Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Тень стрелы"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 09:12


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Бесценная вещь, – горделиво произнес Джа-лама. – Ваджра со лба знаменитой каменной Ваджрадакини из пещерного монастыря в Аджанте, в Индии. Не правда ли, волшебна? Когда вы смотрите на нее, вы думаете не только о воздаянии. Наша карма всегда с нами. Вы думаете о счастливом прохождении души, которая созерцала и держала в руках ваджру богини, по всем Семи Небесам самадхи.

Нанзад-батор мертвой хваткой вцепился в ваджру. Не мог ее положить обратно в сундук. Из сундука отвесно вверх били слепящие лучи. Сколько перстней… сколько браслетов, сколько золотых змей с изумрудными глазами… сколько статуэток Будд и Тар, их круглые, как мандарины, колени блестят, их золотые плечи горят и вспыхивают… а золотых цепей, соединенных грубыми лазуритами и остро ограненными саянскими гранатами – и густо-вишневыми, и ярко-сине-зелеными, – не счесть… За такие цепи вешают мандалы… А вот тяжелые женские серьги, их здесь целые россыпи – золотые широкие листья лимонника, а гроздья мелких красных ягод – из мелких, маленьких турмалинов, из красной яшмы, из желто-красного сердолика… Великий Будда, он впервые видит такое… Этот бандит, живой Бог, лже-Амурсана, оказывается, несметно богат… Окопался тут, в Маджик-сане, на стыке путей из Монголии в Синьцзян и в Алашанские торгоуты… Засел в крепости, поит и кормит триста семей своих подданных, и это – последние и единственные люди, что отдадут за него жизнь…

Послышался вздох Дугар-бейсэ. Нанзад-батор поднял глаза – и застыл. Его ноги затекли. Он не мог встать с корточек. Джа-лама расхохотался.

В глаза посланников со стены ударили ножи.

Ударили тибетские кинжалы-пурба.

Ударили короткие японские и тайваньские мечи.

Ударили длинные обнаженные японские мечи – для сражения, что могли вести друг с другом лишь самураи.

Ударили коричневые, гладко отполированные нунчаки, сочленения которых были соединены золотыми и серебряными цепями, а в драгоценное дерево вкраплены, как скань в икону, агаты и аквамарины – камни удовольствия и радости китайских принцесс.

Ударили внезапностью яркого света, смертно-серебряного блеска металла: все холодное оружие Джа-ламы, развешенное во всю ширь стены на черных коврах, было обнажено.

– О, – выдохнул Нанзад-батор, – да это великолепно!

«Великолепно. Сюда скачут войска красных монголов и красных тубутов под предводительством красных командиров Дугаржава и Балдандоржа, да еще сто восьмой калмыцкий кавалерийский полк под командованием Канукова. Шапку Канукова украшает павлинье перо с двумя глазами. Он опытный военачальник. Взять Тенпей-бейшин для него – что маньжчурский орех разгрызть. Они успеют?.. Они успеют. Важно, чтобы успели мы».

– Да, это великолепно, – кивнул головой Джа-лама, – не каждый владыка может похвастаться такой коллекцией. Один богатый англичанин предлагал мне продать ее ему. За баснословные деньги. Если бы у меня оказались в руках такие наличные деньги, я стал бы императором… или богдыханом.

– И воплотили бы мечту вашего друга?

– Какого друга?

– Барона Унгерна.

– Я воплотил бы свою мечту. Но, мне кажется, вы уже сами воплотили ее.

«Вы взяли власть. Но это временно. Вы отдадите ее священному воину Ригден-Джапо, если он придет издалека, с предгорий Тибета. Вы, красные собаки, созданы лишь для того, чтобы грызть выкинутые в ямы для отбросов трупы».

– Мы не будем просить у вас продать нам ваши изумительные ножи и кинжалы. Здесь ножи со всей Азии, так я думаю. Это собрание оружия воистину бесценно. Что мы можем сказать при виде такого торжества красоты, созданной для делания смерти? Только склонить головы перед искусством мастеров… и перед вашим старанием, Дамби-джамцан. Собрать столько лучших ножей воедино… Это надо суметь.

Лицо Джа-ламы расплылось в улыбке. Залоснилось удовольствием. Потом улыбка внезапно исчезла, будто стертая серой кухонной тряпкой. Под глазами резче выявились складчатые, обвисшие кожаные мешки, брылы внизу сизых толстых щек свисали, как у собаки, у старого английского бульдога. Нанзад-батор снова, незаметно, переглянулся с Дугар-бейсэ через голову Джа-ламы.

