Текст книги "Красная Луна"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
И Ада, его дорогая Ада, незнакомая, роскошная, надменная, богатая, вся седая, но с молодым румяным лицом, на котором не было совсем видно морщин, а только горели ясным светом ее прозрачные, навек любимые им глаза, шагнула к нему от стола, уставленного пасхальными яствами, и сказала:
– Здравствуй, муж мой единственный, солнце мое на множество лет. Христос воскресе, Толя!
И он шагнул ей навстречу и сказал:
– Воистину воскресе. Ада, радость моя!
И они обнялись так крепко, что время остановилось.
А когда оно опять пошло, то он увидел лежащего на полу, вусмерть избитого человека в заляпанном кровью, модном светлом пиджаке, и Гошку, пьющего вино прямо из горла; и тот мужик, копия Гошки, посмотрел на него сумасшедшим взглядом; и он, держа Аду за руку, как девочку, сказал, кивнув на мужика:
– Сын?
– Ефим, – кивнула она.
– Что ж вы мужика-то как избили? – Он поглядел на лежащего на полу. – Кажется, я догадываюсь, кто это.
И тот, двойник Гошки, переводил умалишенный взгляд то на Аду, то на него, то на избитого мужика на полу, и наконец понял, и пошел вперед, как слепой, протянув руки, силясь назвать его – «отец» – и не мог этого сделать. Язык у него не поворачивался. И старик понял его.
– Сынок, Ефим, – хрипло, тихо сказал старик, – видишь, как все получилось. Ты уж прости. Мы с твоей матерью все сделали сами. Мы ведь старые лагерники, сынок. Мы не привлекли к этому делу правосудие. Оно все куплено-перекуплено, правосудие наше, и тот, кто был твоим отцом все эти годы, отмылся бы от суда без последствий, сухим бы вышел из воды. Мы должны были все это сделать сами. И мы все сделали. Я был, – он усмехнулся, – главным мстителем. Правда, нам помогала еще одна женщина. Подруга твоей матери. Фантастическое существо. Это слабое слово – помогла. Она, считай, сделала все… всю операцию. Она все высчитала. Всех вычислила. Я лишь исполнял то, что мне говорили они. Твоя мать и эта женщина. Я так понял – это конец?
Он показал на лежащего на полу человека. Губы Ефима прыгали. Ада бестрепетно взяла со стола кусок кулича. Откусила. Хайдер неотрывно глядел, как она жует, глотает, вытирает рот тыльной стороной ладони, отбрасывает седую прядь со щеки за ухо.
– Не думаю, – сказала Ада. Ее морщинистые веки призакрылись на миг. Опять загорелись глаза – прозрачно, дико. – Отлежится. Ему хорошо, по первое число всыпал этот урод, что тут у нас…
– Урод?! – крикнул Хатов. – Урод! Урод!
Он оглянулся на дверь, как будто бы Чек мог сюда войти.
– Что ты так кричишь? – спросила Ада. Хайдер инстинктивно подался к ней, желая успокоить. Мать. Он все еще не осознавал – это его мать. И это чувство было так странно, что он еле справлялся с ним, испытывая к Аде, стоявшей рядом, то отвращение и ненависть, то сдавливающую сердце нежность.
– Кажется, я знаю этого урода, – сказал старик, сжимая кулаки. – Может, угостишь кагорчиком, Ада? Тяжело мне пришлось за последний месяц. Жаркий апрель выдался. Ты вызвала «скорую»? Или ты…
– Я сделала ему обезболивающий укол. Сейчас очухается, встанет, – жестко сказала Ада. – Те, кому он не делал обезболивающих уколов, увы, уже не встанут никогда.
Она сама, своей рукой, налила ему вина.
– Зачем столько рюмок? – Он кивнул на пустые рюмки на столе.
– Ждем гостей, – она просветила его светлыми глазами, как рентгеном. – Вот тебя уже дождались.
Она ждала сегодня, в Пасхальную ночь, Александрину.
Она вспомнила, как пару дней назад Александрина позвонила ей. В день похорон Цэцэг Мухраевой.
