Текст книги "Красная Луна"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
Он прижал Аду к себе. Она поцеловала его в щеку, ее рука взлетела, провела по его бритой колючей голове, она вышептала: «Игорь…»
– А отец дома?! – крикнул, вне себя, Ефим. Он был очень бледен. Ада отчетливо, как на сцене, произнесла:
– Отец дома. Он сейчас придет. Я все рассчитала точно. Я сказала ему, чтобы он пришел сюда, в комнату с украшениями, ровно в двенадцать часов ночи. Я сказала, что хочу поздравить его с Пасхой Господней. Ефим, сними салфетку с кулича! Он на столе! Под другой салфеткой – крашеные яйца, кагор… и пасха, я ее сама готовила! Я хотела… – Нежный голос дрогнул, сорвался. – Я хотела, чтобы все было именно так! В Пасху! Чтобы Бог полюбовался на чад Своих и на деяния рук этих чад! И путных… и беспутных…
Ефим шагнул к столу. Сдернул салфетки. Сильно, сладко запахло куличом, изюмом. Горка крашеных, ярко-красных яиц лежала в деревянной миске. Длинная бутылка темного кагора стояла, как смоляной факел. Ефим машинально сосчитал глазами рюмки. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Он. Мать. Хайдер. Отец. А зачем еще три? Для кого?
– Для кого лишние рюмки, мама? – тихо спросил он, указывая на блестящий хрусталь.
Ада улыбнулась. Морщины собрались вокруг ее губ маленькими веерами.
– Бог сам знает, для кого. Для тех, кто в море. Но может приплыть в любое время.
– Или для тех, кто не приплывет никогда?
Она посмотрела на него.
– Может быть.
Она вскинула глаза. Увидела молча сидящего на стуле в углу Чека. Чек исподлобья, как бычок, смотрел на странную старуху. Ада вздрогнула, рассмотрев в полумраке его страшное лицо.
– Кто это, Фима?.. – Ее голос упал до испуганного шепота. Она просто не заметила его. Страшного зрителя. Постороннего наблюдателя. Жуткого урода, равнодушно созерцающего невероятную семейную сцену.
– Это?.. – Ефим оглянулся на Чека. – Это Чек.
Ада закинула голову и всмотрелась в настенные часы с позолоченной лошадкой.
– Без десяти двенадцать. Скоро он придет. – Она обернулась к сыновьям. – Это не твой отец, Фима. Это не твой отец, Игорь. Это не ваш отец. Это мой муж. Это человек, совершивший тягчайшее преступление. Страшнее того, что он и его приспешники сделали… делали много лет, и безнаказанно, я не знаю ничего. Они хорошо таились. У них все было продумано. Тот, кто сейчас сюда придет, – легкая улыбка тронула ее тонкие изящные губы, – не знал, что за ним следит его собственная жена.
У Ефима тряслись пальцы, когда он закуривал очередную сигарету.
– Я, кажется, догадываюсь, что он делал.
– Отлично, сынок, – сказала Ада и протянула к Ефиму руку. – Дай сигаретку. Не могу без курева. Хоть я твои и не смолю, детский сад, мне мой «Беломор» нужен.
– В лагере была?
Это Чек из угла подал голос. Ада мгновенно обернулась. Ефим уже всовывал ей в сухие длинные пальцы сигарету. Она прикурила, низко наклонившись к подставленной Ефимом зажигалке, прищурилась, поглядела на Чека.
– Как узнал?
– По повадкам, мамаша, – сплюнул Чек на пол сквозь зубы. – Стреляную воробьиху сразу видно. За что брали-то?
– За арию Снегурочки, – ответила Ада таким же внезапно хриплым, как у Чека, голосом, глубоко затягиваясь, щурясь, отводя далеко от себя руку с горящей сигаретой. – Не чисто верхнее «до» взяла. Вождю не понравилось. Вожди, они ж всегда такие привередливые.
Она курила и смотрела на часы.
Часы стали бить двенадцать раз.
Хайдер считал удары. Ефим считал удары. Чек ничего не считал. Он смотрел, как играет свет настенного светильника, сработанного под старину, в огранке хрусталя. Сизый призрачный дым вился от сигареты в руках Ариадны Филипповны. В коридоре послышались шаги. Дверь распахнулась резко, со стуком.
– А вот и он! – отчаянно-весело, как молодая, крикнула Ада. Седая вьющаяся прядь выбилась из венчика ее уложенных волос и белым ручьем скользнула по щеке. – Христос воскресе, Жорочка!