– Мы будем просить вас о другом. Мы будем просить у вас вашего святого благословения.

«Калмыцкий полк с Кануковым, по расчетам, уже близок. Пора. Надо, чтобы он услал отсюда солдат».

– Благословения? – Глаза Джа-ламы сверкнули молнией-ваджрой. – На что?

– На правое дело освобождения народов, за которое мы боремся.

– Извольте.

Он обернулся к охранникам у двери. «Я неверно делаю, что отпускаю охрану? Меня убьют?.. Пусть попробуют. Я отстреляюсь. Нет, эти двое действительно хотят, чтобы я благословил их. У них серьезные лица». Он сдвинул брови. Повел в воздухе рукой.

– Удалитесь! Оставьте нас одних!

Воины склонились в поклоне. Повернулись. Ушли.

Дугар-бейсе встал перед Джа-ламой на колени. Молитвенно, смиренно сложил ладони. Ножи со стены яростно, остро блестели, бросая отсветы и блики на их халаты, лбы и руки. Джа-лама простер над его головой обе руки. Узел на его желтом головном платке ослаб, и он подумал: сейчас платок упадет, жаль, что я некрепко подтянул узел.

«Зачем я протянул обе руки. Зачем. Надо было одну руку оставить на бедре. На рукояти пистолета».

– Гнайс луг ги тенг ла лэн танг тсар, – тихо сказал он по-тибетски, держа ладони опущенными вниз над склоненным затылком Дугар-бейсэ. – Я послал Ему весть по ветру. Я послал Великому Будде весть по ветру о том, что еще одна душа просит у Него Его великого благословения, а я, недостойный Дамби-джамцан, лишь передаю…

Он не договорил. Быстрее ветра, быстрее прыжка рыси Дугар-бейсэ выпрямился и схватил Джа-ламу за запястья. Нанзад-батор выхватил из кобуры наган и навел его Джа-ламе в затылок.

И выстрелил – в упор.

Оба посланника смотрели, как грузное тело обмякает, как падает на пол, под стену сверкающих ножей. Глаза, закатываясь, вылезая из орбит, остановились на блистающем обнаженном лезвии чуть выгнутого японского меча – того, которым самураи обычно делают себе харакири или сеппуку.

– Кончено, – выплюнул сквозь зубы Нанзад-батор и воскликнул: – Берегись!

В двери ворвались два отосланных Джа-ламой охранника. Нанзад-батор и Дугар-бейсэ безжалостно расстреляли их – они не успели сорвать с плеч винтовки.

Они выскочили в коридор. По коридору уже бежали люди с факелами в руках, бессвязно кричали: «Стреляют!.. В крепости стреляют!..» Под ноги им в полутемном коридоре метнулась собака. Огромная, рыжая китайская чау-чау. Любимая собака Джа-ламы. Он звал ее – Пламенная. Дугар-бейсэ прицелился и выстрелил Пламенной в ухо. Собака, визгнув, подпрыгнула и свалилась к ногам военкома, и он наступил сапогом на ее красное мохнатое ухо.

Они скатились по лестнице вниз. Им в спины уже стреляли. Уклоняясь от выстрелов, они дали залп вверх – сигнал затаившейся у стен крепости калмыцкому войску. Сами, стреляя, бросились к оружейному складу. От них шарахались, бежали прочь солдаты, подданные Дамби-джамцана. За крепостной стеной послышались дикие крики, шум и топот копыт, частый грохот выстрелов. Кануков наступал. Они успели.

Джа-лама с размозженным затылком лежал в своей сокровищнице, и его верное оружие, сверкая со стены, молитвенно молчало над ним.


После того, как Тенпей-бейшин был взят красными войсками, монгольские военкомы собрали под утренним небом всех жителей крепости и на глазах у них казнили четырех приближенных Джа-ламы и хамбо-ламу – крепостного настоятеля. Выгребли из сокровищниц и закромов, из надежно спрятанных сундуков и из опечатанных шкафов и сейфов все драгоценности, золото, утварь, оружие, тщательно упаковали и погрузили тюки на лошадей и верблюдов, чтобы везти в Ургу. Нанзад-батор зычно возопил, стоя перед молчащим, понурым народом: «Весь скот преступного Дамби-Джамцана, именовавшего себя живым Буддой, мы раздаем вам! Берите и делите лошадей, коров, быков, овец и верблюдов! И уходите с ними куда глаза глядят! Мы добрые! Мы дарим вам жизнь! Уходите с миром и хозяйствуйте на новых местах! А крепость мы сожжем! Так же, как ее хозяина!»

