Текст книги "Красная Луна"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
– Да. – Она отпила шампанское; он выпил все, до дна. – Боги всегда довольны жертвоприношением.
– А сейчас?
– Что сейчас?
– Сейчас, сегодня, боги довольны жертвами, которые приносят им глупые люди?
Цэцэг отвернулась и небрежно поставила бокал на поднос, подставленный услужливо согнувшимся, вовремя подбежавшим лакеем. Она ничего не ответила Елагину.
Вернисаж жужжал. Вчерашние люмпены нагло играли в аристократию. Настоящие аристократы тонко улыбались. Новые русские смотрели фертом, победоносно. Понаторевшие в денежных битвах олигархи играли в скромняг. Актеры и художники выцепляли глазом в толпе богачей будущих спонсоров, покровителей, меценатов, заказчиков, покупателей. Ловили их на крючок собственной славы. На живца суперпроектов. На золотую блесну собственных женщин. Мужчина стоял в стороне, попивал шампанское – женщина, во всеоружии красоты, шла по минному полю переговоров, соблазнов, большой политики, подписывая договоры взглядами, ставя печати ослепительными перстнями на холеных пальцах, накрашенными несмывающейся помадой, смеющимися губами.
«Что бы мы делали без женщин. Что бы я делал без Цэцэг. Что? Жил бы. Делал бы дела. Неужели я уже привязался к ней? Неужели я уведу ее от мужа и женю на себе? Нет, она мне не нужна. Мне нужна свобода. Мне нужно делать то, что я делаю».
Он подошел к Судейкину, мило беседовавшему с этой, рослой блондинкой, кажется, представительницей банка «Тэра», русской из Парижа. Почтительно наклонил голову.
– Рад приветствовать художника такого ранга. Гавриил, вы превзошли себя. Я, откровенно говоря, от вас такого не ожидал. Вы делали это в Америке и потом везли сюда… или?..
– Здесь. Я работал здесь. – Высокий человек в черном берете, с крестообразным шрамом через всю щеку, с улыбкой неожиданно белозубой, обезоруживающей, посмотрел на Елагина сверху вниз. – Петушков предоставил мне замечательную мастерскую в Москве. Я доволен. В Нью-Йорке я делал другие вещи. Статуи людей-кузнечиков, людей-птиц. Такие сказочные герои, знаете… фантастика.
– Люди-кузнечики, – Елагин снова вздрогнул, обернулся, – вам не кажется, что все мы действительно кузнечики, прыгающие туда-сюда по планете?
– Не кажется. – Улыбка мгновенно стерлась с лица Судейкина. Он повернулся к Ефиму здоровой щекой. – Мы не кузнечики. Мы, разумеется, люди.
– И созданы по образу и подобию Божию? – Ефим кивнул на детей-уродов.
– Да, созданы. И сами изменяем Создателю. И будем, возможно, наказаны. Как будут наказаны дети этих детей… если они родятся. Ваше здоровье, господин Елагин!
Звон бокалов резанул уши. Судейкин пил коньяк. Лакей налил в бокал Ефима тоже коньяку. Ну вот, так-то лучше, чем эта шипучка.
Эта русокудрая парижская стерва улыбнулась ему обворожительно. От выпитого коньяка все поплыло перед глазами. «Ого, я пьянею быстро, как старый алкоголик». Он подцепил вилкой себе на тарелку куски красной рыбы, ветчины, положил белых грибов в сметане из металлического судка. Закусил. Снова вскинул глаза. Снова ему показалось. Пора уходить.
Он невежливо отвернулся от Судейкина, от белокурой русской парижанки, делающей ему недвусмысленные глазки, и пошел по залу вдоль стола – искать Цэцэг. Стоящие у стола ели, пили, улыбались, щебетали. Он отошел и увидел, что люди и впрямь, как жуки или кузнечики, со всех сторон обсели стол, чуть не прыгают на него, хватают лапками еду и питье, стрекочут, распускают крылышки. «Люди не насекомые, Ефим. Ты бредишь. Люди – это люди. Тебе надо выспаться. Хоть один раз в месяц – хорошо выспаться. И не с женщиной, а одному».
Он подумал: усну, и приснится этот, с жуткой корявой улыбкой, с изрезанным бритвой лицом. Он подошел к Цэцэг, взял ее под локоть.