Георгий Елагин обвел всех с порога изумленным взглядом.
Ада подняла ему лицо навстречу. Несла на лице улыбку, как яблоко на блюде.
– Воистину воскресе, – сказал Елагин-старший, подходя к Аде и троекратно, холодно прикасаясь губами к ее щеке. – Я гляжу, вы тут не скучаете в Пасху? Ну-ну… – Он внимательно, остро глянул на Хайдера. Кровь отлила от его лица. Ефим и Хайдер стояли рядом, и невозможно было не заметить их сходства.
– Здравствуй, отец, – сказал Ефим, пытаясь придать голосу твердость. – Говорят, что ты мне не отец.
Елагин-старший проколол глазами жену. Ада по-прежнему безмолвно улыбалась.
– Что это значит, Ариадна?!
Громоподобный крик Георгия Елагина потряс стены комнаты. Ювелирные изделия отозвались еле слышным звоном.
Ада, чуть покачиваясь на каблучках, шелестя шелком платья, подошла к Елагину-старшему близко, очень близко. И сказала – тихо, но отчетливо, чтобы все, кто был в комнате, услышали ее:
– Это значит, что твоя песенка спета, Георгий Маркович Елагин, мой второй законный муж, владелец холдингов, концернов, корпораций, трестов, банков, яхт и иной недвижимости. – Она задохнулась. Ее глаза прожигали его, как два угля, выброшенные кочергой из печи. – Пошла на хрен вся твоя недвижимость, все твои деньги… вся твоя жизнь… и ты сам. Я обращаюсь к вам, дети мои! – Она возвысила голос. Ее морщинистые щеки заалели. Ефим, когда-то в детстве, давным-давно, видевший ее на сцене, сейчас потрясенно смотрел на нее – перед ней словно бы лежал партер Большого театра, и она сама, примадонна, пела в этой трагической опере заглавную партию. – Оглядитесь! Вы стоите в замечательной, уникальной комнате! Это музей смерти! Видите, сколько женских украшений на стенах?! Вы их видите?!
Ефим глядел на стены зло, тяжело, исподлобья. Хайдер – непонимающе. Чек из темного угла, из-за спинки дивана, скалил свою страшную рожу.
Георгий побледнел. Рванулся к ней.
– Ада, ты спятила, я прошу тебя…
Она отшагнула от него, как от ядовитой змеи.
– Не затыкай мне рот! Я хочу, чтобы они это услышали!
Георгий, с искаженным лицом, обернулся к Ефиму и Хайдеру.
– Эта женщина опасно больна, – выдавил он. – Не слушайте ее! Я сейчас вызову психбригаду…
– Тебя опередили, Жора, – лицо Ады разгоралось еще больше, глаза блестели, седые волосы выбились из пучка и развились по плечам. – Я уже вызвала кое-кого. Не психбригаду. Покруче наряд. Для тебя. Только для тебя, любимый. – Она обернулась к близнецам. – Все эти украшения, все эти золотые бирюльки и цветные камешки – думаете, из ювелирных лавок? Они все сняты с женщин, которых он убил!
Ефим шагнул к Георгию Марковичу. Схватил его за руку.
– Это правда, – прохрипел он. – Отец ты мне или кто… но это правда! Я знаю это!
– Ты?! Знаешь?!.. Ха-ха-ха-ха-ха!.. Откуда?! Что?!
– Цэцэг, – только и смог произнести Ефим. И отвернулся, и спрятал лицо в ладони.
И теперь побледнел Георгий. Он побледнел мгновенно и страшно. У него лицо стало цвета простыни. Холеный двойной подбородок дрогнул, как студень.
– Так… Значит, Цэцэг… Цэцэг… – Он неслышно прошептал: «Сука…» И крикнул:
– Но ведь Цэцэг мертва! Как, что она могла тебе сказать?!