На крепостной площади разложили костер. Натаскали сухого хвороста, сухой травы, из-под снега выкопали залежи сухого коровьего навоза. Труп Джа-ламы положили в сухостой и кизяк, поднесли пылающий факел. Огонь на морозе, на ветру занялся почти мгновенно. Нанзад-батор подскочил и одним ударом сабли отсек бывшему святому воину голову. Дугар-бейсе подскочил с другой стороны и рассек коротким ножом грудь мертвеца. Пальцы нащупали под сколькими кровавыми ребрами сердце. Древний обычай. Степной ритуал. Сердце врага достается победителю.

Вырвав сердце Джа-ламы, Дугар-бейсэ стоял с ним в высоко воздетой руке, молча обводя глазами людей, толпящихся на площади. Костер трещал, взвывал, разгорался сильнее. Нанзад-батор насадил голову Джа-ламы на пику и тоже поднял высоко вверх. Глядите, люди, вот вам ваш бессмертный святой; вот вам ваш живой Будда, что в огне не горит, в воде не тонет.

Когда Тенпей-бейшин брали красные войска, им пришлось сразиться не только с подданными Джа-ламы, но и с частями из Азиатской дивизии Унгерна, подоспевшими на подмогу. Унгерновцы отступили. Их было слишком мало для того, чтобы справиться с приведенными сюда красными тубутами и с Калмыцким кавалерийским полком.

В толпе на площади стоял человек в кожаной куртке с изодранным плечом. Он молча глядел на голову Джа-ламы, вздетую на пику. На его твердом смуглом бритом лице не отражалось ничего. Ни торжества. Ни печали. Ни ярости.

«Когда-то давно, в молодости, ты, Дамби-Джамцан, съел в Тибете листья от знаменитого, одиноко растущего в горах Дерева жизни, дающего бессмертие. Ты не знал истинной тайны бессмертия, несчастный. Ты, живя, лишь мутил воду вокруг себя. Ты не знал техники жизни и не знал таинства смерти. Поэтому я не уверен, в бардо ли сейчас ты. Ты – не в тибетском бардо, не в христианском Раю или Аду, не в Нижнем Мире хакасов и уйгуров. Твоя душа навеки будет бесприютной. Она будет скитаться под Красной Луной и жечь отравой сердца тех, кто рвется к власти и богатству любой ценой. Ты мог запросто оставить двойника в крепости и бежать. Но ты не сделал этого. Твоя голова – на пике. И это есть последнее и единственное твое торжество».

Красная бездна

Умирая, ты можешь иметь связь с любым живым существом в подлунном мире.

Лама Йонгден

Иуда быстро спешился у палатки командира Виноградова. Потрепал по морде коня. Он был сильно бледен – это было заметно даже в сумерки, в поздний час, когда в лагере дивизии горели костры у юрт и палаток.

Он вспомнил, как впервые, с наклеенными усами, явился сюда, в лагерь. Это было недавно… или очень давно?..

Время. Непостижная уму материя. Тающий на губах снег богов.

Солдаты затаились. Казаки не роптали – молчали. Нынче генерал избил до полусмерти есаула Клима Верховцева. Есаул отлеживался в палатке, стонал – стоны разносились далеко по лагерю. Иуда привязал коня к вбитому в снег колу, раздвинул брезентовые крылья палатки.

– Эй, кто есть?.. – Он старался говорить как можно тише.

– А, капитан Лаврецкий!.. – Из тьмы палатки навстречу Иуде поднялся полковник Виноградов. – Заждались. Как дела во взятой красными Урге?.. Господи, как вы передвигались там?.. Монголы не поняли, что вы – унгерновец?..

– Нет. Не поняли. Я проскакал через заставу беспрепятственно. Меня приняли за своего – кожаная куртка, наган, вместо кепи я напялил картуз, надвинул его на глаза.

– И пароль не пытали?..

– Я прокричал им что-то невнятное по-русски. Нечто воинственное. На заставе – одни монголы. Кажется, пьяные. Мое счастье. Поют, пьют, гуляют. Шутка ли – красная Урга. Торжество Сухэ-батора. Как переменчив мир, полковник. Эти недогадливые большевики не всунули ни одного русского пентюха в охрану города. Мой конь промчался мимо глупых пингвинов на полных парах. Откровенно говоря, я думал, полковник, что мне выстрелят в спину.

