчезли. «Ничего, Ангелина, крепись, держись. Он непробиваем для гипноза, он как под анестезией, но говори, говори, говори с ним. Главное сейчас – говорить. Не дать ему выстрелить. Иначе тебе крышка. Тебе – и этому… пьянчужке… А ты, козлиха, действительно поверила, что он – пророк?!..»
– Ты правильно сделал, Архип, что выстрелил в лампу, – нежно пропела она. – Хорошо, когда полумрак. Я люблю полумрак.
Она почувствовала, как постыдно дрожит кожа у нее над желудком. Там, где солнечное сплетение. Как жутко, тоскливо сосет под ложечкой.
«Говори с ним. Не молчи! Ты замолчишь – и он выстрелит. За ним не заржавеет. Он перебил их всех. Они стали его врагами. Все обернулось для него на сто восемьдесят градусов. Он раскусил людской обман. Он впервые не поверил знаку, под которым его и ему подобных вырастили, вскормили. Он не поверил знаку ненависти, придуманному чужими и далекими. Он поверил знаку своей собственной ненависти. Родной. Незаемной. И обратил ее против тех, кто вел его за собой. Молодец! Поэтому он не поддается гипнозу. Он не поддастся сейчас ни моему гипнозу, ни чьему-либо другому. Важно выиграть время. Важно оттянуть момент нажатия на курок. Важно не дать ему выпустить пулю. Что я должна сделать?! Хайдер! Вот твой выкормыш! Хайдер! Это ты, ты сделал его таким! Сделал – их – такими!»
– Полумрак? – спросил Архип. Его почернелые зубы блеснули в свете настольной лампы. Ангелина смотрела, как играют отсветы в черной вороненой стали пистолета. – Ты любишь полумрак? Ты любила полумрак тогда, там, в палате, когда мы трахались с тобой прямо на полу? А помнишь, как мы жарили мясо прямо в палате? Какая экзотика! Ты ведь всегда делала что хотела, Ангелина! Ты меня захотела! Беззащитного! Игрушку! Экзотику! Но я не игрушка, Ангелина! Я оказался не игрушкой! Я оказался солдатом! И я понял, что я хорошо умею стрелять! Я всех убил! Я пришел к тебе! И ты умрешь!
Она побледнела почти как он. Вот сейчас она поняла – он пришел действительно убить ее.
– Сумасшедший, – пробормотала она, – сумасшедший, ты сошел с ума, Архип, ты…
– На колени! – крикнул он и наставил дуло ей в лоб.
Она смотрела на него расширившимися, ярко-желтыми рысьими глазами, и зрачки ее пульсировали, черно вспыхивали и тут же сужались.
Черное дуло черным глазом глядело на нее.
– Я? На колени?.. – Ей внезапно стало дурно. Ее замутило. Этот щенок с пистолетом, эта лысая погань вздумала приказывать ей встать на колени! Ей, Ангелине Сытиной!
Ей хотелось крикнуть: «Ты спятил окончательно! У тебя поехала крыша! Я никогда не встану перед тобой на колени! Лучше убей меня!»
Ведь крикнула она тогда, дома, пришедшему к ней Хайдеру: убей меня, если хочешь… Она крикнула это ему потому, что знала: он никогда не убьет ее! Потому, что любит!
А этот щенок ненавидит ее! Ненавидит лютой ненавистью! Поэтому он сейчас нажмет на курок. Нажмет, голову на отсечение!
– Как? Прямо так и встать?..
– Быстро!
Он приблизил пистолет к ее лбу.
Маленький человечек на полу обнял колени руками, съежился, превратился в клубок грязных тряпок, дрожащей плоти.
– Ты хочешь, чтобы я встала на колени?.. Сейчас, сейчас… Я сейчас встану… Видишь, – она сделала шаг к нему, – я уже встаю…
Она медленно расстегнула халат. Халат упал к ее ногам.
Она медленно расстегнула сзади, на затылке, застежку на платье. Платье медленно, как сухая трава с обрыва, сползло к ее ногам.