– Она сказала мне все… отец. И я не выдержал. Я… задушил ее. Как собаку. Как шелудивую, паршивую собаку. Я любил ее. Она забеременела от меня. Она сделала аборт и продала плод. Твоими руками. И еще двух несчастных вы продали с их потрохами. Я нашел записку. Это была ее записка тебе. – Он дернул ртом вбок, его лицо пошло красными пятнами, как при кори. – А сколько вы женщин убили, изувечили, искромсали и продали?! Сколько?! Когда?! Куда?! Кому?! Теперь не найти концов, я понимаю! Скажи… – Он подскочил к Георгию. Вцепился в его плечи под шикарным пиджаком от Армани. – Скажи, зачем ты это делал?! Тебе хотелось денег?! Как можно больше денег?! Или чего другого?! Может, ты испытывал сексуальный кайф, когда ты делал это?! А ты… ты сам… при этом – присутствовал?!.. или…
Георгий сбросил с себя руки Ефима, как двух скорпионов. Смахнул. Ожег его глазами. Он видел – отпираться бессмысленно. «Они знают все. Черт знает что уже смогла сделать Ада. Стерва. Возможно, она уже вызвала оперативников. Или – на пушку берет?.. Как все тонко, хитро было подстроено. Эти двое – ее ублюдки, это понятно. А я растил этого парня как своего… я усыновил его, дал ему все… раскрыл перед ним огромный мир денег… дал ему имя, образование, воспитание, богатство… это мой наследник, мой, мой… был!.. Все рухнуло в одночасье… А от меня… от меня эта стерва так и не родила… не хотела… предохранялась, ехидна, как могла…»
– Я? Присутствовал, конечно. – Подбородки колыхались. Он пригладил потный лоб ладонью. – Присутствовали же ваши эсэсовцы, которых вы изучаете как классиков, – кивнул он на обряженного в черную рубашку и черные штаны Хайдера, с нашивкой – Кельтским Крестом – на рукаве, – на допросах, истязаниях и казни своих пленных. Кстати, многие пытки и казни у них делались на благо их науки, вы знаете об этом?
– Человек не кролик! – Голос Ефима сорвался на фальцет. – Человеку жизнь дана Богом!
– Богом? – Георгий глянул на Ефима сверху вниз. – Ты очень ошибаешься, мальчик. Если бы твой отец не поспал однажды на зоне с твоей матерью, тебя бы и не было никогда. Тебя… и этого. – Он стрельнул глазами в безмолвного Хайдера. И неожиданно заорал:
– Проваливайте отсюда все! Ублюдки! Выблядки! Суки! Вам все равно не взять меня голыми руками! Здесь полон дом бодигардов! Они перебьют всех, кто только сунется сюда! Они перестреляют всех вас! Тут, в этой комнате, как в ловушке! Сейчас я скажу им по телефону… и они выполнят любой мой приказ! Мой, а не твой, – он обернулся к Ефиму, – сучонок!
– Вот как, я уже и сучонок… Вчера был любимый сынок…
– Эх, классно мужики схватились, кино бесплатное, – восторженно прошептал из своего угла Чек. На него никто не обращал внимания. Словно бы он был страшной первобытной маской и висел, для украшения, как эти побрякушки на стенах, в конце зала.
Георгий широкими шагами измерил комнату. Ефим рванул со стены золотую змейку с изумрудными глазами.
И швырнул Георгию под ноги.
– Дина Вольфензон! – крикнул он. – Она была первой! Или… тысяча первой?!
Георгий наступил ботинком на золотую змейку. Раздавил ей голову.
– Суки, – его брови, губы, подбородок, руки дрожали, – суки, все вы суки…
И Ада, разрумянившаяся, как после бани, с уже распущенными, текущими по плечам серебряными прядями – шпильки повыпали, потерялись, упали на пол, – бросилась к нему, встала перед ним, хрупкая, тонкая, гибкая, как девочка, только лицо выдавало возраст, и глаза сверкали, и щеки алели, и певчий летящий голос хлестнул Георгия пронзительной высокой нотой:
– Я ухожу от тебя! Ты мне не нужен!
– Уходишь пустая? С тремя платьями в чемодане? Или со всем богатством, – он усмехнулся, – со всем моим богатством, что я высыпал на тебя, нищую певичку, бывшую зэчку?!
Ада стояла гордо, вскинув голову. Кинула взгляд на стол.
– Пасха, однако. Отрежем по куску кулича? Запьем кагором? Да похристосуемся, пожалуй. – Она поглядела на Чека, забившегося в угол. – Господин Чек, вылезайте оттуда, из вашего закутка! Давайте разделим христианскую трапезу! С пока еще живым, – она обдала Георгия ледяной водой прозрачных глаз, – господином Елагиным и двумя моими сыновьями.
– Крольчиха, – раздельно сказал Георгий. – Лагерная крольчиха. Если бы не твой голос тогда! Если бы не эта твоя Снегурочка! Плохой из меня Мизгирь получился, ты уж извини, Ада.
Она уже стояла у стола. Разрезала ножом кулич.
– Разлей вино, Георгий, это мужское дело.
Он аккуратно разлил кагор в рюмки. Как и Ефим, воззрился на лишние.