– Вам или коню.

– Неважно. – Иуда закрыл за собой полог палатки, подвязал тесемками. – Рубо здесь?

– Я здесь, – раздался низкий голос, почти церковный бас профундо, из глубины палатки. – Не зажигаем света, капитан. Плохо дело. Плохое пространство вокруг. Тяжко дышать. Невыносимо более.

– Где барон? – Иуда опустился на нищую, тощую подстилку. «Вот уже и матрацев в дивизии нет, спят на жалких тряпках», – сцепив зубы, подумал он. Вести армию в Тибет! Унгерн окончательно спятил. Нищие, обтрепанные, голодные… сходящие с ума при виде жареного коровьего?.. – нет, лошадиного мяса… износившиеся, с дырами в сапогах, в просящих каши валенках, с ружьями без патронов, с пулеметами без пулеметных лент… со свечками, что лепят из стащенного в бурятских и монгольских улусах бараньего жира… Жамсаран тоже был нищим, хочет он сказать, идиот?!.. «Он ничего не хочет сказать, Иуда. Он уже ничего не хочет сказать. Он уже все сказал».

– Барон в своей юрте беседует с ламами.

– О чем?

– О своей судьбе, должно быть. Может, они гадают ему, ха-ха, по костям, по внутренностям убитой птицы. – Виноградов хохотнул. Подпоручик Рубо был другом казненного Ружанского. Он не мог простить барону ужасной казни друга. – Нам, господа, гадать уже некогда. Давайте разложим все по полочкам, как все будет.

Иуда облизнул пересохшие губы. На миг перед ним встало хитрое, с залысинами, ушлое, гладкое как яйцо лицо Разумовского – Егора Медведева. Все внезапно выявилось, высветилось перед ним ярко, ослепительно, будто озаренное мучительно-бело-зеленой, как в фотографическом ателье, вспышкой магния. Каждый тянул одеяло на себя. Каждый – прилагая усилия – выкаблучиваясь – истязая себя и других приступами хитрости – жаждой получить немыслимые деньги в мировой заварившейся каше – деньги за предательство, за ужас, за кровь, за нахальство, за подлог, за двуличие, за сдергивание и за надевание, но прежде всего – за пошитие личин и масок – тянул на себя одеяло успеха и выигрыша в опасном заговоре, делая ставку то на темную лошадку, то на светлую, издалека видную в кромешной тьме.

Медведев тянул одеяло на себя. Он играл в игру не с ним – с англичанами! С Биттерманом. С Фэрфаксом. С мистером Рипли. С Крисом Грегори. У англичан водилось больше денег, чем у Унгерна, – а значит, больше, чем у Иуды. Медведев клюнул… ты же помнишь, Иуда, на что он клюнул. Он клюнул на золото Унгерна.

Золото Унгерна! Не миф ли это, опомнись, Иуда!

«Она… Она говорила мне, шептала, что – не миф. Ей… еще Трифон… живой… рассказывал…»

– Давайте. Давайте разложим. – Он обвел зверино светящимися в полутьме глазами сидевших перед ним офицеров. – Начнем мы?

– Да. – Виноградов наклонил крупную седеющую голову.

– Сколько командиров частей настроены против Унгерна и участвуют в заговоре?

– Почти все. Те, кто не хочет его убить, выражают желание бросить его ко всем чертям и двинуться на восток, в Маньчжурию.

– Кто верен ему?

– Бригадир Резухин.

– Когда барон отдал приказ выступать на юг, в Гоби?

– Завтра.

– Вы, капитан… – Подпоручик Валерий Рубо, юный, румяный, несмотря на недоедание, пышущий отвагой и дерзостью, хоть сейчас – на коня и в атаку, бесстрашный бесшабашным бесстрашием молодости, прожег Иуду глазами. – Вы… убьете… его?..

Иуда пытался в темноте поймать взгляд горящих глаз подпоручика. Удалось: поймал. Они глядели глаза в глаза. В палатке было только слышно хриплое, будто храпели кони, дыхание троих молчащих мужчин.

– А вы хотите, чтобы он убил вас? – Звон молчания. Тяжело дышат. Взгляды во тьме сшибаются, как копья, как штыки в рукопашной. – Чтобы он убил ваших друзей? Женщин? Ни в чем не повинных простых людей, бурятских крестьян из улусов, китайцев, монголов? Чтобы он повесил вас головой вниз на Китайских воротах?!