Она стащила сорочку. Она расстегнула и отбросила прочь лифчик. Она сбросила туфли. Она сняла колготки. Она стянула трусики – последнюю защиту, последнюю заслонку, закрывавшую ее от голой, стоявшей прямо против нее смерти.
«Правильно, ты все делаешь верно, Ангелина. Только продолжай говорить. Умоляю тебя, дура, говори. Болтай языком. Пока он еще слушает. Пока он еще способен слушать». Она стояла перед своей смертью тоже голая, и ее губы дрогнули, и она чуть высунула язык между зубов, и положила руку себе на лобок, покрытый рыже-золотистым шелковым руном, и всунула палец в расщелину, и выставила вперед грудь с темно-красными напрягшимися, вставшими торчком сосками. Она соблазняла свою смерть, и смерть смотрела на нее во все глаза.
И смерть, кажется, дрогнула, как ее хищные полуоткрытые губы.
И смерть, кажется, чуть опустила пистолет.
И она, Ангелина, сделала шаг вперед. Всего лишь шаг. Полшага.
И смерть на шаг отступила к двери.
– Архип, – сказала Ангелина, обращаясь к своей смерти, – Архипка… Погляди… Я же хочу тебя… Я же люблю тебя… Иди ко мне… Последний раз… Мы будем с тобой вместе здесь последний раз… так, как мы любили с тобой… на полу… а потом ты меня убьешь… если сможешь…
Архип облизнул губы. На его пергаментно-белые щеки взбежала краска. Он смотрел на лобок женщины. На расщелину, преддверие ее лона, куда он входил, дрожа, откуда выходил, тоже дрожа, потому что не хотел оттуда выходить никогда. На ее палец, то погружавшийся внутрь, то вылезавший наружу. Палец дразнил. Глаза дразнили. Губы дразнили. Вся женщина, подаваясь к нему всем телом, дразнила, завлекала, манила его: иди! Иди ко мне! Смерти нет! Есть только жизнь! И жизнь надо любить хищно, жадно, красиво! Иди!
И он шагнул к ней.
И она шагнула к нему.
И тут лежащий на полу пьянчужка пробормотал:
– Север, Юг, Запад, Восток… Кельтский Крест…
И Архип, уже расстегивающий одной рукой пуговицы, уже сбрасывающий черную рубаху, остановился. Он услышал. Он услышал пьяное бормотание. Он замер.
Пистолет, опустившийся было, снова взметнулся.
Он стоял перед ней голый до пояса. Мышцы играли под его исхудалыми, торчащими ребрами. Он сказал одними губами:
– Кельтский Крест. Вот он, Ангелина. Восток, Запад, Юг, Север. Весь мир. Мир будет наш. Не сейчас. Много лет спустя. Много столетий. Все равно будет. Погляди сюда. Крест на моем плече. Видишь? Ты помнишь, как ты целовала его?
Она приблизилась к нему. Наклонила голову над его плечом, над татуировкой. Тихо сказала:
– Помню. И сейчас хочу поцеловать.
Она прикоснулась губами к вытатуированному Кресту, и Архип вздрогнул всем телом. Она скосила глаза. Пистолет. Так рядом. Так близко. Она слышала учащенное дыхание Архипа. Она видела: под черными замызганными джинсами вздувается, шевелится зверь, которого она разбудила. Поднимается упрямая жизнь – внутри ее смерти. Пистолет близко. Наброситься. Выхватить. Дать подножку. Нет, лучше захват «лапы тигра». Нет, лучше прыжок снизу вверх – позиция «обезьяна». И сразу повалить его на пол. И локтевой захват. И – душить, пока не потеряет сознание. Да. Так. Она сделает все так. Быстрее!
– Архипка, милый мой, желанный мой… Я так хочу тебя… Здесь… и сейчас…
Она положила руку ему на джинсы, туда, где нагло, томяще бугрилась вздыбленная жизнь. Он положил свою руку поверх ее руки. Пистолет он держал возле ее виска. Холодная вороненая сталь прикасалась к виску, и внутри нее все обрывалось, ухало в бездну, как при сильнейшем оргазме с потерей сознания, и она готова была взять в рот это черное, длинное холодное дуло, лизать его языком, всасывать, гладить губами.