Они уходили с вернисажа. Они удалялись. Покидали праздник в его разгаре. Когда он сходил по мраморной лестнице под руку с сияющей, румяной Цэцэг, довольной вернисажем, общением, выпивкой и шведским столом, он внезапно, ни с того ни с сего, подумал о ее прошлом: а ведь я не знаю ее прошлого, ничего не знаю, кроме ее работы в «Фудзи», кто она, что она, откуда? В чьих руках она побывала, кто ее мучил, кто ее шлифовал? В какие переделки она попадала?.. У девочки было наверняка темное прошлое. «Ну и что, это же тебя не должно волновать. У нее слишком прозрачное настоящее». Какие-то слухи… какая-то невнятица. Он знал, что у нее взрослый сын, музыкант, пианист, она родила его в шестнадцать лет… смелая.
Рука Цэцэг скользила по мраморным перилам. Алмазный перстень от Де Бирн был надет поверх тонкой перчатки, слепил глаза игрой длинных разноцветных лучей. И тут вдруг им, идущим, под ноги откуда-то сверху, ему показалось – с потолка, из-под люстры, с небес, слетел конверт. «Сам, что ли, слетел? – Он остановился, придержал за локоть Цэцэг. – Никто же ниоткуда ничего не бросал». Хотел наклониться – лакей опередил его, лакеев на вернисаже было понатыкано всюду, как изюма в булке. Осклабившись, протянул. Ефим взял конверт будто отмороженными пальцами. Вскрыл. Развернул. Из конверта вывалилась, медленно спланировала на пол фотография.
Фотография лежала у его ног.
ЕГО ФОТОГРАФИЯ.
Он. Он сам. Только – лысый.
Или – обритый налысо?
И взгляд – тяжелый, как гиря. И черная рубаха.
И черный крест на рукаве.
Цэцэг покосилась через плечо. Лакей снова, как ванька-встанька, наклонился и поднял фотоографию, протянув ее Ефиму. Люди рядом с ними переставали бормотать светские глупости, останавливались на ступенях лестницы, с любопытством смотрели на них.
Цэцэг все так же глядела через плечо, надменно. Ни одна жилка на ее лице не дрогнула. Восточное самообладание, ты великолепно. Черт побери, у них и бабы – Будды.
В конверте – ни записки. Ни письма. Ни подписи.
Только его собственное лицо. Страшное, голое.
Военное лицо. Лицо палача.
Музыка, пугая, внезапно ударила, как хлыстом, сзади. Оркестр, на презентацию пригласили струнный оркестр знаменитой Светланы Бекетовой, он и забыл. Музыка захлестывала их, обрушивалась на них горячим водопадом, потом – ледяными струями минора, потом снова плясала вокруг них мажорный канкан. Он положил свою фотографию в карман. Продолжение следует, Ефим Георгиевич. И именно такое. В подобном шантаже есть вкус, ты не находишь?! Музыка гремела и издевалась над ними. Он схватил за руку Цэцэг – слишком крепко, ей стало больно, она, кривясь, вырвала руку, пошла одна по лестнице вниз, подбирая платье, все быстрее, быстрее. Музыка, задирая хвост, неслась следом, настигала. Он сбежал вслед за нею, уже ничего не видя, не слыша. В зале уроды Судейкина, несчастные дети алкоголиков, преступников, наркоманов, облученных, скалились в бронзе, изгалялись, корчились, плакали, адски хохотали, горбились на корточках в жалкой мольбе: пощади.
… … …
– Ада, ты почему не спишь? Третий час ночи. Что ты делаешь?
– Ох, Жорочка… – Она выползла из-за стола в длинной, волочащейся по полу ночной рубахе, стянула ворот рубахи на груди, тончайшие лионские кружева торчали из-под сухих прокуренных пальцев. – Прости. Засиделась. Задумалась… – Она напрасно пыталась заслонить собой, широким кружевным рукавом ночной сорочки бумаги и фотографии, разбросанные по столу. – Я сейчас лягу… Не ворчи…
– Я не ворчу. – Он шагнул к ней. Властно отодвинул ее. Обозрел заваленный старыми бумагами стол. – Опять ковыряешься в прошлом, жена? Не советую. Мы с тобой не в том возрасте, чтобы копошиться скальпелем в старых язвах. Или они тебе покоя не дают?
Ариадна Филипповна устало махнула рукой. Ее высохшее, все еще красивое, гордое лицо с точеным, будто мраморным, профилем покраснело, в неярком свете настольной лампы выявились все мелкие, будто письмена на пергаменте, морщины. Она тяжело, прерывисто, будто после плача, вздохнула.