– Нет. Нет, не хочу.

Подпоручик Рубо не опустил голову. Глаза мужчин, как глаза зверей, светились во мраке. За пологом палатки стояла, как черная вода в проруби, тяжелая ночная тишина.

Ганлин играет

Я хочу узнать, что суждено.

Я не хочу кануть камнем на дно.

На дно времен, что я не проживу.

На дно жизней, что я не увижу.

На дно глаз, что я не поцелую, дрожа от любви; что я не выколю ножом, дрожа от ненависти.

Я хочу узнать, что ждет меня и мою Дивизию. Мою Армию. Мою Войну.

Мою собственную Священную Войну, что я веду против восставшего на Священное Мирового Зла.

Я знаю, что Священное – вечно. Это азбука бытия.

Но я хочу знать, хватит ли у меня сил. Исполню ли я завет. Подниму ли непосильный груз.

Человек силен. Но Бог сильнее его.

А судьба сильнее человека и Бога.

Судьба. Моя судьба. Я люблю тебя. Я ненавижу тебя. Я хочу знать меру моей вины и твоего прощения.


Они сказали Резухину: бери командование! Барон – уже полутруп. Он свое отыграл. Не играй в преданность! «Вы предлагаете мне – предать?» – процедил он, поочередно взглядывая в глаза им – капитану Лаврецкому, полковнику Виноградову, подпоручику Рубо, артиллеристу Маштакову. Ишь ты, чистый, пожал плечами Рубо. Не хочет мараться. «Не мараться не хочет, а искренне предан нашему чудовищу», – отчего-то с горечью и болью, с неожиданной завистью подумал Иуда. Это мысль пронеслась в голове слепящей двузубой молнией – и умерла во тьме. Люди сидят на конях. Темная, теплая февральская ночь. Снег проседает. Ноги коней по бабки вязнут в снегу, в подламывающемся насте. Звезды предательски мигают, весело, полоумно валятся с зенита – вниз. «Капитан Безродный, арестуйте изменников!» – дурным голосом, надсадно кричит Резухин, шаря безумным взглядом по строю, по лицам молчащих людей, оборачиваясь к Безродному; у того дрожат руки, он… «Ты тоже с ними?!» – умалишенно вопит Резухин, и из передних рядов – первый выстрел. «А-а-а-ах, твою ж мать, ногу прострелили…» Резухин, истекая кровью, поднимаясь с подмерзлого сырого снега, кричит, и голос его срывается, как у соловья-тенора на императорской сцене в былые, уже канувшие в вечность времена: «Ко мне-е-е, моя верная сотня!» Люди расступаются перед ним, бегущим к ним, истекающим кровью. Снег в крови. Красная кровь – на белом снегу. Красный иероглиф – на белом знамени Чингис-хана. «Китайцы, спасите!» Китайцы отступают. «Татары, где вы!» Татары отворачиваются. «Вы все в заговоре!» – истерически орет Резухин, и по его щекам текут слезы, и лицо его – страшная маска, и все в смятении и смущении отворачиваются от нее.

А это ж кто там такой?! А это ж казак наш, ух ты, явился не запылился, Николка Рыбаков собственной персоной! Идет-ковыляет! Проталкивается ближе, расталкивает народ локтями. «Ах ты, сердешный, болезный… Ах ты, наш бригадир родимый… Ах ты, ноженьку ему прострелили, звери-нехристи… Ай, пустите, люди добрые, пустите…» Все ближе, ближе, давай, давай, подходи, казак, может, ты добрый вправду, лекарь либо знахарь, может быть, кровь заговоришь, спасешь. Ух, близко как ты! Подле лежащего на спине бригадира. Наклоняешься. В лицо ему всматриваешься, будто бы самоцвет на просвет разглядываешь. От боли он корчится. Ранен. А ты – от боли не корчился, когда тебя – наотмашь – он в строю бил?!

Никола Рыбаков стоял с минуту, глядел на распростертого на снегу Резухина, на кровь, льющуюся на снег из раны. Перекосилось лицо. Борода сбилась набок. Выхватил саблю Никола из ножен. Ахнули люди одновременно с замахом сверкающей сабли, выдохнули – с опусканьем ее. Х-хак! Голова Резухина покатилась прочь от туловища по скользкому, переливчатому, как перламутр, бугристому насту. И темная, темная, как вишневая староверская наливка, густая кровь хлынула, уже не стесняясь, нагло, нахально – из разрубленной шеи – людям да коням под ноги, клокоча, пузырясь.