– Кельтский Крест, – снова, уже отчетливей, сказал пьяный человечек, распростертый на полу. – Огненный Крест! Он горит!.. горит… И на нем сгорает душа… И на нем сгорает тот, кто не увидел… кто не услышал…
Архип отшагнул назад. Ангелина тоже отшагнула назад. Ее приоткрытый рот свела судорога желания. Играть со смертью оказывалось даже приятно. Зачем она, смерть, так далеко попятилась? Так строго встала в караул – и больше не приближается к ней, не дразнит ее собой?
– Прощай, убийца людей, мучительница, – он вытянул руку с оружием. – Если знающие люди не врали мне, то мы с тобой там встретимся. Там. Далеко. На черном небе. В черном круге с огненным крестом. Хайль!
Она не успела прыгнуть. Не успела захватить. Не успела дать подножку. Не успела испытать наслаждение. Она уже ничего не успела.
Он выстрелил.
Падая, Ангелина увидела над собой огромный красный круг в черном небе. Красная Луна всходила над миром. В красном круге стоял, нарисованный сиеной жженой, любимой краской покойного Витаса, огромный черный крест. Только не припасли люди нового Бога для него.
Последнее, что она успела проговорить, и Архип ее услышал:
– К Хайдеру… к Хайдеру меня, скорее…
Человечек забился в угол кабинета. Архип белыми слепыми глазами посмотрел на него. Поднес пистолет к виску.
– Ты, Нострадамий, слышишь… я ни во что не верю… Меня все обманули… И первый – Хайдер… И все гитлеры, и все вонючие люксы, и все новые правые, и все черные жопы, и все раскосые стервозы… Все, все на свете – мразь… все – дерьмо… я не могу жить в дерьме… она… она лгала мне, что меня любила… она брала меня обеими руками, как берут цыпленка табака – и ела, ела, грызла, обсасывала мои косточки… Все жрут друг друга… Все… Не хочу больше участвовать в вашем грязном спектакле! Не могу! Живите без меня! Одни! Я… пошел…
Он посмотрел на Нострадамия. Нострадамий подполз к нему. Ближе, еще ближе. Обнял его ноги заскорузлыми руками. Уткнулся лбом ему в колени. Под потной, будто масленой, кожей перекатывались железные веретена мускулов. Нострадамий выдохнул восторженно:
– Ты до того красив, парень…
– Паря, у нас в Сибири говорят, – тихо сказал Архип и поднял пистолет. И приставил его к своему виску. И улыбнулся криво, зачумленно. И внезапно – неожиданно ясно, радостно.
– Откуда радость? – забормотал Нострадамий. – Откуда счастье?.. Оно всегда приходит само… Когда его не ждешь… Оно – не из нашего мира…
– Я не боюсь смерти, – сказал Архип, и его лицо еще больше просветлело, – она слишком быстрая, короткая, чтобы можно было ее так долго бояться. Всю жизнь.
Он нажал на курок. Негромкий выстрел раскатился по кабинету.
Когда в кабинет вбежали милиционеры, санитары и запыхавшиеся, перепуганные дежурные медсестры, а за ними в дверях толклись, тупо уставясь в пространство, охранники с оружием наизготове, они нашли в кабинете два тела, истекающих кровью, мужское и женское, и одного живого человека. Человек сидел над убитыми в молитвенной позе, сложив руки, подняв глаза к потолку, будто к небу. Он бормотал что-то нечленораздельное. Судя по всему, это был больной психиатрической спецбольницы Ангелины Сытиной, настоящий сумасшедший, а как же иначе, хоть он и был одет не в больничную пижаму или казенный балахон, а в грязные брючишки и пиджачок как с чужого плеча. Санитары скрутили его, замотали в черную ночь смирительной рубашки, крепко затянули черные ремешки за спиной, – там, где из-под лопаток должны расти крылья. Тело молодого бритого парня, обнаженного по пояс, в черных джинсах, унесли на носилках, чтобы отправить в морг для опознания. Парень выстрелил себе в висок. Он и мертвый не выпустил пистолет из руки. Женщина еще была жива. Она была ранена в грудь. Она стонала, и изо рта у нее выбрасывались, под напором последнего судорожного дыхания, сгустки ярко-алой артериальной крови. Крови было много и на полу. Видимо, тот, кто стрелял, пробил ей пулей аорту, и вся кровь, бившаяся в женщине, одним, двумя толчками через рот вылилась, выплеснулась на кафельный больничный пол.