… … …
Александра явилась в квартиру Цэцэг, когда безутешный Мухраев украшал белоснежный гроб белыми розами, жасмином и белыми лилиями. В комнатах играла тихая музыка. Свет, в котором крутилась и вращалась Цэцэг, шел прощаться с ней. «Вы знаете, такое горе… Госпожа Мухраева… Ах, невероятно… Вы принесли такие роскошные розы!.. Да, я хочу положить их к ее ногам… Милая девочка… такая красавица… А какая была наездница… А какая женщина… Мужчины падали… Ну вы подумайте, как же это случилось?.. Задушили?.. И убийцу не нашли?.. Ах, какой ужас… Мухраев найдет… Мухраев все силы приложит… А где господин Елагин, ведь он так был увлечен Цэцэг, вы же знаете?.. Нет еще?.. Ну, скоро будет…»
Александра подошла к гробу, наклонилась, поцеловала мертвую Цэцэг в мраморно-ледяной лоб. Она лежала в гробу как живая. Ее искусно подмазали, наложили макияж, как на живую, визажисты постарались на славу. Даже синюшную опухлость вокруг глаз и рта убрали бесследно.
Она наклонила голову перед сидящим у изголовья гроба Мухраевым, одними углами губ улыбнулась Судейкину, нашла еще пару-тройку знакомых лиц, переглянулась с ними. Александра не знала, что в толпе тех, кто пришел отдать Цэцэг последний поклон, были и те, кто работал с ней в японском ресторанчике «Фудзи» на Малой Знаменской – ее подруги, девушки-гейши. Кое-кто из гейш сделал другую карьеру. Кто-то – так и остался в «Фудзи». Подмалеванная под японку черноволосая женщина положила к ногам Цэцэг, обутым в белые лаковые туфельки от Фенди, две огромных пушистых белых хризантемы.
Александра, не прощаясь, спустилась вниз, на улицу. Тепло апреля обдало ее. Она набрала на мобильнике номер Ариадны. «Адочка, по-моему, все совершилось. Мы убрали всех. Всех, кроме твоего мужа».
Пели птицы. Около метро «Октябрьская» продавали пучочки сон-травы и первоцветов.
– Ты оклемался? – Ада смотрела на мужа сверху вниз. Он, кряхтя, сел на полу, привалился к креслу, хватаясь за подлокотники, тяжело, как вол, везущий воз, дышал.
– Да… да-а-а!.. самосуд… Суд Линча… Сука… Сучка лагерная… Зачем я тебя когда-то взял… ума не приложу… певи-и-ичка… птичка певчая… Снегурочка, мать твою, мать!.. – Елагин отер лоб, весь в крови, дрожащей ладонью. – Ну я ж вытащу себя за волосы… вы меня не найдете… не настигнете!.. а вот я вас найду… тебе не жить, Ада, так и знай…
– Да, я лагерная сучка! – Ада подошла к нему. Она испытывала искушение – двинуть ему ногой, носком модельной туфельки, в живот, под ребро. Сдержалась. – Да, я прошла все огни и воды! Те, какие тебе и не снились! Но я знаю цену человеку! И человечности! А вот тебя этому не учили! Мой мир другой. Я попала в твой мир. Так получилось. И, как бы я ни приспосабливалась к твоему миру, я все равно останусь певицей, которую – да! трахают за кулисами дирижеры и режиссеры! но которая пашет день и ночь, потому что она – пахарь! И делает музыку, а это значит бессмертие! И я останусь старой лагерной сучкой, и буду весь век, мне отпущенный, курить «Беломор»! И презирать, и ненавидеть вас, хотя я стала с виду ваша, я вписалась в вашу гадкую картину, я напяливаю ваши одежды, я держу деньги в ваших банках…
– Мои деньги. Мои деньги, Ада! – Он отер кровь со щеки.
– Твои, пусть! Нет у меня ничего своего в этом мире, нет! Деньги?! Все может пойти прахом мгновенно, ты лучше меня знаешь об этом. У нас с тобой уже нет никаких денег, Георгий. Ты объявлен банкротом. Я пустила все по ветру. Слышишь, все! Я сделала все так, что тебе, как ни ерохорься, остался только один выход! Все равно тебе не жить! Тебя уберут те, кто работал с тобой и на тебя!
Он секунду бессмысленно, как баран, смотрел на нее, не понимая, что она говорит. И когда понял – побелел.
То, что она бросила ему в лицо, было хуже смерти.
– Лучше бы этот твой подосланный говнюк забил меня по смерти. Правда, лучше было бы, – прохрипел он, разрывая воротник рубахи у горла, рвя с шеи галстук. Он дрался с Чеком при полном пасхальном параде. В пиджаке и галстуке. Ничего не снял с себя. Не успел. – Как ты смогла это все?.. ну не одна же, конечно, ты ни черта не смыслишь в финансовых операциях… Ты бы не смогла… тебе помогли… о, я дурак… я кормил из рук змею… я гладил скорпионшу… столько лет…
Хатов подошел к сидящему на полу Елагину. Присел рядом с ним на корточки. Всмотрелся в его избитое лицо.