– Почему семь? Ты еще кого-то ждешь?.. Ах да, я и забыл, опергруппу, я понял…
– Дурак. Эти рюмки для своих.
– Ага, теперь я понял все до конца! Хитра таежная лиса!.. – Он снова вытер ладонью все лицо, потное, лоснящееся. Ефим вспомнил – так же сыто лоснилось всегда лицо Цэцэг. – К нам в гости в Пасхальную ночь прибудет твой благоверный? Твой первый, то бишь настоящий, муж?.. Верно я угадал?..
– Не исключено, – ответила Ада спокойно.
– Ну что ж! – Георгий поднял рюмку. Поглядел на просвет. – Кагор есть, яйца есть, кулич есть, а свечек, черт побери, нету!
И тогда из своего угла вышел Чек.
Он вышел к столу, в круг тусклого света.
И сказал, глядя в лицо Елагину-старшему:
– Так, кое-что я тут усек, папаша. Ты наворочал делов – шаек тебе в адской бане не хватит, не отмоешься. Я так понял, – он кивнул на Аду, – твоя баба тебя все равно упечет, если уже не упекла. Щас могут, с минуты на минуту, сюда прибыть менты. Правильно я скумекал? – Он глянул на Аду. – Я за мамашу нашего Фюрера тебе ка-ак щас… За маманьку Хайдера нашего… Пока ментяры сюда едут – я из тебя шницель уже сделаю, к столу… Ты, папаша, жук, видно, еще тот. Первый сорт. Так я ж тебе что предлагаю. Давай сразимся, а?
– Как это «сразимся»? – Георгий стоял, как каменная ступа, с рюмкой кагора в чуть трясущейся руке. – Ты что мелешь? Откуда ты взялся, уродец?.. Ефим, это ты его опять приволок?.. Оригинальные у тебя забавы… – Он хотел сказать: «сын» – и осекся. – Убери, слышишь, отсюда эту харю…
– Я не харя. – Чек шагнул к нему. – Если еще раз про харю услышу, папаня, костей через минуту на полу не соберешь. Сразимся? Ты драться-то умеешь? У меня жуткое желание тебе накостылять. После того, как я все это тут про тебя услышал.
– Драться я умею, – сказал Георгий, не вполне понимая, чего от него хочет этот страшненький проходимец. – А не лучше ли тебе, парень, убраться вон отсюда?.. пока я не пригласил охранника и тебя не…
Он не договорил. Чек молниеносным движением бросил все свое худое, пружинистое, гибкое тело вперед. Один удар в челюсть – и Георгий Елагин уже согнулся в три погибели, крючась от боли, и по его толстой щеке уже ползла красная змейка крови. Золотая змейка, раздавленная им, валялась у него под ногами. Он злобно отшвырнул ее носком ботинка.
– Ты! Сявка! Урод! Ты… меня… – Елагин собрался. Выпрямился. Напряг все свое массивное тело. Все же он занимался и большим теннисом, и кикбоксингом, и плаванием, правда, сейчас он все это подзабросил, только яхта одна у него и осталась, – ну да ладно, сейчас он все равно покажет этому отребью… а потом шепнет охраннику, и этот урод получит свою порцию свинца в затылок, даже еще не успев отойти от дома… – Давай! Я готов!
– Ах, ты готов, дядя. – Рот Чека расползся до ушей. Стал совсем ужасным, волчьей пастью. Морщины пошли по его лицу, разрезая его, будто резцами. Лоб собрался в складки. Язык заплясал между раззявленными зубами. – Это классно! Я тоже готов! Начинай!
И Чек бросился на Елагина, как бросаются на дикого зверя.
И Елагин успел увернуться в последний момент.
И, размахнувшись, врезал Чеку в ухо, вложив всю силу в этот чудовищный удар.
И Чек покатился по полу, и бился головой о паркет, и выкрикнул страшно, дико:
– Оглох! Оглох!
И вскочил. Теперь он был страшен по-настоящему. Даже Ада, стоявшая у стола с куском кулича в руках, выронила кулич из пальцев, и он покатился по полу, крошась, закатываясь под стол.
– Ты! Дря-а-ань! – завопил Чек, вставая в позу боксера, с поднятыми вверх кулаками. – Ну, подойди! Подойди, задница! Убью-у-у!
Ефим понял, когда Чек это крикнул: убьет, не охнет.
И внезапно зазвонил телефон в кармане шелкового Адиного платья. Ария Снегурочки?..
Мобильник Ариадны Филипповны играл арию Снегурочки: «С подружками по ягоды ходить, на оклик их веселый отзываться…»
Она вынула его из кармана. Георгий, тяжело дыша, с красной полосой крови на щеке, оглянулся на нее.
– Твои оперативники?..
– Да, – сказала Ада в трубку. – Да, Толя. Я слышу тебя. Ты где? С какой девочкой? Со слепой девочкой?.. Вы идете сюда? Ну, идите. Почему такой голос? У нас тут дерутся. Бой быков. Приходи, увидишь. Жора дерется с одним… – Она не знала, как ей назвать Чека. – С одним…
– С одним уродом, так и скажи, бабушка! – прохрипел Чек.
От страшного удара Георгия он оглох на одно ухо. Георгий разбил ему барабанную перепонку.
Старик крепко держал ее за руку. Говорил заботливо: наступай сюда, вот сюда, вот сюда, осторожнее, тише, здесь подними ногу, здесь… В особо опасных местах – они шли через проходные дворы, через узкие кривые переулки, перешагивали через бордюры и парапеты – старик подхватывал Дарью на руки и так шел с ней, на руках. Она была совсем легкая и худенькая, а он высокий, жилистый и сильный. Он прижимал к себе ее юное тело и чувствовал давно забытую нежность. Вот так когда-то там, в сибирских снегах, он прижимал к себе юную Адочку, и сердце его взлетало, как свиристель, и он чувствовал, как сильно, неудержно она хочет отдаться ему. Дети. Их дети. Она все-таки вырастила второго. Она его вырастила – и хочет ему его показать. Их сына. Того, кого он так и не увидел там, тогда, в лагерном бараке. Только услышал, что он родился.
Дарья крепко цеплялась рукой старику за шею. Она уже перестала чему-либо удивляться. Она только ощущала, слышала, впитывала, как губка.
– Куда мы идем?..
Старик молчал. Она слышала его хриплое дыхание. Ей казалось: ей снится сон.
Ей снился сон о ее жизни.
И в этом сне она видела.
Она снова видела все. Лица людей. Ночные фонари. Звездное весеннее небо. Ветки деревьев, мечущиеся под порывами свежего ветра. Первую юную, клейкую листву. В этом сне она видела мир, и давно забытая радость затопляла ее целиком, без остатка.
Старик, неся ее на руках, задрал голову. Остановился. Перевел дух. Опустил Дарью на землю.
– Кажется, это здесь, – сказал он тихо, с подхрипом дыша. – Да, кажется, этот дом. Мы зашли сюда со двора. Куча охранников, цепных псов, конечно, да. Ну да ладно. Вперед. Если я тебя из Иерусалима вывез, тут я тоже что-нибудь придумаю. Да она сама наверняка уже отдала команду впустить меня.
– Н-на!
Размах руки. Он не знает приемов. Он бьет напропалую. Нет, конечно, он все же что-то знает. Те, в горах, боевики, научили его кое-чему. И те, кто его бил когда-либо в жизни, тоже научили его кое-чему. И те, кого бил он, жестоко, отчаянно, с кем дрался не на жизнь, а на смерть, тоже научили его кое-чему.
И сейчас он все это вспомнил.
Некогда было особо вспоминать. Надо было бить. Соперник был сильный. Он брал массой. Он брал телесной крепостью, сытостью, упитанностью и упругостью молодящегося изо всех сил тела, натренированного, напичканного импортными питательными смесями, накачанного на новейших тренажерах. Он дрался с богатым и сильным мужиком, и мужик вмазывал ему будь здоров. И надо было все время быть на стреме. Надо было, как на ринге, рассчитывать силы и движения. Не махать руками. Не бить глупо. С таким противником надо было быть умным. Умнее зверя. Умнее человека. Умнее Бога.
– Н-на!.. Получи!..
У него были хорошие зрители. Они молчали. Они без слов глядели, как он бьет этого белого кита в морду и в хвост. Запрещенный прием. Гляди-ка, сытая морда перешла на запрещенные приемы. Отлично. За ним тоже не заржавеет. Он отогнулся чуть вбок, обманув врага, и, когда тот сделал мощный выпад, таким ударом можно было бы завалить быка, – он внезапно схватил его за плечи, приподнявшись над ним, и сильно ударил ногой, снизу вверх, ему в пах. И глядел, как тот корчится, падает. Он не увидел, не заметил. Его схватили за щиколотку и повалили. Теперь они оба валялись на полу. Громадная сытая туша навалилась на него, прижала к полу. Сильные руки душили. Он ощутил удары по лицу. По своему уродливому лицу. Один. Другой. Третий. Он понимал: его лицо разбивают в кровь. В лепешку. В отбивную.
Он понимал: его лицо уродуют во второй раз. Окончательно. И бесповоротно.
– А-а-а, ты гад…
Он напрягся, попробовал скинуть с себя человека, что одолел его и бил его. Бесполезно. Его убивали. Хладнокровно? О, нет. Туша над ним сопела, брызгала слюной, материлась, била, била, била его – яростно, ненавидяще, до конца. До его конца. Голова гудела, как котел. Ребра гнулись под ударами. Резкая боль пронзила его, он выплюнул зуб. Кажется, враг сломал ему ребро. Он уже не чувствовал боли. Краем сознания он понял: если он сейчас не выпростается из-под него, ему и впрямь конец. Амба.
– А-а-а… м-м-м-м… С-с-сука!..
Почему ему никто не помогает?! Почему эти зрители, мать их за ногу, стоят так холодно, как в цирке, и смотрят, как он погибает?! Только лишь потому, что он нищий?! Бедный?! Люмпен?! Проходимец?! Урод?!
И им интересно, как умрет урод. Этот мусор. Эта скомканная газетенка, кинутая в урну. Этот яблочный огрызок. Как его раздавит тот, кто сильнее.
Вырвись. Вырвись из-под него, Чек. Найди силы. Найди. Ну!
Упереться ногами в пол. Еще напрячь мышцы живота. Он бьет тебя, отвернуть быстро сейчас голову, ну. Не удалось. Удар. Зубы полетели. Нижние зубы. Осколки ранили рот. Кровавое крошево. Выплюнуть. Отверни голову! Удар! Только не в висок! В висок – смерть!
У тебя уже не лицо. У тебя уже не маска. У тебя уже вместо лица котлета.
И ее подадут к столу. К чьему?!
Они все кричали: Пасха, Пасха! Что такое Пасха? Какой-то древний праздник. И сейчас его модно справлять. Пахнет сладким тестом. Пахнет кагором. Этот гад убьет его, и они выпьют за помин его души.
Он превратился в сплошной комок железных жил. И ему удалось оплести ногами ногу раздавливающей его туши. И ему удалось, упершись локтями в пол, резко повернуть тушу на бок.
И Ефим крикнул:
– Чек! Ты что!
Ибо в этот миг под кулаком Чека превращалось в красное месиво лицо того, кто секунду назад беспощадно убивал его.
Раз. Два. Три. Четыре. Жив. Еще жив. Никто не сделал и движенья, чтобы спасти его. Чтобы выстрелить в затылок туше. Ничего. Вот он и взял верх. Еще дать ему. Еще, от души. Спасаться бегством. Идиотский дом. Вот так, так и еще раз так. Отлично! Тоже сломаны кости. Тоже разбита рожа. Еще вот так дать, от души, под дых. И – последний удар – послать его туда, откуда не возвращаются. В последнюю темноту.
Он уже не слышал криков, поднявшихся вокруг него. Не видел тех, кто бросился к нему. Он попятился к двери. В голове мутилось. Тошнило. Он понимал одно: он жив. Зря он сам вызвал на бой эту сволочь. Ну ничего, проверка на вшивость увенчалась успехом. Успехом?! Делай ноги, Чек, пока жив! Пока ноги твои шевелятся! Делай ноги! Это логово… яма, где шевелятся, сплетаясь в клубок, змеи…
Он побежал по длинному коридору. Его ноги заплетались. Он упал. Встал, шатаясь, держась за стенку. Сломанное ребро жестоко ныло. Он ловил ртом воздух. В тумане, впереди него, появились какие-то черные тени. Ему показалось: это родные скины в черных рубашках. Он хотел было крикнуть им: «Пацаны-ы-ы!..» – как его сцапали чужие руки, и совсем рядом он увидел заплывшими от синяков глазами чужие лица. Охранники, догадался он. Они уже били его, хотя он был и так весь в крови. Били страшно, с оттягом, с выкриками: «Ха!», с наслежданием. Били, наслаждаясь безнаказанностью пытки. Он и не думал, что попадет в лапы охранников. Он думал – он вывалится отсюда беспрепятственно, они его не тронут.