– Не могу. Не могу!..
– Что – не можешь?.. Расстаться со всем этим?.. – Он поддел пальцами ворох бумаг. – Сжечь? Хочешь, я сожгу? Человечек так носится всегда со своим прошедшим, забывая, что надо смотреть вперед…
– Мне поздно смотреть вперед, Жора. – Голос Ариадны Филипповны дрогнул. – Я сейчас могу смотреть только назад. Скажи, это преступление? Я имею право на свое прошлое?
Она старалась, чтобы голос ее не дрожал. У нее не получилось.
Он крикнул: и голос гулко отдался в углах погруженной в полумрак, богато обставленной огромной спальни:
– Не имеешь! Не имеешь! Не имеешь!
Ариадна Филипповна отшатнулась, сверкнула глазами. Он попятился. Эта красивая старуха все же, как и раньше, имела над ним власть.
– Меня пугать, Жора, – сказала она неожиданно изменившимся, хриплым, ставшим наглым, подзаборным голосом, – все равно что деньги на ветер пускать. Ты же ведь не привык, дорогой, пускать деньги на ветер? – Ее лицо внезапно по-блатному перекосилось кривой, нагловатой ухмылкой, вставные зубы, блестя, вылезли вперед, светлые, серо-голубые прозрачные глаза в кругах обвислых черепашьих складок старой кожи вонзились в Георгия Марковича, как два копья – навылет. – Ты же так любишь свои денежки… – Она сплюнула, словно между зубов у нее была дыра, замаскированная фиксой. – Фраер…
Он все пятился к двери. Она стояла перед ним в ночной сорочке, кружева мели паркет. Его лицо побелело. Ему показалось – она сейчас схватит, сдернет со стола тяжелую хрустальную вазу и запустит в него с размаху.
– Ну, ну… Ада, не дури, успокойся… Я понимаю, Фимка тебя взвинтил… Но ты не должна… Не надо… Слышишь, не надо…
– Уйди. Уйди, падла, – отчетливо, сухо проговорила она, подняла руку и закрыла кружевным рукавом изморщенное лицо, не желая видеть и говорить.
Он спешил, бежал, он очень торопился, он быстро захлопнул дверцу «Феррари» и влетел в подъезд, где уже выставил, ничтоже сумняшеся, двух охранников вместо одного, чтобы, в случае чего… – о, он очень спешил, сегодня из Америки прилетал страшно важный человек, он должен был немедленно, сию минуту переговорить с ним и срочно встретиться, а при шофере, в машине, говорить не хотел, зачем ему были лишние уши; встреча была архиважной, он нее зависели его положение в слоеном пироге сложного западного мира, ищущего пути выхода, как из компьютерной игры, из новой реальности, и его деньги в его российских банках. Игра стоила свеч, и он действительно очень спешил. Задыхаясь, кивнув быкам-бодигардам, он, плюнув на лифт, пробежал вверх по лестнице, торопясь к себе, – и тут под его ногами что-то блеснуло. У, противные дамочки, подумал он весело, шастают, роняют драгоценности, ну да, элитный дом, к кому-то в гости приходила дорогая проститутка или наследная княжна, бежала, торопилась, так же, как он сейчас, потеряла… Он наклонился и быстро подхватил с пола вещицу. Черт, черт! Какая прелесть! Какая-нибудь богатая растяпа обронила, теперь вся тонет в слезах… А может, это подарок небес, и его надлежит повесить туда, где висят у его прикольного папаши кучи женских украшений – в его Ювелирную Комнату, у них в доме была и такая?.. Уютная комнатка, между прочим, по стенам – на коврах, на соломках, на черном бархате, на розовом атласе – бабьи бирюльки, браслеты, броши, подвески, ожерелья… Золотые цепочки, громадные бирюзовые, агатовые перстни… Откуда они? Он никогда не задумывался. Ну, увлекается отец ерундой, и пусть увлекается.
Открывая дверь, свой новейшей конструкции финский замок-невидимку, включая свет, сбрасывая сапоги и дубленку, он вертел в руках безделку – золотой браслет. Золотая змея с изумрудными глазами. Золото с ярким красным оттенком, будто из скифского кургана. Недурно… а может, вообще антиквариат?.. А может, музейная вещь, египетская, эпохи Нового Царства… или китайская, эпохи Тан или Цинь?..
– Тра-ля-ля-ля, ля-ля… Тан-тан, цинь-цинь…
Он остановился, рассматривая браслет под яркой люстрой, и побелел.
Женщина. Давняя женщина.
Он вытер пот со лба. Положил золотую змею на крышку белого рояля в гостиной. Отошел к книжному шкафу. Прислонился к стеклам стеллажей. Закрыл глаза. Открыл. Золотая змейка на белой крышке рояля глядела веселыми зелеными глазами, изгибалась кокетливо.
Он вспомнил. Женщина. Давняя убитая женщина. Убитая… им?!..
Он сам ей дарил золотую змею.
Он сам ее убил.
«Нет, ты не убивал ее. Ты только пытался подговорить ее. Вы же так были влюблены. Вы же, два идиота, были как Тристан и Изольда. Вы не могли расстаться. А расстаться надо было. Юные остолопы. Вы захотели уйти из жизни вместе. Нет, врешь, ты, сволочь, это ты все придумал сам, сам, и ты подбил ее, ты ее охмурил, ты расписывал ей, как это будет прекрасно – умереть в один час, в один сладкий миг. Ты шептал ей на ухо: ну дорогая, ну не бойся, пойми, это будет лучший выход, мы же не можем убить твоего мужа, так давай уйдем сами, это же так просто, мы выпьем яд, я найду хороший, безболезненно действующий яд, нам с тобой не будет больно, мы просто уснем, вот увидишь. Ты бормотал: я люблю тебя! – а сам, сам ты знал, что хочешь жить, что будешь жить. Тебе надо было, чтобы она ушла. Она… Дина… Дина Вольфензон… да, хороша была… Ты помнишь. Ты все помнишь. Ты даже помнишь, где ты покупал эту бирюльку. Да, в ювелирном антикварном салоне, в антикварной галерее „Геллерт“ на Крымском валу. И Дина так радовалась тогда. Тан-тан, цинь-цинь. Идиот, вернее, зверский хитрец, ты тогда уже умел обманывать женщин. Ты разыграл все как по нотам. Когда это было? Ага, в те времена, когда ты познакомился с Цэцэг. Давненько. Да нет, не так уж и давно. Что такое шесть лет, семь лет, восемь, десять лет? Да, вы были два юных созданья, обоим по восемнадцать. Ты был молодой, да ранний. Отец вышколил тебя. Ты прекрасно знал уже, что к чему в этом лучшем из миров. А, да, она еще призналась тебе тогда… черт, да, это было… И ты предложил ей убраться на тот свет еще и поэтому… Поэтому…»
Дина Вольфензон, маленькая пышноволосая евреечка, выкрест, носившая православный золотой крестик – странный крестик, с бирюзой, – сказала ему тогда, что ждет от него ребенка. «Так сделай же аборт!» – крикнул он вне себя. Нет, нет, замотала она головой, что ты, уже четыре месяца, пятый… Она, казалось, радовалась их ребенку. Ему же шел девятнадцатый год, и он должен был поехать учиться за границу, и отец его уже с пеленок приучил к мысли: ты – наследник состояния, и ты должен его приумножить. Любыми средствами. Сметая все на своем пути. Сметая лучших друзей, любимых, деловых партнеров, сметая родную мать и родного отца, если НАДО БУДЕТ.
«Убьем себя вдвоем!» Ах, как это звучит. Любовь и смерть рядом, шептал он ей на ухо, ну, решайся, давай же, завтра… Яд ему принес надежный человек. Он позвонил по телефону, что дал ему отец. Отец все понял без слов. Убрать с дороги так убрать. Мало ли способов. А то не отцепится. Испортит мальчику карьеру. «У меня есть такая крутая тетка, сын, она чего только не добудет тебе из лекарств и химикатов. Гексоген добудет, если надо. И Кремль взорвет. И Рокфеллера отравит… или Теда Тернера. Да кого хочешь, впрочем. Я ей позвоню… и ты будешь спасен». В назначенный день от «крутой тетки» явился курьер. Он не видел его. В дверь позвонили, глухой сдавленный голос за дверью сказал: «То, что вы просили, в почтовом ящике». Когда шаги на лестнице утихли, он открыл дверь, спустился этажом ниже и вынул из ящика пакет. Бедная Дина так глядела на две рюмки, стоявших рядом! Они были оба голые, простыни, после бурной последней любви, сбились в комок. «За тебя… бессмертная…» Они чокнулись, поднесли рюмки к губам. В Дининых глазах можно было утонуть. Они оба выпили. В рюмке Дины была лошадиная доза порошка. В его рюмке была вода. Ловкость рук, маэстро, и никакого мошенства.