– Ты, мужик, – сказал он как можно спокойнее. – Что ты теперь будешь делать? Ты понимаешь, что это уже настоящий конец! И Христос уже не воскреснет? Для тебя, по крайней мере.
– Понимаю, – выдавил Елагин. – Но я буду бороться.
– Как?
– Толя, встань с полу, – сказала Ада. Тревога ясно прозвучала в ее голосе. Он пожал плечами: что тут тревожиться? Безоружный человек, полумертвый, измочаленный до положения риз, сидит без сил на полу, он сидит на корточках рядом с ним, как на рыбалке. Они разговаривают мужской разговор, что тут такого?
– Господин Елагин, – с еле слышным отвращением произнес Хатов, – в чем будет заключаться ваша борьба? Если не секрет, конечно?
– Если вы позволите мне прийти в себя… у себя дома, – он тяжело дышал, струйка крови текла у него из носа, – я первым делом сбегу. От вас. От подложных бумаг. От банкротства. От суда. Я попрошу политического убежища… да где угодно. В той же Швейцарии. В той же Канаде. У меня везде друзья. Много связей. Мне так просто умереть не дадут. Если вы меня сейчас не добьете, суки, – он идиотски-сладко искривил окровавленный рот, – я выживу и убью вас. Тебя, эту сучку и ваших двух сучат. Так и знайте. Я всегда говорю то, что думаю.
– Всегда ли? Ну, в разных способах убийства вы поднаторели. – Старик все еще сидел перед Елагиным на корточках. Надо бы встать, ноги затекли. Но он все еще почему-то пристально глядел в заплывшее от побоев, ненавидящее его и всех, круглое, похожее на подушку лицо. – Это ты сука, Елагин. Ты ссучился давно. И тебя давно пора было… на мыло… но Ада…
Все произошло мгновенно. Никто не успел опомниться. Понять. Георгий Елагин цепко схватил старика Хатова за ворот рубахи, подтащил к себе, сунул руку в карман и насильно затолкал ему в рот что-то, отчего старик посинел, запрокинул голову, пена пошла у него изо рта – и он упал на паркет, дернулся раз, другой и затих.
– Для себя приберегал, – показал выбитые зубы Елагин. – Для себя… а вышло… Другой способ себе придумаю, Адусик, дорогусик… ты только не волнуйся… а-ха-ха-ха-ха!..
Он хохотал, задрав круглую сытую голову, всю в крови. Ада стала медленно оседать на пол. Она хваталась руками за все, что подвернется под руку: за скатерть, за край стола, за спинки кресел, за сиденья стульев, – но падала, падала, и Ефим и Хайдер, с двух сторон, бросились к ней. Их руки сплелись у Ады под мышками, за спиной, за худыми старческими лопатками. Он оба подхватили ее под коленки. Она была легкая, как перо, как пушинка. Как девочка.
Они оба поднесли ее к дивану. Уложили. Елагин все хохотал. Хохот перерастал в хрип, в волчий вой. Вой наконец затих. Ефим и Хайдер смотрели в глаза Ады. В глаза своей матери.