Ребята, что вы, ребята, бормотал он, выплевывая осколки зубов, бесполезно спасая голову от ударов, бесполезно поджимая ноги к животу, а в живот били ногами, изощренно, умело, с кайфом, ребята, зачем вы, мне и так уже накостыляли как следует, ребята, пустите, вы же видите, я же вам ничего не сделал, ребята, ребята, ну что вы… «Вы-ы… Вы-ы… Вы-ы…» – волком выло над головой призрачное эхо. Он не помнил, когда его, избитого до полусмерти, взяли за ноги и вышвырнули на улицу. Он не сознавал уже ничего. Кроме того, что еще может, что должен двигаться. Ползти.
Ползти вперед. Ползти только вперед. Не умереть здесь. Отползти в кусты. А то они опять нападут. Они захотят повеселиться еще, покуражиться. Они давно ни с кем не дрались, и у них мышцы застоялись. Дурак. Какой же он дурак, что сам вызвал драться сытого гада. Зато сытый гад сейчас тоже лежит там, на гладком паркете, и не дышит. Он загвоздил ему в висок хорошо. Это смертельный удар. Все получилось как надо, не кори себя. Эта седая старуха, лагерница, отомщена. Своя бабка в доску. Он захотел сделать ей приятное. Он хорошо побил ее муженька-убийцу. И, может быть, убил. Что с того?
Ползти вперед. Кусты… близко…
Он завалился в кусты, торчащие на газоне около дома. Он не чувствовал сухих колючек, впившихся ему в тело через окровавленную рубаху – это был куст шиповника. Замер. Жизнь еще билась в нем. Сцепить зубы. Напрячься. Расслабиться. Нет сил. Отдышаться. Сказать себе: ты выживешь, ты будешь жить, не в таких переделках ты бывал, ты должен… должен…
Помутившимся разумом он уловил движение, разговор, шелест рядом, справа от себя. Люди. Глубокой ночью к себе домой возвращаются люди. Они идут мимо. Он должен. Он должен их позвать, чтобы не умереть.
Ему показалось, он крикнул.
– А-а-а!.. э-э-э-й…
Кровь из лунок во рту, там, где были выбитые зубы, заливала глотку.
Дарья услышала из кустов странный стон, хрип. Насторожилась. Старику показалось – она, как лошадь, прядает ушами.
– Что ты, Даша?..
– Там кто-то есть, – она протянула руку к кустам. – Я слышу… там кто-то стонет…
– Перестань, девочка. Ну мало ли кто. Пьяница заблудился… спит. Стонет во сне. Дай ему выспаться, ночь-то теплая. Пасха, кстати. Христос воскресе, – он сжал ее плечо.
Она повернула к нему слепое лицо. Он приблизил морщинистые губы к ее губам. В ночной тьме ее узкие глаза блестели, как две рыбки-уклейки, и ему показалось – она видит его.
– Ты не знаешь, что надо отвечать?.. Воистину воскресе.
– Воистину воскресе, – послушно повторила она. Он наложил сухие жесткие губы на ее губы, и его колыхнуло изнутри всего, как это бывало с ним в молодости, когда он обнимал женщину. Он хотел поцеловать ее три раза, как положено, но она, изогнувшись, подавшись навстречу ему, впустила ему в рот свой теплый, подвижный, как рыба, язык. И он ополоумел.
Он целовал ее так взахлеб, так молодо и счастливо, так упоенно, как будто бы и не было этих прошедших, горько-тяжелых лет, что он прожил вместе, бок о бок, с родной страной, то пытавшей его, то казнившей, то прикармливавшей дешевым пряником, то лупившей крученым кнутом. Он задыхался в этом долгом, юном поцелуе, снова и снова приникал к девочке, осязал жадным языком ее сладкий, как мед, язык и ее гладкие зубы, молясь лишь об одном – чтобы этот внезапный, сладкий, влажно-горячий поцелуй не кончался никогда, длился, продлился еще. И она тоже целовала его, и это было так странно – что она нашла в нем, в старике, зачем так жадно, пылко целует его? В благодарность за спасение? Из жалости? Из внезапно вспыхнувшего желания? А может, она вот так целует всех, как опытная шлюха, и ей все равно?
Теплые губы. Родные губы. Юные губы. Юное сердце под ладонью. Юный, твердой чечевицей катящийся сосок под его ладонью.
– Ада… Адочка…
– Я не Ада, – услышал он, оторвавшись от нее, словно издалека. – Я Дарья.
– Ты зачем так целуешь меня, Дарья?..
– Это вы целуете меня.
– Ты не ответила мне.
– Потому что вы мужчина. Я чувствую в вас мужчину. – Она положила руку ему на старомодные широкие брюки. Погладила, сжала восставший, жесткий выступ плоти. – Видите, какой вы еще мужчина.
– Это только с тобой. – Он задыхался. Больше не целовал ее. Смотрел в свете фонаря на ее вспухшие, заалевшие губы. – Держи так руку. Не отпускай.
Она снова сжала, снова погладила живой железный штык. Он держал ее под мышки, ощущая всю ее, юную, тонкую и сильную. У нее из подмышек пахло черемухой.
Он невероятно хотел ее. Так же, как когда-то там, в лагере, Аду. После Ады он никого больше так не хотел из женщин, хотя у него были женщины, и он спал с ними. Он ни на ком не женился после Ады. Он сказал себе: я никогда не женюсь не на своей женщине. А его женщиной была только Ада. Так получилось.
– Даша, – выдохнул он около самых ее губ, – Дашенька… Ми-ла-я…
И тут из кустов снова раздался протяжный стон.
И Дарья, отпустив его, оттолкнув от себя, кинулась к газону.
И он видел, как она, наклонившись, закусив губу, шарит под кустом руками, и вытаскивает, тащит за плечи, за рубаху, за ремень штанов оттуда, из-под куста, человека, мужчину, мужика… нет, кажется, молодого парня… Когда его лицо на газоне вплыло в круг фонарного света, старик вскрикнул. Вместо лица у парня был красный кровавый круг.
– Дарья, Дарья, Боже, как его измолотили… Дарья, погоди, я сам!..
Он бросился к ним. Подхватил избитого мужика под лопатки. Господи, какой легкий, худой. Да, лицо уж не сошьют. Если выживет – не сможет на себя в зеркало смотреть. Как уж срастется, так и срастется. Блин комом. Все хрящи размолочены. Носа нет – так свернут набок. Глаз тоже нет. Кажется, один выбит. Боже, Боже. Что делать?! Вызывать «скорую»?! Ему надо быстрее попасть к Аде. Быстрее, сейчас. Она так и сказала ему, он слышал ее дыхание в трубке: «Толя, быстрее».
Глядя одной, оставшейся зрячей щелкой подбитого глаза на склоненную над ним Дарью, избитый мужик изумленно прошептал:
– Дашка…
И старик изумленно смотрел, как Дарья склоняется над ним низко, низко, как гладит, осязает пальцами его разбитое лицо, как ощупывает ладонями его окровавленные скулы, подбородок, брови, вернее, то, что от них осталось. И как ее черные нефтяные космы свешиваются, льются ему на то, что осталось от разбитого лица. Как прорезают страшный красный круг черными полосами. Как закрывают его черным флагом.
– Дашка!.. Дашка… Это ты… Как ты… тут…
– Молчи, не говори ничего, – слезы лились по ее лицу ему на лицо, как ее волосы. Она гладила его пальцами по разбитым ошметкам губ. – Молчи, Чек. Это ты, Чек. Это ты! Сейчас… сейчас я тебе помогу… тебя избили… не плачь…
– Я не плачу, Дашка… это кровь льется… ты пальцами чувствуешь кровь…
– Это я плачу… я не буду… я спасу тебя… я…
– Все мы… Дашка… помрем… это дело слез не стоит…
Сидя над ним на корточках, она подняла незрячее лицо к старику.
– Помогите!
Старик сказал тихо, жестко:
– Пока будьте оба здесь. Ждите меня. Я скоро вернусь. Я вижу, вы знаете друг друга. Куда мы его повезем, девочка? – Он положил руку ей на плечо, сжал.
– В Бункер, – ответила Дарья.
Его остановили. «Куда?» Ваша хозяйка велела меня пропустить, сказал он, глядя поверх их тупых голов. Его тщательно обыскали. Не обнаружив у него оружия, подозрительно оглядывая его, все-таки пропустили: иди. Он прошел по широкому коридору. Комнат было много, они втекали одна в другую. Он пошел в ту сторону, откуда доносились голоса. Так охотник идет на клекот уток.
И он толкнул дверь. И оказался в пространстве вместе с ними со всеми.
И они все посмотрели на него.
И высокий мужик, ростом ровно с его Гошку и такой же скуластый и широкоплечий, и лицом точь-в-точь такой же, только не с раздвоенным подбородком, а с глубокой ямочкой под нижней губой, и с носом не разбитым в давней драке, а идеально прямым, и без родинки, которую Гошка в детстве называл «жужелица», оглянулся на него – и в сердце у него захолонуло, екнуло больно, томяще, раз, другой, и сердце стало.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.