… … …
Дарья дрожала. Она мучительно морщила лоб, пытаясь понять, услышать, прислушаться, догадаться. Не могла. Она чувствовала кожей: происходит страшное. Незнакомый человек присел перед ней корточки и взял ее за холодную руку.
– Ребенок, – сказал незнакомый ей голос – тот, что разговаривал с Витасом, пока тот внезапно не умолк. – Совсем еще ребенок. Что ты здесь делаешь?
Тускло, красно горела ягода лампады, трещал фитиль, масло убывало. Дарья смотрела прямо перед собой неподвижными раскосыми глазами.
– Э, ребенок, – сказал старик Хатов и потрогал ее шершавым пальцем за щеку, – да ты, ребенок, кажется, слепой… Ты ничего не видишь, девочка?.. Или видишь?.. Как тебя зовут?..
– Дарья, – сказала Дарья.
Хатов провел ладонью ей по волосам. Ощутил, как она дрожит.
– Не дрожи, заяц, – сказал он тихо. – Чему надо было быть – произошло. Теперь нам надо делать отсюда ноги. Да поскорее.
– Сейчас ночь? – спросила Дарья.
– Ночь. Часа три. Скоро рассвет.
– Кто вы?
– Я? – Старик рассматривал слепое лицо, как картину. – Я мститель.
– Кто, кто?..
– Тебе незачем знать мое имя. Впрочем, ты и так не сможешь меня опознать, потому что ты меня не видишь. Мы должны уходить отсюда. Скорее. Ты любовница этой сволочи? Натурщица? Где твои вещи? В гостинице?
– У меня нет вещей, – сказала Дарья. – Я не его любовница, хотя он меня изнасиловал. У меня нет ни вещей, ни документов. Он дал взятку в аэропорту, наверное, очень большую, потому что я полетела сюда без билета. Где он? Почему он молчит? Почему так тихо?
– Я повесил его, – сказал старик. – На веревке его люльки. Знаешь, куда пошла его душонка? Прямиком в ад. Страшный Суд для него уже начался. Ему несладко придется.
– За что вы… его?.. – Ее голос дрожал так же, как она сама. Сидя на каменных плитах, она крепко обняла себя за колени, чтобы не дрожать.
– За все хорошее. Он много погубил людей. Преступнику полагается казнь.
– Вы… его… без суда?.. сами?..
– Суд? – Старик поглядел поверх ее головы, туда, во мрак, где над затылком грозного Христа горел красный лунный нимб. – Ты считаешь, что всегда нужно прибегать к человеческому правосудию? Я есть орудие возмездия. Я, живой. У меня есть голова, которая мыслит, ноги, чтобы достигать, и руки, чтобы осуществлять.
– Откуда вы знаете, что он сделал? – Ее голые ноги крючились на холодных плитах. Смуглые руки обхватывали плечи, шею. – Может, ничего особенного… ничего такого страшного?..
– Молчи, слепая девочка. – Старик шагнул к ней. Взял ее за руку. Поднял с полу. – Идем. Если у тебя в гостинице действительно ничего нет из вещей, едем сразу в аэропорт. Мне тебя будет сложнее вывезти без документов, чем этому… – Он посмотрел на качающееся под куполом тело. – У меня нет, может быть, таких денег, что он сунул в кассу за тебя. Хотя деньги у меня есть. И их может хватить. Посмотрим. Светает. Сейчас вся проблема – найти коня, чтобы доскакать до аэропорта.
– Коня?..
– Машину, неужели не поняла.