Потом в спальню вошел отец. На нем не было лица. «Уйди, Ефим, быстро. И не приходи. Долго не приходи. Сюда будет нельзя входить». Когда он, бледный как простыня, трясясь, продевал руки в рукава пиджака, одевался, выходил из спальни, он увидел в гостиной незнакомых людей. Они выглядели очень аккуратно, были одеты скромно, со вкусом, – мужчина и женщина, оба молодые, чуть постарше его. У мужчины в руках был черный кубический чемоданчик, похожий на сундучок. У ног женщины стоял такой же чемоданчик, другой, более плоский, классический кейс, лежал на столе, за которым они всей семьей обедали. Его затошнило, он еле добежал до туалета. Умывшись, вышел на улицу, побрел куда глаза глядят.
Он шатался по Москве допоздна. Вернулся домой к вечеру. В спальне все было прибрано, кровать застлана новыми, только что купленными покрывалами. Ефим, раздувая ноздри, еще чувствовал запах магазина – краски, оберточной бумаги. Он, не раздеваясь, рухнул на кровать, на новый зеленый китайский шелк, на вышитые ядовито-алые розы.
… … …
– Ростислав, ты неправ. Ты уперся рогом только в военные действия. Это в корне неверно. Берешь пример с террористов? Другого не придумал? На другое у тебя фантазии не хватает?
Баскаков стоял лицом к окну. Его спина была неподвижней камня.
– Не хватает, Дионисий. – Голос проскрипел как наждак. – Я тупой. Я знаю только одно. Выход бывает всегда только один. Или – тупик. Я не хочу умереть в тупике. И чтобы мои кости… и кости моего народа… сглотали эти черные гиены. Эти шакалы. Ты, философ! Ты-то сам, книжный червь, знаешь, сколько у нас в стране сейчас сатанистов?.. Не знаешь?.. Тогда помалкивай. Я – знаю, сколько в одном московском ковене сатанистов. И старых, и малых.
– А они, – Васильчиков сглотнул слюну, – они считают сатанистами – нас…
– Это их дело. Главное, чтобы народ видел в нас освободителей. Спасителей, если хочешь. И есть лишь один выход, запомни это, Дионисий. Война. Другого не дано. Как ни рыпайся. Эти… дьяволы… тоже понимают это. Еще как понимают, не беспокойся! И тоже готовятся.
– Да какое, к черту! – Денис Васильчиков судорожно, раздраженно сжал пальцы, разжал, будто искал горло, что хотел задушить. – Готовятся! Они готовятся сбежать в свои Испании, Америки… на свои Канары!..
– Канары не безразмерные. Америка, после террористского нападения, ужесточила въездной контроль. Все усложнилось, старик. Все уже не так просто. Убежище себе можно купить, это правда. Но от войны уже не убежишь. Я знаю, что такое война. Я в Чечне ее нюхал. Я знаю, что ты мне хочешь сказать. – Он дернул плечом под выцветшей гимнастеркой. – Что времена демаршей и вооруженных представлений в Москве и иных городах любимой родины прошли. Согласен. У нас, старик, между прочим, есть скины.
– Скины неуправляемые! – крикнул Васильчиков, морщась.
– Неуправляемые?! Ого-го! Еще как управляемые! Скины – это сила! Жесткая иерархия, централизация, четкие команды, великая идея, подкормка деньгами… И вектор, вектор движения, нацеленный даже не в будущее – в настоящее! Дурак ты, хоть и философ! Деготь умней тебя! Деготь – он сразу понял, что к чему!
– Я не философ, – тяжело сказал Денис Васильчиков, опускаясь на колченогий, скрипнувший под его тяжестью стул, рассеянно перебирая четки черного гладкого камня с серебряной свастикой вместо креста, лежащие на столе. – Я просто русский человек. С мозгами. Мозги у меня работают, это правда. А Деготь – профессионал. Профессионалы ведут. Я – комментирую.
Баскаков повернулся от окна, тоже подошел к столу. Вцепился крепкими грубыми пальцами в спинку стула.
– Деготь тоже комментатор, – жестко, прищурясь, проскрипел он. – Толкователь Юнгера, Эволы, Генона, Крайслера. В отличие от тебя, дилетант, он хорошо смыслит в геополитике. Ты-то соображаешь, что на земле настала эпоха религиозных войн?! Наш знак, великий Кельтский Крест – гигантское коромысло между Европой, Азией и Америкой! Мы подомнем под себя арабский полумесяц! Мусульмане обделаются! В штаны накладут! Силу борет только сила, запомни это!
– Глупый, – тихо, устало бросил Васильчиков, перебирая черные четки. – Деготь умнее меня, да, но и умнее тебя, как видно. Это Деготь первый сказал о том, что под знаком Черного Креста, следуя великой примордиальной традиции, можно объединить ислам, буддистов и православие?.. Он?.. Помнишь, когда это было?..
На лицо Баскакова, со шрамом через всю щеку, будто бы лег непрозрачный черный платок.
– Помню. Как не помнить.
– Да, тогда, на слете в Иркутске. Когда У-2 уже выдвигался в главы Азиатского Движения. Жаль, что У-2 оказался простым, банальным бандитом и его попросту замочили в перестрелке. Он мог бы далеко пойти.
– А пошел Хайдер.
– Правильно. Потому что у Хайдера голова на плечах.
– У твоего обожаемого Дегтя есть только одно «но». Он всюду носится с идеей романтической Зимней Войны. Мне это надоело. Война будет очень реалистической. Жесткой и жестокой. И настоящей, в отличие от красивых наворотов Дегтя. Вечной религиозной войны, запомни это, не будет. Будет нормальная война – за передел мира. Мир давно переделали? Необходимо заняться новым переделом.
– Думаешь, он будет последним? Как бы не так!
Четки со стуком упали на стол.
– Думаю, не последним. Но, по крайней мере, тем, который сделаем мы. И будущее – за молодыми. За теми, кто умен, силен, хитер, сообразителен, подобран, поджар, как хищный зверь. Мы-то с тобой уже поистрепались, старик.
– Ты?.. Поистрепался?.. – Васильчиков повернул голову и окинул взглядом Баскакова с ног до головы. – Ты силен бродяга. Ты, в свои тридцать пять?.. Ты, правая рука Хайдера!..
Баскаков нагнул голову. Сейчас, набычась, глядя исподлобья, он внезапно показался Васильчикову настоящим зверем – диким волком, затравленным, окруженным охотниками, в кольце трепещущих на ледяном зимнем ветру красных флажков.
– Да. Я его правая рука. – Слова капали тяжело, как капли черной смолы. – И моя опора – молодежь. Вы все недооцениваете скинхедов. Из них можно сделать такой живой таран, который пробьет огромную брешь в безупречно гладкой стене, возведенной вокруг их черного государства.
ПРОВАЛ
Вот эта забегаловка… Сюда, скорей… А то уж очень замерз, продрог, пальцы от холода крючит…
О-о, настоящее тепло. Я отвык от настоящего тепла. Я отвык…
А к чему ты привык, Нострадамий?..
То-то и оно. Ни к чему ты не привык. Ты живешь в мире – ты живешь над миром. Вне мира. На миру.
Ах, вы спросили, что я буду пить?.. Да, милая девушка, что-нибудь буду. И деньги у меня есть, е-е-есть, не сомневайтесь. Вот!.. Мало?.. Так в заднем кармане завалялись… еще… вот…
На рюмочку наскреб?.. Ну вот и славно…
Сладкое. Горячее. Дивное. Волшебное. И чуть горькое. И больно сердцу. Закрыть глаза. Задремать в тепле. Увидеть видения.
Мне суждено их видеть до смерти. Но ведь я не умру. Я, Нострадамий, не умру никогда. Я знаю это. И вы, вы все тоже это знаете.
Я вижу снег. Много снега. Поля снега. Белые поля. Белые скатерти, белые покрывала. Они устилают черную землю. И я лечу над белыми снегами, я – черный ворон. Я поджал лапки к брюху. Хорошо быть птицей, видеть все сверху. Я вижу новую войну, вон она, там, я различаю серые дымы, скелетные руины, железных стрекоз, снующих над развалинами; мне кажется, я даже слышу крики. Вопли тех, кто умирает.
Я, Мишель де Нотр-Дам, по матери мессир де Сен-Реми, предсказавший смерть Генриха Второго на турнире от удара копья, вонзившемуся ему в прорезь шлема, в забрало, прямо в глаз, в мозг; я, де Нотр-Дам, предвидевший переселение гугенотов в Новый Свет, казнь короля Людовика, так избаловавшего свою жену, что она принимала ванны из крестьянских сладких сливок, а на парик себе, вместо украшения, сажала живого тропического попугая, привязывая его лапки к золотой диадеме, – я, Мишель де Нотр-Дам, врач, превосходный доктор, вылечивший от чумы невероятное количество жителей Прованса, ибо те, кто пил мои пилюли, мною разработанные, все спаслись, а те, кто не принимал их, умерли страшной смертью от черных бубонов, рассыпанных по всему телу… я, великий пророк Нострадамий, написавший владыкам мира сего: «Прислушайтесь ко мне, ибо вы умрете, как все, потому что все – преходяще!» – я провижу, Я ВИЖУ ЭТУ ВОЙНУ, я ее слышу и осязаю, а меня никто не слышит, никто не понимает, не хочет понимать, все смеются надо мной, потому что я для всех – сумасшедший, сброд, голь перекатная, бормотун, приблудная собака, нищета, уличный фигляр; я нигде не живу – и живу везде, я катаюсь по миру, как грязный мяч, я бомж, и в метро меня гоняют блюстители порядка, и на вокзале меня бьют в бок резиновыми дубинками, выгоняя на снег, на мороз, и на бульварной скамейке, где я присяду на минутку, чтобы соснуть хоть полчаса, меня грубым площадным смехом будоражит присевшая на миг шлюха со своим замызганным клиентом, чтобы распить бутылку пива или вина, и она толкает меня острым носком сапога в ногу, пинает, чтобы я ушел, провалился, растворился, сгинул в ночи.
И я иду в ночь – и там ВИЖУ.
Я вижу когорты лысых людей. Лысые мужчины. Парни. Их много. Они все одеты в черное. Они идут, бегут, как волки, летят как саранча. На белые поля набрасывается черный ковер. Поверх черного ковра – белые кегли лысых голов. Над лысыми головами летят самолеты. Из стальных брюх самолетов падают черные капли бомб. Черные капли падают на черный ковер. Серые цветы взрывов закрывают шевелящееся море гладких бритых голов. Бритоголовые гибнут. Это неважно. Они гибнут, потому что им так назначил Вождь. Там, далеко, перед ними, в мареве, где чернота опять переходит в мерцающую мертвую белизну, – там он. Их Вождь. Он ведет их на смерть и победу. И они идут за ним, как во все века солдаты шли за Вождем.
На горизонте я вижу Город. Каменные стрелы домов целятся в небо. Руины скалятся, белеют глазницы домов. Город уже разбомблен. Черный живой ковер неуклонно катится туда, к развалинам. Черные маки покроют разбитые дома, усеют вывороченные камни тротуаров, рассыплются по берегам широкой Реки. Черные маки с белыми лысыми пестиками укоренятся и прорастут здесь. И это будет их Город. И они восторжествуют. Они отпразднуют победу. Но они не будут знать, что миг спустя с иной Стороны Света, ниоткуда, прилетит новая чума и скосит под корень их всех, молодых и бритых, улыбающихся и взбрасывающих руку в древнем и страшном приветственном жесте, без остатка. Черные бубоны покроют их молодые тела. И они будут валяться у стен разрушенного Города, скрежеща зубами, и проклинать своего Вождя, пославшего их на последнюю великую Войну.
Я, великий Нострадамий, вижу это.
…Ах, еще десять рублей?!.. Извиняюсь, девушка… Есть, милочка, есть… где-то тут… за подкладкой были… завалились… сейчас выужу золотую рыбку… Ага, поймал!.. И целый полтинник, надо же!.. Счастье мое, тогда не в службу, а в дружбу, – принеси еще стаканчик, а?.. На все!..
… … …
Ангелина Сытина сидела в кресле, положив ногу на ногу.
Лия Цхакая стояла перед ней.
В кресле сидела царица.
Перед нею стояла рабыня.
Каково ощущать себя царицей, Ангелина?
Ей нравилось это ощущение. Она испытывала одновременно радость, гордость, любопытство и чувство сытости, несмотря на то, что еще не насытилась: добыча стояла перед ней навытяжку, еще не связанная по рукам и ногам, еще без волчьей деревяшки в зубах, но уже дрожащая, хоть и с горделиво вздернутой обритой головенкой. Кого ты обманешь, гордячка? Грузинские стражи порядка все рассчитали верно, направив тебя сюда. Россия – все равно Империя, как ни крути. Здесь, внутри Империи, хорошо поставлено дело с выявлением всяческих беспорядков. Особенно сейчас. Как расплодились эти бритые! Сладу нет с ними. И этот сизый грузинский голубок – туда же. Или тут все гораздо сложнее? Зачем сюда, к ним, именно к ней, к Ангелине Сытиной, направили эту девочку? Или она действительно так опасна? Или власти перегнули палку? Или все не так просто?
Ангелина поправила темно-рыжую, блеснувшую алой медью прядь, заправила ее за ухо. Ее кошачьи глаза вспыхнули, погасли. Она повернула голову, заоконный тусклый предвечерний свет насквозь пронзил изумрудную серьгу в мочке, она качнулась и заиграла ярко-травянистым, фосфорно-зеленым. Лия следила за ней настороженно. Ангелина поймала пристальный взгляд пациентки. Лия смущенно пригладила обеими руками, как пацан, бритую голову.
– Куришь? – Ангелина, не вставая с кресла, лениво потянулась, цапнула со стола пачку сигарет.
– Нет.
– Врешь. – Ангелина выбила сигарету из пачки. Изогнув губы в усмешке, не отрывая взгляда от девочки, прикурила от огня зажигалки. – Врешь и не краснеешь. В своих компаниях, небось, смолила как паровоз?
– Я не паровоз. Я не хочу с вами курить.
– А если травку? – Ангелина уже откровенно смеялась. Лия отвернулась к стене. Смотрела тупо, отрешенно. Молчала.
«Крепкий орех. Такой же крепкий, как Архипка. Но я и эту расколю. Какой бесценный материал мне подкидывают для диссертации! А все же жизнь повернула. Какой-то мировой руль стронули с места и резко развернули на сто восемьдесят. – Она усмехнулась своим мыслям. – А потом окажется, что на все триста шестьдесят, и мы пришли к тому, от чего попрыгали прочь – к разбитому корыту».
– Девочка, – нежнейшим, проникновеннейшим голосом сказала Ангелина. Дым обволакивал ее точеное, холодное, холеное лицо. – Девочка, давай начистоту. Здесь тебя не съедят, если ты окажешься умницей. Мне хотелось бы верить в это. Лия… Лия. Древнее имя. Красивое имя. – Она втянула в себя дым. Выпустила из ноздрей, как сивка-бурка. – Вокруг тебя, Лия, за твою малюсенькую жизнь уже покрутилось столько людей! А?.. Что молчишь?.. Журналисты, папарацци, власти, партийные боссы, эти сволочи «Neue Rechte», что сейчас везде воду мутят… Ты не так проста, как кажешься. На кого ты работала?..
Лия не успела вдохнуть тишину паузы. Ангелина не дала ей опомниться. Закричала, как будто оглушительно залаяла овчарка, сорвавшаяся с цепи:
– На кого ты работала?!
Грузинка обернулась лицом к ней. У, философка. Ученица этого, как его, чудака, прелестного лысого мудреца Мамардашвили. Мамардашвили был лыс, как скинхед. Может быть, он и был первый скин, кто знает. Опаснейшей бомбой всегда была мысль. О, она, Ангелина Сытина, выявит таинственную природу вечной агрессии. Познает ее секрет, разлитый повсюду именно сейчас. Давно не было войны?! Да, давно не было войны. Это правда.
– На кого! Ты! Работала!
Лия смотрела ей прямо в глаза. Не опускала взгляда. Из безучастной и тупенькой внезапно сделалась дерзкой, вызывающей, в наглой усмешке обнажились, блеснули зубы.
– Это допрос?
Надменна, насмешлива. Почти как она сама.
Сытина не выдержала. Отшвырнула ногой кресло, вставая. Вынула сигарету изо рта, зажала в пальцах. Шаг вперед. Еще шаг. Как хорошо иногда терять самообладание. Размахнувшись, Ангелина ударила глядящую на нее во все глаза девочку ладонью по лицу.
– Это? Допрос. И от твоих толковых ответов, кролик мой, зависит, как ни странно, твоя судьба. Ты ведь веришь в судьбу? Или философы не верят? С кем ты была связана в Тбилиси? Какие тайные материалы и кому передавала? И по чьему приказу, главное, по чьему приказу?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.