Люди в ужасе отступили. Кто-то заорал, оборвал крик. Послышался топот убегающих ног. Иуда поднял наган, выстрелил в воздух. «Панику прекратить! Слушай мою команду! Выкопать могилу бригадиру Резухину! Похоронить с почестями! Через сто метров – юрты лагеря Бурдуковского! Его будет обстреливать полковник Виноградов! Частям собираться у дороги! Пушки – тащить! Запрягать лошадей! Раненых – в подводы! Татарская сотня, кто командир?! Команду на татарский – перевести!»

Разноязыкие команды выкликались, повисали в ночи. Лошади ржали.

* * *

Машка, крадучись, осторожно подошла к палатке Кати. Барон распорядился разбить ей не юрту – палатку: юрт уже в лагере не было. Она спала там на положенных друг на дружку двух старых тощих железнодорожных матрацах, украденных с остановленного когда-то на Транссибирской магистрали поезда. Блестящая Катя Терсицкая, цвет петербургских балов… Как изменилось время. Как изменилась судьба! Но ведь время не стоит на месте, и неизвестно, что будет завтра. Может быть, завтра будет еще хуже, еще страшней, и нынешнюю жизнь мы вспомним как пресветлый Рай!

Машка просунулась в палатку и негромко позвала:

– Катерина Антоновна… а Катерина Антоновна!.. Спишь?.. Проснись, Катя, дело опасное!.. Живо просыпайся!

Катя с трудом оторвала голову от грязной, скомканной подушки, набитой полынным сеном. В палатке стоял крепкий, горький полынный дух. «Трифон любил полынь, – зло подумала Машка, – всегда просил то меня, то Катьку заваривать ее… вместо чая…» Она села на корточки и подхватила Катю под мышки. Катя терла лицо руками, пытаясь проснуться скорее.

– Хочешь, холодной водой тебя оболью?..

– Не надо… Что стряслось?..

– А то. Барона, суку, будут нынче под корень косить! Все! Отпрыгался! – Машка выматерилась, сплюнула вбок, утерлась рукой. – Укатали сивку крутые горки! Слава тебе Господи! – Она широко, по-мужицки, перекрестилась. – А нам, слышишь, подруга, нам бежать надо. Ты – первая. Я – потом. Обо мне – не думай… Конь твой после ночи свежий… На, читай!

Она сунула Кате в руки записку. Нашарила в полутьме керосиновую лампу. Зажгла; прикрутила фитиль. Тусклый печальный свет осветил Катю, ее заспанное румяное лицо, ее распущенные, перепутанные, как светлое сено, волосы, падающие на щеки, на грудь, на листок бумаги, что она подносила к самым глазам, разбирая слова.

– Господи, ничего не понимаю… Ничего, Господи!.. Кто это писал?.. Когда я должна ехать?.. Куда?..

– Здесь все черным по белому, матушка, глазыньки-то разуй, – сердито бросила Машка, взяла лампу и ближе поднесла к трясущемуся в руках Кати листку бумаги. – Адресок тут прописан ургинский! Туда и покатишь! И чем живей, тем лучше! Шкуру свою спасешь! – Она поставила лампу на брезентовый пол палатки. – Одевайся!

Машка кидала ей ее разбросанную по палатке одежду – платье с кружевами, теплую кофту с подставленными ватными плечиками, исподнюю рубаху, панталоны, пояс, чулки – белые, ажурные, облизнулась Машка, ну да, от мадам Чен, она-то у нее тоже в свое время исподнее покупала, – беличью шубку, которой Катя укрывалась от холода, и Катя все это, все вороха одежд, ловила руками, прижимала к себе, беспомощно оглядывалась на стены палатки, будто оттуда на нее уже наставлены оружейные дула, – и одевалась, одевалась судорожно, боязливо, быстро, как одеваются солдаты по тревоге, стараясь попасть крючком в петельку, пуговицу скорее застегнуть…

– Ботинки шнуруй! – крикнула Машка повелительно. – Или я тебе буду шнуровать?!

Катя вскинула испуганное лицо.