Глаза сыновей входили в ее глаза. Счастливей этой минуты у нее не было в жизни. Но цепкая лапа последней боли уже схватила сердце. Сердце, маленький живой мешочек, качающий кровь, – неужели ты такое слабое, что можешь разорваться от горя вот так просто? Неужели ты такое сильное, что можешь терпеть и таиться всю жизнь, чтобы потом подняться и восторжествовать над тем, что тебя било, гнуло, давило и ломало? Сердце… сердца ее детей, живших когда-то в ней, внутри ее чрева… Их было трое… трое… где третий?.. Спасибо, Бог, что двое – сейчас – рядом с ней, в ее минуту на краю, над пропастью…
– Игорь… это твой брат… люби его… – Она уже слабеющей рукой, высохшей, как птичья лапа, показала на Ефима. – Фима… пойми Игоря, полюби его… Он играл в Вождя… в Вождя того, чего на самом деле нет… что он выдумал сам – и поверил в это… Каждый должен во что-то верить… в красную звезду… в черный крест… в паучьи ноги… в золотое солнце… в Бога, в дьявола, во что хочешь… – Она уже часто дышала, хватала ртом воздух. Ее сморщенное лицо побледнело, исказилось от боли. Она старалась не стонать. Сейчас важно было сказать детям все. Все самое главное. – Хотите – верьте… Но знайте, что Бог – все равно есть!.. И самое печальное, Он-то людей об этом не спрашивает, есть Он или нет… Похороните отца… – Она попыталась обернуть лицо к вытянувшемуся на паркете старику. – А моего мужа… постарайтесь… отпустить, куда он пожелает… Ему все равно не жить… Чем кто-то будет его убирать – лучше он сам… не держите его… И… не убивайте его… – Все чаще дыхание, все бледнее кожа, все резче и четче морщины, все острее черты. – Я хотела его убить… я – мать… и я мстила за матерей… а теперь… когда он отравил вашего отца… я поняла… что он – уже по ту сторону пропасти… он уже не в мире людей… а до Бога ему палкой не добросить… Он ведь… выстрелил в Бога!.. Он ведь… Бога убил… распял его… в животах у Божьих матерей… много раз… Милые… родные… мои… хорошие… прощайте… И знайте, что у вас был еще один братик… еще один… наверное, он умер там… замерз… там, в бараке… Поставьте в церкви свечку… его памяти… И еще прошу…
Они не услышали ее последней просьбы. Сухое легкое, будто птичье, тело на руках у них выгнулось коромыслом, осело, глаза закатились. Изящная сморщенная рука легко, как сухой лист, упала с края дивана вниз.
Дарья ждала, ждала, ждала. Старик не приходил. Она держала обмякшее тело Чека на руках, сидела под кустом шиповника. Прислушивалась. Никого. Ни шагов, ни голосов. Чек изредка постанывал. Кажется, он погрузился в забытье. Она поняла, что светает. С улицы донеслось шуршанье машинных шин, перед темнотой ее незрячих глаз забрезжило тусклое марево. Светает, а старик не пришел!
– Чек, – она встряхнула его, – Чек, надо добраться до Бункера.
Чек промычал что-то, помотал головой туда-сюда.
– Чек, надо ловить машину. Чек, у тебя есть деньги?.. Нет?.. – Она осторожно ощупала его карманы. – И у меня тоже нет… Деньги были у старика… Я слышала, как он ими шуршал… – Она разговаривала сама с собой. – Что же делать?.. И я боюсь выходить на шоссе… Со стариком что-то случилось, Чек… Он кинул нас… Ну и что, а я не боюсь… Я не боюсь, ты тоже не бойся, я спасу тебя, спасу…
Она осторожно выпростала колени из-под головы Чека, ощупывая, уложила его на сырой утренней земле, осторожно, ощупывая воздуха впереди себя руками, пошла вперед. Гул улицы был совсем рядом. Она нащупала ногой тротуарный бордюр. Встала. Выбросила вперед руку.
Она голосовала, останавливая машину, так, как скинхеды взбрасывали руку в победном кличе: «Хайль!»
Возле нее остановились сразу же.
– Эй, девушка хорошенькая, куда так рано!.. От любовника к мужу спешишь, что ли?.. ну садись… сколько дашь?..
Дарья опустила руку.
– Я слепая, – сказала она. – Надо довезти до места моего парня. Ему очень плохо. Побили его. Помогите. Пожалуйста! У меня денег нет, но я заплачу, когда приедем. Там у всех деньги есть.
– Где это там, крошка? – Она слышала – водитель присвистнул. – В Центробанке, что ли? Что ты мне мозги компостируешь?!
– В Бункере. На Красной Пресне. Парню очень плохо. Вы же видите, я не вижу ничего! Подвезите нас! Пожалуйста!
– «Скорую» надо вызывать, коза. – Шофер хлопнул дверцей. – Садись. Где твой хахаль валяется? Поблизости? За что накостыляли-то? Должок вовремя не отдал? А ты правда слепая или заливаешь?
Она взяла его на руки. Господи, какой же он был тяжелый. Кости у него были тяжелые. Она еле приподняла его.
И все же она подняла его.
И поволокла – на руках, на себе, как могла, как уж получалось, надрываясь, думая: а как же сестры милосердия солдат на себе таскали в войну, а вдруг война, и вот она так же таскала бы раненых, – все вниз и вниз по лестнице, а шофер, чертыхаясь, остался ждать у входной двери – когда вынесут деньги за проезд.