– Какой сегодня день?
– Пятница. – Он снова заглянул в слепые глаза. – Страстная пятница.
Старику удалось заловить сонного водителя, дремлющего на руле своего потрепанного «альфа-ромео», в тени огромных платанов, около ближайшего к храму ночного ресторанчика. Старик рванул на себя дверцу машины, наклонился, на ужасающем английском сказал: «Аэропорт, плиз. Ай хэв мани», – и похлопал себя по карману рубахи. Водитель встряхнулся, провел рукой по лицу, сгоняя остатки сна, и проворчал по-русски: «Не утруждай язык, папаша, валяй по-русски, Иерусалим наполовину русский город, ты что, не в курсе?» Старик скупо улыбнулся. Резче обозначились его морщины. Он втолкнул Дарью в машину, сел рядом, сжимая ее руку. Водитель, трогая с места, покосился на странную парочку: старик и его милашка, китаянка, что ли?.. в Иерусалиме завелись восточные притоны?.. Они домчались в аэропорт «Бен-Гурион» в мгновение ока. Старик открыл свой паспорт, вынул свой билет, рассмотрел его чуть ли не на просвет, вынул из кармана толстую пачку долларов, послюнявя палец, брезгливо пересчитал деньги. Глянул на слепую. Дарья покорно стояла рядом. Ее прекратила бить дрожь. Она сторожко, как зверек, прислушивалась к тому, что происходило вокруг нее.
«Да, девчонка, – выдохнул старик, – денег-то у меня густо, но вот как быть с этим аэропортовским народцем?.. Не умею я с ним говорить. Политесу не обучен. Однако попробую». Дарья вздрогнула от этого сибирского «однако». «Однако попробуйте», – улыбнулась она. «В Москву-то хочешь обратно?.. Что над моим „однако“ смеешься?.. Сибирячка, что ли, сама?..» Дарья отбросила рукой волосы за спину. «Из Улан-Удэ». Своя, значит, кивнул старик, потрепал ее жесткой рукой по щеке.
Они оба пошли к кассам, и старик крепко держал ее за руку. Он сунулся в первое попавшееся окошечко, залопотал что-то по-русски, на своем чудовищном английском, жестикулировал, взывал. Через минуту к ним с Дарьей подошел переводчик. Красивый еврейский мальчик спросил у старика по-русски: «Какие проблемы?» Старик нашелся моментально. «Вот, спас девочку из ночного бара. Наша, из России. Молоденькая дурочка. Клюнула на объявление о работе… а попала в бандитское логово, прямиком к сутенерам. Заставляли пахать денно и нощно, издевались… Бросилась ко мне, случайному человеку, с просьбой – спасти… вернуть обратно в Россию… а документы-то у нее все украли! Или уничтожили эти… кто использовал ее…» Красивый мальчик посерьезнел, озабоченно пересказывал на иврите сосредоточенно слушающим аэропортовским работникам слова старика. «Почему вы не обратились в посольство?» Старик побледнел. «Потому что это лишние хлопоты… проволочка. Ее могут вообще не выпустить. Вы представляете, с чем это все связано! У бедняжки ни гроша! Они грабили ее… били… Пожалуйста, господа, будьте людьми…» Корявая рука старика сунулась в карман – за деньгами. Красивое библейское лицо мальчика напряглось. Кассирша что-то сказала из-за стекла. «Билет на рейс, на котором полетите вы с девочкой, стоит двести восемьдесят долларов. Когда будете садиться в самолет, предъявите стюардессе вот эту бумагу», – библейский мальчик вежливо протянул старику листок, на котором были поставлены замысловатые закорючки иврита. «Спасибо. Вы оказались людьми», – старик наклонил голову, отсчитал триста долларов, положил на стойку и низко, в пояс, поклонился мальчику и кассирше за стеклом.
В самолете они ничего не говорили друг другу. Когда летели над морем, старик взял Дарью за руку. Сжал ее тонкую хрупкую лапку в своей тяжелой, костистой, морщинистой руке. Она не обернулась. В ее слепых глазах, сияя ей в лицо из иллюминатора, отражалось бирюзово-голубое небо.
… … …
Отец Амвросий, в миру Николай Глазов, занимался любимым делом.
Он настраивал гитару.
В часы одиночества он любил побрякать на гитаре, изобразить пару-тройку старинных русских романсов, душещипательно возвести глаза к небу: «Ах, ямщик, не гони лошадей!.. Мне некуда больше спешить…» – а потом, для смеху или для контраста, забить по струнам, заблажить: «Йе-а-а-а!.. Ай лав ю, май бэби, ай лав ю-у-у-у!..» Амвросий щипал струны, склонял голову, как филин, прислушивался, прижимал струну пальцем, прижимал другую, соседнюю, сравнивал чистоту тона. Он мог просидеть за настройкой гитары долго. В это время он отдыхал. В это время он обдумывал дела.
Дел у Амвросия накопилось невпроворот.
Витас отчего-то заглох. Как заткнули его пробкой. Он не звонил из Иерусалима, хотя, по расчетам Амвросия, он должен уже давно был вернуться в Москву. Он набирал его московский номер. Он набирал номер его мобильника. Он набирал номер Цэцэг. Все телефоны молчали. Господа развлекаются?.. отдыхают-с… Вит привереда, баловень, закончил фреску, махнул на Канары… Какие Канары, он устал в Иерусалиме от жары… рад будет вернуться в московский апрель… Завтра, кстати, Пасха… Давно ли он служил Пасхальную службу?.. Литургию Василия Великого… литургию Иоанна Златоуста… Все кануло во тьму…
Он ударил по струнам и запел, изгаляясь, корча рожи, посматривая на себя в зеркало:
– А завтра Пасха, Пасха, Пасха,
Ах ты Пасха ты моя!
Жизнь моя такая сказка,
Что не надо ни…
Он с наслаждением, громко пропел скверное слово и подумал про себя: «Ах, какой же я святотатец, какой я поганец, и почему меня до сих пор не разразил громом Господь? А потому что нет на самом деле Господа-то, нет, и делу конец». Небеса не разверзались над ним и тогда, когда он это думал. И тогда, когда он делал все то, что не заповедал Господь чадам Своим.
– Ах ты Пасха, Пасха, Пасха…
Он мягко тронул, перебрал одну за другой струны. Отличный тон у «Кремоны»! Ну вот, настроил, лучше не бывает. Он вспомнил, как, после концерта мужского хора Новодевичьего монастыря, где он одно время был регентом, они все, мужики и парни, развязав подрясники, пили водку, он играл на гитаре и пел переложения псалмов: «Хвалите Господа моего», «Живый в помощи Вышняго» и разные другие, чуть ли не всю Псалтырь. Бас, Лев Панкратов, гудел: «Николушка, ну это ж что ж такое, негоже псалмы царя Давида в светском изложении исполнять!.. Игры с дьяволом это, запомни!..» Если б они все знали, бедные, наивные, милые идиоты, с каким всамделишным дьяволом он играл! И не собирался бросать игру, между прочим. Кто не рискует – тот не выигрывает.
А что он, Амвросий, выиграл?
По самому крупному счету – что?
Ми, соль, си, ми. Ми-минорный аккорд. Потом ля-минорный. Потом доминанта – си, ре-диез, фа-диез. Что споем, отец? Да ничего. Настроил, нервы успокоил, и будет баловаться. Дела. Надо звонить мужикам-чистильщикам и Георгию. И этой… Сытиной. Вит сказал – у Сытиной много материала, и мужского и женского. Бери не хочу, завались. Вся штука в том, чтобы разработать хитрые, безупречные и беспроигрышные ходы похищения, продажи и переброса этого материала туда, куда надо. Телефон Цэцэг молчит. Набрать номер Сытиной?
Сытина… Сытина… Кажется, он помнит ее… Да, похоже, тогда это была она…
ПРОВАЛ
Красные волосы, забранные в пучок. Склоненная голова. Женщина пристально всматривается в то, что делается внизу. Глаза горят хищным любопытством. В них – никакого страха.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.