– Это не ботинки, а сапожки… Они без шнурков…

– Тем лучше! Ну, готова?! Давай, скачи в Ургу… Не вздумай возвращаться! – Она поморщилась, будто хотела заплакать. Резко растерла лицо ладонью. Шумно выдохнула. – Здесь таковское будет… Каша здесь будет, смертоубийство! Унгерн со своими будет драться до последнего, отбиваться, я знаю… Но уже много народу отвалилось от него. Слишком много крови он, вурдалак, из людей высосал, не рассчитал. Поэтому… не поворачивай назад! Уходя, никогда не возвращайся! Это закон! Ну ступай, ступай, пошевеливайся…

– А мальчик?.. Что будет с мальчиком?.. С Великим Князем?..

– Не твоего ума это дело, Катя… Ты его не рожала…

– Маша, я возьму мальчика с собой!.. Дай мне это сделать… пожалуйста…

– Ты полоумная, что ли?! Шевелись!

Она вела, толкала Катю к выходу из палатки, согнувшись в три погибели, чтобы не задеть головой брезентовый обвисший потолок, и Катя, опять затравленно, как соболенок, оглянувшись, оглядев темное, нищее пространство кочевого маленького дома, сказала тихо:

– Но ведь взять с собой что-то надо… из еды, деньги… У меня денег нет… Я даже не смогу купить хлеба в хлебной лавке в Урге… и подарок этому Харти…

– Вон, о вежливости думаешь! – Машка порылась в кармане юбки, выгребла оттуда несколько огромных мятых купюр. – Бери, это монгольские! Все купишь, что надо!

Катя с изумлением уставилась на Машку.

– Откуда такие… большие деньги?.. Тебе… Унгерн дает?..

– Ах, ну перестань пытать меня, – Машка отвернула голову, как отворачивает ее попугай в клетке, когда ему предлагают заплесневелое зерно. – Это не твое дело! Есть у меня деньги! Дают – бери! А бьют… беги, конечно…

Она не могла сказать ей, что эти деньги ей дает Иуда. За шпионство. За предательство. За работу. За ежечасный страх раскрытия и расстрела.

Она не могла сказать ей, что по ночам – и это всегда внезапно, она не знает, когда это произойдет в следующий раз – к ней в юрту приходит человек в маске, властно и грубо овладевает ею, бьет ее плетью, терзает, связывает, взнуздав, как коня, продев ей в зубы ремень конской сбруи, и, насытившись ею, напоследок ударив ее по щеке, как последнюю дрянь, уходит, развязав ей руки и ноги, и она после его ухода под подушкой находит купюры, много купюр, и они странно, сладко пахнут медом, и липкие, будто бы деньги пчеловода, – а ведь ближайшие пасеки отсюда далеко, у лесистых предгорий горы Богдо-ул.

Ей платят двое. Одного она знает; другого – нет. Ее работа тяжела. Катька, чистая дура, и ведать не ведает… У всякой бабы – своя жизнь. Свои слезы.

– Спасибо. – Катя попыталась положить деньги во внутренний карман беличьей шубки, но Машка, огрызнувшись, каркнув, как ворона, схватила деньги, грубо, больно затолкала Кате за пазуху, под лифчик:

– Дура! Вот сюда! Чтобы не обчистили тебя так скоро! В Урге, знаешь, – щас воришки одни, все беспризорниками кишит! Так и норовят где-нибудь что-нибудь слямзить…

Они выскочили из палатки. Морозный воздух опахнул их лица. Машка плотней запахнула старую кофтенку с блестящей серебряной нитью. Ах, кабаре, ах, блаженные мясные, блинные, кофейные запахи «РЕСТОРАЦIИ»… Девок, должно, давно всех поубивали… Перестреляли, как зайцев на осенней охоте… Кто погиб под клиентом, кто – не понравился баронским бойцам… Кого к стенке красные поставили за все хорошее… Женщина – орудие в руках мужчины. Шпионский заработок – верное женское дело. Глашка, ведь и ты шпионила! Иринка, а может быть, и ты!.. Где вы теперь, девочки, куколки нарумяненные, пташки залетные?!.. На черта им вся эта Азия… эта страшная Монголия… А чем красная Сибирь лучше?!.. Там тебя в клочья изорвут на клопиных матрацах красные командиры и комиссары, а потом – как Унгерн Лизу Ружанскую – и солдатам потешиться отдадут… Хочешь такой смерти, Машка?!.. Мало видывала смертей – своей отпробовать захотелось…

– Вон твой конь. Тебя узнал. Ах, зверюга, животина!.. заржал, хозяйку почуял…

Это был не Гнедой. Катин Гнедой провалился во время, растворился впотьмах там, в Урге. Это был тот конь, которого в поводу привел тогда, в тот день захвата Урги, на храмовую площадь лама Доржи. Катя звала его – Чалый, по масти, а то и просто – Зверик. Она подошла к нему, погладила морду.