Она чувствовала знакомые запахи Бункера. Она слышала знакомые голоса Бункера. Она погружалась в знакомое пространство Бункера, как пловец погружается в привычную теплую воду родной реки. Ей навстречу раздались голоса:
– Эй, Дарья!.. Эх ты, Дашутка, кого это ты волокешь на горбу?.. Нашего, глянь-ка, пацана-то!.. скина…
– Дашка!.. Привет, Дашка!.. Не пустая бежишь!..
– Дарья, где это ты, блин, пропадала?.. нам тут некому у входа свет на сходках раздавать… и на концертах тоже…
– Даш, эй, а кого это ты так классно обняла?.. Ты с провожатым?.. Одна?!.. Ни хрена себе… Тебе новые моргалы вставили, что ли?..
– Да помогите девке, не видите – она парня в бессознанке тащит, замучилась…
Чьи-то руки хватали тело Чека у нее из рук. Чьи-то голоса галдели возбужденно. Кто-то вертел ее в руках, разглядывал, хлопал по плечу: Дашка, эх ты, выглядишь классно!.. только вот что все платье белое кровью замазюкала?.. И внезапно вопль кого-то из скинов сотряс Бункер:
– Пацаны-ы-ы! Это же Че-е-ек!
– Как Чек?! Это – Чек?!
– Зуб дам, Чек! Гляди: ремень, на нем пряжка, на пряжке что выцарапано? «ЧЕК» – у него всегда такая пряжка была, для опознания, если заловят… или замочат…
– Эх и отделали-и-и!.. под орех…
– Ребя, несите тряпки чистые! Полотенца! И таз с водой! Кровь смывать!
– Где я тебе тут полотенца возьму?.. придурок…
– Ну тогда рубаху рви на бинты! Я-то уж свою – рву!
Хруст раздираемых рубах. Грохот стульев – она слышала, как составляют вместе стулья, чтобы положить на них Чека. Она стояла с протянутыми вперед руками. Кто-то взял ее за руки и подвел к стульям, на которых лежал Чек. Она опустилась перед ним на колени. Ощупала его лицо. Его уродливое лицо. Она видела его пальцами, как видела бы глазами.
– Чек, – сказала она тихо, приблизив губы к его разбитым губам. – Чек, я люблю тебя. Я очень люблю тебя. Ты слышишь меня?
Он простонал. Она поняла: он говорит ей: слышу.
Черные кресты на красных кругах по стенам. Черные кресты на флагах. На плакатах. Бритые головы.
Она не видела нарисованных Кельтских Крестов. Она не видела бритых голов. Она не видела горящих глаз. Она только слышала голоса.
– А ты слыхал… Бес-то… сам себя гигнул… в той больнице, где валялся… Дырку себе в башке сделал…
– А из-за чего, брат?..
– А из-за всего хорошего… Наших сколько полегло… Он, видать, переживал по-крупному… на тыкву ему и подействовало…
Дарья, стоя на коленях перед лежащим на сдвинутых стульях Чеком, прислушивалась, как большая птица, к тому, что кричало, шептало, гомонило вокруг нее.
– А ты думаешь, если наших повыбивали круто, то мы еще круче не станем?! Нас гребут, а мы крепчаем!
– Мы ж упертые ребята, Зубрила, ты прав…
– Эх, налей!.. Вспомним Люкса…
– Ты ж с Люксом дрался на кулачках, когда тот еще в ящик не сыграл!..
– Мы все равно пойдем вперед под нашим священным флагом! Под знаком Креста! Мы будем драться и убивать! Мы будем жечь и разрушать! Наперекор всему! Пусть убивают нас! Наш час придет! Над миром встанет Кельтский Крест! Великий знак Суувастик! Хайль!
– Ха-а-айль!..
– Наш Крест, осени нас! Направь нас!.. Ха-айль!..
– Эй вы, без базара, тихо, Дашка слушает, что ей Чек шепчет…
– Отдубасили Чека клево… Морда вся заплыла…
– Новая морда отрастет… ему не привыкать…
– Не узнаем, когда из гроба встанет!..
– А он встанет, старики?.. Чего-то мне сдается – не очень… Ему, кажись, косточки крепко помяли… поломали…
– Нарвался…
– Таракан завтра приезжает, слыхал?.. С гастролей…
– С каких, к херам, гастролей… ограбил бутик своего двоюродного дядьки – и пошуровал в Питер… Кстати, в Питере до хрена скинов загребли… с Марсова поля… они там, братья наши, расчувствовались, погуляли… день рожденья великого фюрера Гитлера, учителя нашего, отмечали…
– Какое отмечали, день-то рожденья Гитлера завтра! Это что-то другое они отмечали!
– А сегодня что?..
– А сегодня, чувак, – Пасха…
Она стояла на коленях, держала разбитую голову Чека в руках. Ее уши слышали бесконечное, без перерыва: Крест, убить, драться, будем, Суувастик, вождь, фюрер, наперекор всему. Наперекор?.. Она сморщила лоб. Произнесла про себя еще раз: на-пе-ре-кор. Наперекор – это вопреки.
Чек лежал без движения. Стонал еле слышно. Дарья чувствовала, как около стульев поставили таз с водой, как мокрыми тряпками чьи-то руки обмывали окровавленное тело Чека. Необъяснимым чувством она поняла, что Чек может не выбраться. И тогда она тихо сказала сама себе:
– Все равно. Наперекор.
И из дальнего угла Бункера, из открытой двери в каморку, где они с Чеком обнимались на грязных матрацах, послышался крик:
– Нашел!.. Я нашел!.. Чо такое, пацаны, и сам не пойму!.. Наряд какой-то… бабий… Ерунда какая, бля!.. сжечь, может, сразу?..
Скины столпились вокруг кричавшего. Дарья мучительно прислушивалась.
– Эх ты, класс!.. Ну, класс!.. Во прикол!.. Балде-е-еж… Это ж, старик, наверное, для траха прикид!.. Ну, гомик пассивный надевает плащик, рыжий парик напяливает – и активный вперед бросается!.. Как зверь!..
– А у нас-то, у скинов, он откуда?.. Кто-то из наших – гей?..
– А хрен его знает…
– У-у, плащ какой здравый…
– Не здравый, а просто улет, старик… Не то слово… Точно из бутика кто-то стырил… Такой прикид тыщу баксов как с куста стоит…
– А парик зачем?.. Парик смешной… Красный, как у клоуна…
– Ну, кошелка, может, черная была, масть захотела сменить, оттянуться…
– Эй, солдаты, это случайно не вы приволокли?.. Нет?.. Отпираются…
– Не, жечь не будем, Варан, костер ты из чего хочешь можешь сложить!.. а эту штуку Хайдеру отдай, пусть своей бабе подарит…
– А у Хайдера есть баба?..
– А у кого ее нет?..
– У меня…
– Вон у Чека и то есть баба… У Урода… Ишь, склонилась над ним, плачет…
Дарья стояла на коленях. Колени затекли. Она все стояла так. Ее зрячие пальцы видели свет. Ее незрячие губы шептали: прощай, Чек.
ПРОВАЛ
Зачем вы меня закутали в смирительную рубашку?! Зачем затянули черные узлы?! Я же живой… я же не хочу умирать… я хочу жить, дышать…
Вы не слушаете Нострадамуса. Вы не хотите склонить слух к моим предсказаниям. А я уже напророчил вам гору ужасов. К черту ужасы! Давайте радоваться. Черный крест закрестил небо? Сквозь крест вы же небо все равно видите! Север, Запад, Юг, Восток… Священный знак, соединяющий четыре мира в острой точке – сердцевине огня… Все сгорит когда-нибудь. Вы думаете – вы разрушением приближаете царство огня?! Огонь не спросит, кто строил, кто разрушал. Кто поклонялся знаку Суувастик, кто – красной звезде, кто – Кельтскому Кресту, кто – серпу и молоту, кто – Красной Луне. Ах, вы, уважаемые санитары, хотите сказать, что вы поклоняетесь Красной Луне?! И она у вас все время ночами в окне стоит, да?!.. за черным крестом рамы… А где женщина с глазами кошки, что завлекла меня сюда, что обольстительно шептала мне на ухо: я тебя вылечу от дара пророчества, будешь как все люди, будешь тихий, смирный, маленький, стерильный?.. Где она?.. Ах, не мое дело?!.. А я все вижу. Я знаю, что она умерла. Я видел это из далекой дали, из сладкой Франции моей, из долины многошумной Роны.
И та бритая девочка умерла?.. Та, что пела песни, сидя с тем мальчиком на кровати?.. И она тоже?.. И я что, тоже умру?..
Ах, я не хочу, ведь так это больно… Это слишком больно…
Столько людей умирает каждый день на Земле… А я, Нострадамий, все живу. Зачем вы так стянули смирительную рубаху, что я не могу дышать?! Давайте я покажу вам фокус. Я выдохну из себя последний воздух и побуду так немного… ну, столетий пять-шесть, не больше, а потом вы возьмете да и развяжете тесемки рубашки. И выйду я на волю – свеженький, чистенький, гладенький, розовый… новорожденный. Я выйду на волю из чрева женщины в лютой зиме, в лагерном бараке. И меня назовут не Алешкой Юродивым. Не Мишелем де Нотр-Дам. А как? Андреем, Петром… Иваном?.. Иван хорошее имя, Иваном я согласен побыть на земле… как холодно, не бейте меня… вот вам мой последний воздух… фу-у-ух…
… … …
Перед огромной фреской покойного Витаса Сафонова стояли заказчики.
Некому было отдавать гонорар.
Фреска была сделана.
Фреска была сделана на славу. Неоконченной осталась только левая ниша храма. Купол был расписан целиком. Апсиды и ниши в центре и по бокам были заполнены цветными летящими фигурами. Фигуры сплетались и расплетались в клубящихся небесах. Фигуры стояли на земле, задрав головы, и ждали Последнего Приговора. Фигуры коленопреклоненно молились. Фигуры отчаянно рыдали, грозили кому-то невидимому, смеялись, проклинали, трепетали.
Бог пришел к людям на землю во второй раз.
Заказчики, расставив ноги, стояли в полутьме храма, выстроенного на их деньги, рассматривали бешеный Космос, рожденный кистью Сафонова, молча переглядывались. Все было и так ясно. Бедный сумасшедший художник, одержимый манией преследования, поднатужился и выдал свой последний шедевр. И повесился. Убили?.. Кому он нужен, художник?.. За что убивать художника?.. Художник – святая тварь на земле. Даже такой развратник, каким был Витас Сафонов.
Впереди заказчиков, бритоголовых, в черных рубахах, упитанных молодцов, стояла женщина с мелкокудрявой светлой головой, с широко расставленными серо-зелеными глазами. Бритоголовые косились на нее. Женщина услышала, как тот, кто стоял ближе к ней, сказал на ухо другому: приятная блондинка, так бы и съел. Тонкие губы женщины дрогнули. Хорошенькие речи в храме.
Александра Воннегут знала, кто эти люди в черных рубахах.
Люди в черных рубахах не знали, кто такая Александра Воннегут.
Александра глядела на красный лунный нимб, встающий над затылком раскинувшего руки Христа, и думала: все наказаны, она сполна отработала деньги, заплаченные ей Ариадной Филипповной. Что дальше? Дальше – новая работа. Заказ из Америки. Красивая операция с хозяевами холдинга «Арктида». Отстрел, как уток, членов мафиозной группировки Риджино – она уже получила за это деньги. Молодчики в черных рубахах не успели отдать Витасу половину причитающейся ему суммы. Она о них кое-что знает. Что, если попробовать? Рискнуть?.. Поиграть?.. Самой, как в мяч… Как пасьянс, который любила раскладывать бедная покойная Ада…
Она вздохнула. Повернулась. Христос повернулся вместе с ней. Над головой Христа красная Луна мигнула Александре слепым глазом.
Гордо откинув кудрявую голову, обдавая чернорубашечных молодчиков зеленью глаз, стуча каблуками по каменным плитам храма, она подошла к ним.
Этот пасьянс следовало начать с красной карты.
Что там было под черной рубашкой? Жизнь? Смерть?
Она ослепительно улыбнулась мужчинам. Ей улыбнулись в ответ.
… … …
Море переливалось под стоявшим высоко, в зените, солнцем горячим, слепящим расплавленным золотом. Яхту качало, ветер был небольшой, но свежий. Взрезая носом темно-изумрудные веселые волны, яхта кренилась то на один борт, то на другой. Бортовая качка обычно изматывала мужчину. Сейчас он не думал об этом. А может, он просто выпил коньяк, закусил лимоном и заглушил тошноту.
Солнце, море… Как много шири, вольного простора, как незаметно там, вдали, море переходит в небо… Вот так же и жизнь должна перейти в смерть – свободно, незаметно, без разреза, без шва. Это люди сами придумывают себе муки, ужас, боль, крики, отчаяние. Границы нет. Наверное, границы и правда нет. Когда он валялся там, на полу у себя дома, и терял сознание от боли, он не ощущал этой грани. Ему казалось – он уже умер, он в аду. Если человеку кажется, значит, он еще жив. Смерть – это черный провал, пустота. Ада говорила: ты думаешь так потому, что ты не веришь в Бога. А что такое Бог? И что такое жизнь? И что будет там, после нас, в неведомой мгле столетий? И верным ли путем шел он? Что для него была чужая жизнь? Находка, материал, плоть, из которой он делал деньги – вереницы цифр, странную вязь письмен на банковских счетах? Ужас выбранного пути не пугал его – ему казалось, что он мужчина, что он сильный, крепкий, что люди вокруг него занимаются гораздо более страшными вещами – и ничего.
Теперь, на борту собственной яхты, далеко в океане, одному, ему стало видеться все по-иному.
Он выплыл из порта Бискайя, чтобы очутиться в одиночестве в открытом море, посреди океана – и сделать то, что советовала ему сделать Ада. Его холдинги рухнули. Его банки провалились под землю. Его счета прикрыли, арестовали. Хотели арестовать и судить его самого, но он, едва оправившись после той Пасхальной ночи, успел удрать в Испанию. Там, а не в Греции, он поставил яхту на прикол.
Женщина выпускает человека в свет. Мать когда-то родила его. А могли и его вырезать из чрева матери, как это он проделывал с плодами тех, на кого охотился. И положить в медицинский холодильник для перевозки внутренних органов, и отправить туда, где его вшили бы по частям в чужие, неизвестные тела. Ну и что? Лучше бы это было или хуже? Может быть, и лучше. Не было бы сейчас проблем. И последней проблемы, что встала перед ним во весь рост, как парус на яхте под ветром.
Он сидел и смотрел на блистающую воду долго, пока не заболели глаза, пока он не ощутил голод и солнце не стало клониться к закату. Когда рыжий огненный шар стал стремительно падать за окоем, он с трудом выпростал огрузневшее тело из шезлонга. Цианистый калий он потратил на Анатолия Хатова. Себе он оставил море.
Он прошел в кают-компанию, налил себе рюмку коньяку, влил в глотку. Закусил ломтиком лимона. Крякнул – грубо, громко. Он был здесь один и мог делать все что хотел. Даже материться. Даже плакать, рыдать в голос.
Он не ругался и не плакал. Он снова вышел на палубу. Пока он сидел в кают-компании, пил коньяк и не думал ни о чем, ощущая гул пустой, как котел, головы, наступила темная, как смоль, южная ночь. Звезды высыпались на черный, широко расстеленный плат неба, как драгоценности. «Как те алмазы и хризолиты, что мы снимали с бедных обреченных девчонок», – подумал он. Стоя на палубе и держась за релинги, он вспомнил обо всех женщинах, что были у него когда-то, о том, как он за ними ухаживал, как валил их в постель, как любил их, как с ними расставался – грубо или деликатно, тайно или со скандалом. Вспомнил, как он увидел впервые Аду – в спектакле Большого театра, на сцене, в роли Снегурочки. Молодая певичка, ужасно загримированная, краска со щек и ресниц сползала слоями, а пела как соловушка. Он поинтересовался: кто такая? Ему донесли: талант, только что выпустили из мест не столь отдаленных, живет одна, в коммуналке, маленький ребенок. Он, едва закончилась опера, явился к ней за кулисы. Сграбастал в объятия. Сказал на ухо: ты будешь моей женой. Она засмеялась, забила его кулачками по спине, отворачивала размалеванное личико, но он держал ее крепко.
Зачем он тогда так сказал ей? Зачем он женился? Молод был. Жениться надо когда-нибудь. То, что она отсидела срок, придавало ей какое-то блатное очарование. Он задался целью сделать из нее аристократку – и сделал. Ему так казалось.
Жизнь оказалась гораздо жесточе. И проще.
Ночь. Он должен дождаться ночи. И Луны.
Он почему-то очень хотел увидеть Луну. Как чье-то холодно утешающее, последнее живое лицо.
А, вон и она. Луна выкатывалась на небо с запада, у нее был странный оранжево-розовый цвет, как у испанского апельсина. Красная, прекрасная Луна. Как он взял к себе домой Аду с ребенком… мальчик так орал, так кричал и плакал все время, как резаный поросенок… Она понесла его крестить в церковь, а крещение тогда было запрещено, она упрашивала батюшку: а вы украдкой, ранним утром, до начала службы, совала ему деньги… Все любят деньги. Все любят хорошо жить. Я буду хорошо жить, а ты – рядом со мной – ты можешь расплющиться у меня под сапогом. Мне будет все равно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.