Звезды совершали огромные круги над спящим лагерем. Все затаилось. Мир спал. Мир ждал. Сияющие далекие миры водили хоровод вокруг небесного Золотого Кола, Полярной звезды, над бедным и нищим, несчастным земным миром, погрязшим в крови и распрях, не знающего, как раз и навсегда прекратить ужас братоубийственной бойни. Может, Иоанн Богослов прав, и нужна одна-единственная, страшная Последняя Бойня, а потом – великая тишина, чтобы все наконец прекратилось и настало, при восходе солнца, светлое Тысячелетнее Царство праведных, золотой век, по коему так вечно плачут люди?

– Садись… Я поддержу тебя…

Машка подставила Кате, когда она садилась в седло, ладонь, как сделал бы это мужчина: наступай! Обопрись! Прыгай!

– Я не смогу… Я раздавлю тебе руку… У меня сапожок грязный…

– Ты… кисейная барышня!..

Катя внезапно наклонилась и поцеловала голую, грязную Машкину руку, грубую, красную, всю в шрамах, крошившую лук на кухне, державшую саблю, сжимавшую наган, гладившую срамные мужские телеса, красившую театральным гримом свои губы и веки и щеки певичек-подруг. Руку, выходившую ее, спасшую ее от верной смерти в больном тяжелом бреду. Руку, давшую ей деньги на дорогу и задавшую рано поутру овса ее коню. Поцеловала – и стремглав, одним порывом, сама, без Машкиной помощи, вскочила в седло. Натянула поводья. Слегка ударила коня в бока пятками.

– Прощай, Маша…

Горло перехватило. Небо наливалось розовым. Вот-вот солнце встанет. Пора!

– Прощай, Катерина! Не поминай лихом!

Катя повернула коня к Урге, снова ударила его в бока пятками, посильнее – и поскакала, по наезженной тропе, вон из лагеря, к ургинскому широкому тракту. Небо разгоралось все сильнее. Белые рисины звезд таяли, исчезали в находящей с востока красной волне зари. Стук копыт становился все тише, все глуше. Машка подняла руку и перекрестила далекую всадницу, другою рукой утирая обильно текущие слезы с захолодавшего, красного на ветру, опухшего от выпитой ночью, в одиночку, втайне, китайской водки, побитого жизнью лица.

* * *

– Когда мы нападем на него?

– Сегодня.

– Кто нужен вам в первую очередь?

– Четыре офицера и десяток казаков.

– Кто будет поднимать людей?

– Андреев. Суровцев. Ерофеев. Несвицкий. Вы. Я.

– При любом исходе дела – удача или провал ждет нас – будем двигаться к Джаргалантуйскому дацану, от Толы – к Селенге, к бродам. Так решено.

– Да, так решено.

– Костерин с бригадой будет ждать нас на правом берегу Селенги три дня, потом уйдет. Это будет значить…

– …что мы все погибли.

– Но ведь этого не произойдет.

– Да. Этого не произойдет. На нашей стороне много людей. За барона вся Дивизия уже не встанет.

– Седлаем лошадей?

– Седлаем. Тьма какая, хоть глаз выколи.

– Знак к наступлению?

– Четыре выстрела. Виноградов должен сделать четыре орудийных выстрела по юрте Бурдуковского.

Табачный дым светился во тьме потусторонним, опаловым светом, разводами перламутра, как раковины с Желтого моря. Мужчины больше ничего не говорили. Докурив, загасили сигареты. Первым встал Иуда, отодвинул брезент палатки. Звезды и снег ударили ему в лицо всей сияющей жестокостью равнодушного космоса.


Лошади были быстро оседланы. Люди спешили. Огней не зажигали. Напряжение сгущалось, росло с набеганием широких, розово-красных волн рассвета. Четыре залпа орудия словно взорвали умирающую ночь. Люди взорвались тоже. Кровь, возжаждавшая свободы, взорвалась в них. Войско поднялось, покатилось лавиной. Люди повалили к дороге, к ургинскому тракту, таща за собой лошадей, пушки, пулеметы, тачанки, кони тянули телеги и подводы с ранеными, скакали башкиры, татары, монголы, тубуты, русские казаки, бурятские конные, кричали, окликали друг друга, понукали коней, ругались на разных языках, и все это бурное море взметенных восстаньем народов текло на восток, к юртам Бурдуковского и барона.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации