Текст книги "Зимняя Война"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
– Я же выбросила на Ваганьково все, – хрипло, голосом Певца, сказала Воспителла и улыбнулась, и зубы ее жемчужно сверкнули в свете арбатских фонарей. – Все подчистую. У нас больше – сегодня – денег нет. Ты думаешь, храбрый Лех, зачем мы сюда приехали?..
– Не знаю. – Он был честен. – Может, у тебя завалялся за подкладкой шубы наш, родной, армагеддонский, русский четвертак и ты купишь нам… – он поправился. – …себе… котенка.
– Котенка мне просто так подарят, – весело выдохнула она и засмеялась, и приблизила губы к щеке Леха, и коснулась его щеки крашеными губами. – Я сделала тебе красное сердечко на щеке!.. Как красиво… А котенка мне подарят. Вот увидишь. Мы приехали сюда – в подземный переход – петь песни. Сегодня память Певца. Надо песни петь. Снимай свою дурацкую военную кепку! Клади ее на пол. Вот и художники, они народ веселый. Они нас взглядами согреют… и кистями пощекочут. И – видишь – публики туда-сюда много шастает. И мы с тобой нынче на ужин – насобираем.
Он привык к ней. Он любит ее. Он все понимает. Он все прощает. Он завербован. Его нельзя любить. А он любить – может?! Он слушается ее беспрекословно – чисто щенок: он, угрюмый, похожий на волка, высокий, худой человек, изрезанный вдоль и поперек военными шрамами.
Воспителла распахнула манто – в подземном переходе было темно, сыро, тепло и печально. Люди сновали мимо – туда-сюда, живые маятники, и медные серьги мотались у женщин в ушах, и мужчины курили вечное курево, и на гитарах играли подземные музыканты, и он глядел, глядел, прищурясь, скрывая слезы, в какое платье была одета сегодня она:
«Боже, Боже и Господи Сил, гляди, гляди, ты, наемник, беглый солдат, неверующий в Господа, – откуда она, лощеная армагеддонка, узнала, какое платье было на моей беленькой, бедненькой голубке Люсиль ТОГДА – какого кроя, какого цвета, и люрекс тот же, эта искра, золотом прошивающая насквозь человечий глаз, – ЭТО ТО ЖЕ САМОЕ ПЛАТЬЕ, черт возьми меня совсем, это оно… а голос у нее какой?! Я же не слышал, как она поет… голос… ну, пой же скорее!..»
Она запела.
Выпьем, добрая подружка бедной юности моей…
Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною…
По тундре… по широкой по дороге… где мчится поезд… поезд…
Он закрыл глаза и уселся в подземельную грязь у ее ног – как бы ее сурок, – нахохлившись, сдвинув брови, подняв воротник пальто. Газетчики бойко торговали, мотали газетами перед лицами людей, зазывали народ. Бородатый молчащий художник подошел и так, молча, нарисовал их одим росчерком карандаша на белом толстом ватмане – поющую и ее сурка. Старуха-собашница щенка ей на колени положила. Воспителла почесала щенку ухо и продолжала нежно петь.
Подайте грошик нам, друзья… Обедать, право, должен я, и мой сурок со мною…
Да, голос тот же. Тот же голос. Но чей?! Люсиль умерла. Кармела умерла. Их сожрала Война. Врешь, сволочь, их убил ты. Ты сам. Это не Люсиль. У Люсиль голосок был выше, звонче – такой ясный, громкий колоколец, малиновый. А эта – соловушка. С ума я схожу, что ли?! А почему за ее спиной… барабан?!.. Бьет барабан… маленький барабанчик… там… та-та-та-там… та-та-та-там… та-та-та-та-та-та-та-та-та-там… зачем здесь еще и барабанщик спрятан?!.. это музыка Войны… ее не надо… завтра я лечу в Париж… зачем в Париж?!.. а тебе так приказали… не будь тебя – полетит другой… тебя убьют – наймут другого дурака… а они очень умные, эти-то, наши генералы, о-о-очень. Да, я хочу сойти с ума. И женщина, поющая нежную песню здесь, под зимней землей, это хорошо понимает. Но ей легче. Ведь она с ума уже сошла. А я… все никак… не могу сосредоточиться, чтоб сойти окончательно. А мыслить я еще – способен?! И – вспомнить… вспомнить?.. Опять – вспомнить!.. Вся жизнь – воспоминанье. Вся жизнь – сон, и в нем, во сне, ты вспоминаешь давний сон. Говорят, в Аду у чертей есть такая пытка – памятью. Там грешник помнит все. Все к нему снова приходит – въявь. И корчи, и скорби, и все выстрелы, и все нацеленные в грудь револьверы, и все загубленные, и все соблазненные и покинутые. Я с ума схожу. Я… помню!.. этот голос. Помню. Вспомни. Ну!
– Воспителла! – Его шепот сотряс все его тело. – Родная! Сколько можно петь… замолчи. Я устал. Есть хочу. Пусть я груб, но я хочу есть, и у нас… – он поправился, напряженно выпрямившись, – …у тебя дома на подоконнике лежит целая, неоткрытая банка ветч…
– Гляди, гляди! – перебила она его, дергая его за волосы, хохоча заливисто. – Я же тебе говорила! Я все предсказывала! Нам сюда несут еду! Сюда, сюда!.. Скорей к нам!.. Изголодались!.. на Войне как на Войне…
Роскошные пышноволосые мулаты, меднолицые индонезийцы в ярких атласных халатах, раскосые маленькие японочки, постукивая деревянными гэта, выплывая откуда-то из нездешней подземной тьмы, шли прямо к ним, осторожно, по-джунглевому грациозно и зверино покачиваясь на ходу, несли на вытянутых смуглых, унизанных браслетами и кольцами руках ресторанные фирменные – из «Пекина», из «Праги» – тарелки, а на тарелках лежала всяческая роскошная еда, и вино они тоже несли – в уже раскупоренных пузатых, оплетенных лозою бутылях, в глиняных кувшинах на курчавых затылках, – и, склонившись в тихих молчаливых поклонах, клали яства, будто жертвоприношенье, прямо к ногам странной попрошайки в английском меховом манто. Ах, голубые норки, ах, песцовый воротник. И платье с люрексом: ах, царица, эта женщина как царица, как русская Царица. Ей грех не поднести на подносах и счастье само, не то что жалкую пищу.
Смуглая, шелково-каряя мулаточка почтительно склонилась перед ними – у нее на серебряном подносе жмурился, щурился, зевал, перебирал лапками живой котенок. Русский, некормленый, худой, полосатый; доходяга, он орал, мяукал с наслажденьем, разевая до отказа алую зубастую пасть.
И Воспителла хохотала, и блестела зубами, поправляя захолодавшими пальцами влажные от снега волосы:
– Лех, Лех, милый!.. Это же чудо!.. Я как в воду глядела. О, это ни в каком кино не снимешь, даже если отвалить актерам алмазы Голконды – не сыграют!.. Ешь еду скорее, пока дают!.. а то догонят и еще добавят… а то ты у меня, того гляди, с голоду помрешь…
Он ел – из всех тарелок и тарелочек – руками – пальцами – без ложек и вилок, как дикарь, как истый азиат ест горячий плов или бешбармак.
В его кепке тем временем скопилось много денег, нашвырянных прохожими людьми – и железных, и бумажных. Он, продолжая есть одной рукой, другой рассовал деньги по карманам, и Воспителла печально, надменно, прищурясь, глянула на него, на его руки.
– Плевать на монеты!.. Ты – наелся?.. Оставь деньги – собашникам, на прокорм щенкам и сукам, их мамашам. А я завтра-послезавтра снова разживусь. Ты не бойся.
Он не боялся. Люк, Марко. Вы следите за мной. Вы не дадите мне сдохнуть от голода под забором во вшивом ледяном Армагеддоне. Война у Армагеддонских ворот. Врата распахнутся, и ворвется огонь. Еще задвинута щеколда. Еще солдаты удерживают оборону. Но завтра может быть уже поздно.
– Я не боюсь. – Слова падали мрачно, как черные смоляные капли. – И ты не забывайся. Не забывай, что я был на той Войне, откуда нет возврата. И, может, это не я сейчас рядом с тобой.
Она притихла, глядела на него сверху вниз. Песцовый мех щекотал ей голую шею: так снег щекочет подснежник. Котенок, принесенный странной мулаткой на серебряном подносе, прыгнул ей на грудь, вцепился когтями в драгоценный мех. Заполз за пазуху. Сидел тихо, пригрелся.
Они вышли из-под земли рука об руку, и им под ноги метнулся, как собака, человек. Одеянье на нем то ли сгорело, то ли истлело, то ли ветер развеял: лохмотья, опорки, и в дырах – раны, и на груди, как алые вериги, – рубцы. Изможденный, затравленный лик. Морда собачья. Он садился на снег, поднимал морду, выл в черное небо, выл на человечьем, всем понятном милом языке, боясь людей, робея, умоляя, взывал, взвывал:
– Люди, родные люди!.. Послушайте-ка, а!.. Я долго шел. Я натрудил стопы. Издалека пришел я – ой, как издалека-то!.. отсюдова не видно. Все, что в котомку заховал с родины милой для долгого странствия, давно уж подчистую съел и выпил. Из Галилеи я, из Галилеи!.. – слыхали?.. – село это такое, сельцо под Ярославлем… Господи, а уж красиво-то сельцо!.. В лечебницу попал по дороге… забрали меня… так долгонько там пытали меня… иглами кололи, били цепями… а после в цепи заковали – и на Острова… Дак вить из Галилеи я!.. не умею по-вашему, по-армагеддонски-то, балакать… Гривенник мне подайте, али двугривенный… я и водички тут попью, и булочку куплю. Жажда замучила… глотка сохнет… мне в глотку-то там, на Островах, свинец горячий лили!.. я и то жив остался. Жажду… инда казнь это какая, што ли?.. Подайте, граждане армагеддонцы и гости Столицы!.. век поминать вас буду…
Две проститутки, черная и белая, обе в сетчатых колготках – в мороз, с фонарями кричащих нарумяненных щек, с гребнями взбитых грив надо лбами, скривили губки:
– У нас и такой-то деньги отродясь не бывало в карманах, ты, наркоман грязный. Вот если б ты десять долларов попросил – куда ни шло.
– На… и проваливай!.. Разносят заразу…
Воспителла крепко сжала руку Леха, и их сжатые руки покрестил снег, отвесно летящий с небес.
– Лех. А может, это Он.
– Может.
– Так вот Он придет, и Его никто не узнает. Никто.
– Нет. Узнают. Он же придет в силе и славе, с громом и молнией. В торжестве. Как и было Им предсказано.
– Ты такой верующий?!..
– Я всю Войну носил крестик. Все сраженья. Я и сейчас его ношу. Я русский, Воспителла. И на тебе крестик тоже. Как у тебя язык повернулся спросить. Пусть я грешник. Пусть я убил. Пусть я еще убью. Но я же покаюсь.
Он сильней, больней, жесточе сжал ее руку и закричал на всю улицу:
– Покаюсь! Покаюсь!
Резкий ужас. Резкий, как болевой удар, запрещенный, нечестный, под ребро, под дых – в честном бою. Это снова память. Опять – вспомнить. Никуда от нее не деться. Опять на кого-то до ужаса похож этот спятивший старик из-под Ярославля. На кого?!
НА ТОГО, В ПУСТОЙ КОМНАТЕ, МЕРТВЕЦА.
Все мы на кого-то похожи. А верней – друг на друга. Нас отдельных – нет. Мы выдумали себе отдельности. Чтобы удобней было любить, жениться, расходиться, рожать, оплакивать, сражаться, ревновать, убивать, сжигать прах. Все мы были друг другом. Все мы будем друг другом. Я буду этим стариком из Галилеи. Убитая на Войне Люсиль уже стала моей Воспителлой. Воспителла поет песни Люсиль. Носит ее, с блесткой, платье. А еще?! Еще кто там стал моей Воспителлой?! Я же приказывал себе – вспомни!
Твоя маленькая жена Женевьева?!
Или та… таксистка… извозчица… в Париже… та, с брошенными на руль машины руками, с острым взглядом хорошенькой лиски из-под косо срезанной челки, та, отлично, отчетливо говорящая по-русски казацкая оторва, наставлявшая на него револьвер… стрелявшая в него… не промахнувшаяся… не…
Батюшка благословил меня. Он благословил меня на ночь. Он дал мне хлеб утешенья.
Как воют собаки. Они вынимают из тела душу. Это не собаки. Это волки. Они воют, подняв морды к Луне. Я засыпаю, сплю, и ко мне приходит старик в золотом шлеме. Он смертельно похож на Отца. Он шепчет мне в ухо: меня зовут Святой Николай, я воин, я солдат, я умру за тебя, доченька. Я сражусь за тебя, и мне все равно, победа или пораженье ждет меня. Ведь все это – за тебя и во имя тебя. Спасибо, батюшка. Ты меня благословил. Дай, милостивый Бог, мне срок, и я благословлю тебя тоже.
Человек в золотом шлеме сел рядом с ней, близко, стащил с головы шлем, и она, сквозь налетающий сон, ворочаясь на жестком дощатом настиле, еле укрытом тюремной дурно пахнущей ветошью, увидала: лысина, медная, загорелая, должно быть, на летних рыбалках, через все темя – грубо заросший страшный шрам от сабельного, наотмашь, удара, в ухе блестит золотая серьга, глаза прижмурены, косят, будто слепые, и щека светится изнутри, как светится желтый лимон или тусклая лампа, всеми золотыми морщинами, всей дубовой корой старой, изрытой временем кожи, и скула лоснится – то ли от жира, от масла, что смазал с куска хлеба, пока ел, жадно и голодно глотая, то ли от протекшей одинокой слезы. Кто ты? Я твой Отец, доченька. Зачем ты пришел?.. Я пришел к тебе. Я пришел сказать тебе, что я солдат Зимней Войны, и что я хочу победить, даже если победы никогда не будет. Я буду биться во имя твое.
Это я буду биться во имя твое!..
Она поднялась на локте, расширив глаза. Бабы спали. Сопели, храпели. В долбленой колоде спала девочка. В мерзлой земле почивала, истлевала ее мертвая мать. Отец!.. Ты же умер!.. Тебя же убили… Ничего я не умер. Он, живой, сидел, ссутулившись, рядом с ней, на полу, вытаскивал из кармана солдатской шинели самокрутку, раскуривал вонючий, крепкий самосад. Ты призрак!.. ты – отец Иакинф… Ну что ты мелешь, дочка. Иакинф поджарый и черноглазый. И щеки у него ввалились. И он горит и пылает истово. И он пророк. А я просто солдат. Я просто солдат и бывший моряк, и на флоте, на кораблях, мне прокололи матросы мочку раскаленной иголкой и вставили золотую серьгу, как пирату. Серьга приносит мужчине удачу в бою на Войне. Доченька, твой образок всегда у меня на груди.
А ты помнишь мою Мать, Отец?!
Как не помнить. Помню. И люблю.
Он затянулся жадно и тоскливо, и его вдох не кончался, он втягивал в себя весь горький, нищий воздух посеченной снегами земли. Отец, как я устала мучиться на Островах! Возьми меня к себе, на небо. Дурочка, я ж не на небе, а на земле. Брось рассказывать мне сказки, Отец. Я уже большая. Я знаю, что ты на небе. А я – на земле. И ты оттуда, с неба, все видишь и знаешь, что со мной еще на земле случится. А я ничего не знаю. Ничего! Так скажи мне! Скажи! Открой!
Все и случится. Слышишь, воют собаки? Слышишь, воет и плачет черный Блэк?!.. Это новых людей ведут гуртом на расстрел, на побережье, ко рвам. Собаки, бегите. Перегрызайте веревки. Подкапывайте лапами, когтями снег и землю под тюремными конурами. Бегите на волю. Бегите хоть вы, если люди не могут.
Я убегу, Отец! Я – собака! Я выкопаю яму… подкоп… когтями, ногтями…
Я вижу, как тает твоя самокрутка. Закури еще. Кури. Мне сладко нюхать твой дым. Не уходи. На тебе нет короны. На тебе нет твоей любимой военной фуражки. У тебя на коленях лежит, как ребенок, твой золотой шлем. Кто тебе его выковал из чистого золота?! Ты просто солдат. Не говори мне о моем будущем. Я не хочу его знать. Может, его не будет. Я помню, как играл в короне синий камень ясными огнями. Как Мать улыбалась тебе и мне. Она шептала: как ты похожа на Отца.
Вскочить с настила. Отбросить тряпки. Все спят! Где ты?!
Собаки воют за стеной Распятского храма. Это Голгофа. Сухие звуки выстрелов слышны издалека. Будто кастаньеты. Смерть танцует танец. А вот истошный визг, вой. И снова выстрелы. Это начальник каторжных войск всех Островов одноглазый Дегтярев стреляет в собак. И вой! И визг! И крик, собачий крик! А люди молчат. Раненые собаки разбегаются, уползают, прячутся, спасают шкуру свою. Люди около рва, на берегу ледяного моря, никуда не бегут, падают под пулями молча, закрывая кровоточащими телами белое тело Матери, земли. Отец, я найду синий камень. Я отыщу синее небо. Я надену мою корону. Я улыбнусь тебе. Я обниму за волчью шею черного Блэка. И мы оба, я и собака, пойдем по снегу, и наши следы станут похожи, как черные звезды, и мы прожжем в снегах письмена, и по тем письменам прочитают, как сильно я тебя любила, мой Отец, солдат Войны, Царь мира, бедный муж несчастной Матери моей.
На обшарпанной храмовой стене грязно, тяжело, клубясь табачным дымом, просвечивала фреска. Стася протянула к ней лицо. Из стены прямо на нее, темно светясь копотным, черным пламенем лика, наступал святой, и вились по ветру его темные, вишневые, коричневые, изгвазданные в золе и смоле одежды, и рыбья чешуя прилипла к его щиколоткам и локтям, и на плечах его чернела рыболовная сеть. Светилась золотой морошкой серьга в красной от мороза мочке. Светились прозрачным голубым пламенем глаза в избяной, душной тьме измученного лица. Раскинутые беспомощно руки, все в мозолях от весел, не могли держать оружье. Почему у тебя за плечами винтовка, святой?! Разве святые – стреляют?!
Я не святой. Я человек. Люди сделали меня святым. Так захотели они. А Господь согласился. Ведь кому-то надо перед людьми святым быть. И святым остаться. Видишь, я святой, и у меня золотая каска. Если мне выстрелят в голову, я не умру.
– Святителю Николае, – замерзшими губами, беззвучно, бессловесно вышептала Стася, – моли Бога о нас…
Святой Николай согласно наклонил голову. Натруженные ладони его, повернутые к Стасе, тихо светились. Золотой шлем ярко, больно блеснул во тьме запачканного, сонного каторжного храма, обращенного черной волей людей в ночлежный рабский барак.
Ты даже не знаешь, на кого ты работаешь.
Знаю! На генерала…
Заткни пасть. Мне его имя ничего не говорит. Это вы все, зайцы и овцы, думаете, что он – шишка на ровном месте в Зимней Войне. Он слабак. Мои люди пришьют его играючи, как прикурят на ходу. Кому выгодна Зимняя Война?! Кому?! Отвечай!
Какая соленая, густая кровь во рту, как громко стучит об пол выплюнутый зуб. Еще одно мужское украшенье – дыра во рту. У каждого человека чего-нибудь да не хватает. Война скольких сделала безногими, безрукими, без…
Твоему Ингвару выгодна?! Или еще кому?!
Деньги Войны – не мое дело. Не мое.
А что – твое?! А ты знаешь, что – мое дело?! Не знаешь!.. Тварь. Будешь молчать – заработаешь вместо рожи свиную отбивную. Будешь говорить?! Будешь говорить?! Зачем ты в Париже?!
Под закрытыми веками густо, пьяно переливается темная, черная кровь, вспыхивает нестерпимо алым, идет золотыми пятнами, нефтяными кляксами, играет над больным теменем рьяным фейерверком. Под закрытыми веками – нежное Солнце, Монмартр, веселая девушка в машине, едва распустившиеся тюльпаны на газонах, ветка цветущего миндаля перед ветровым стеклом.
Рот опять наполнился кровью. Плюнуть ты еще можешь. Раскрыть глаза – нет.
Выколите мне глаза! Чтобы я не видел…
А, косишь под страдальца, хочешь дешево отделаться! Ты гонишься за тем, что тебе не поймать. Не вернуть никогда. Мы восстанавливаем справедливость. Ты нам мешаешь. Ты мешаешь Повеленью. Что ты суешься, сявка, в тяжелую, сильную игру! Тебе здесь не место. Я не ворон. Я не выклюю твои зенки. Ты будешь видеть все, что происходит. Хорошо видеть. И новые бои, коих ты так жаждешь, – тоже. И если ты сдохнешь в очередном бою… там, в зимних горах… в степи…
Ты связал мне руки, сволочь. А то бы я проверил тебя на вшивость.
Поговори еще! Мне нравится, когда ты говоришь! Еще!..
Ионафан взял его за обвисшие плечи и повернул лицом к голой, ослепительно пылающей в пустой каморке лампе.
– Авессалом…
– Что?!
– Он умер.
– Врешь!
Мужская рука в черной кожаной перчатке, вымазанной кровью, схватила горячую лампу, направила пучок света прямо в избитое лицо. Глаза человека были открыты. Свет проходил вольно сквозь них и выходил из затылка наружу в потустороннем мире. Прозрачные озера, и черные лодки застыли, и черные поплавки не дрожат на воде.
– Зрачки не реагируют на свет!..
– Пустяки. Вкати ему камфору. Оживет. Я знаю, зачем он послан сюда. Я перехватил его. Я доволен собой. Он не получит, чего хочет. Я заставлю его делать то, что хочу я. Он сам отправится туда, в Ставку, и покончит сначала с Ингваром… потом с собой. Мне не надо будет утруждаться и нанимать чистильщика. Рыба гниет с головы, а чистят ее, дурень Ионафан, с хвоста. Когда ты пострижешь свои дурацкие золотые, как у девки, волосы?! Ты же не голубой! Ну! Что ты застыл, как монумент! Вон – иглы! Вон – пузырьки! Или тебе самому… – усмешка перекосила хрипящий рот, – требуется камфара?.. в штаны наложил?!.. камень-то у нас!.. И эта девица, Царская выхухоль, торчит в Лондоне, в трущобном дне… может, сейчас ее распинает под мостом пьяный лодочник… Дай трубку! Здешний табак не по мне. Крепче! Мне надо крепче!
Парень с золотыми волосами, невидяще, пьяно глядя плывущими глазами вниз и вбок, дрожа губой, дрожа редкими сивыми ресницами и сведенной тиком мышцей щеки, вытащил из кармана трубку, уже набитую табаком, подал хозяину. Авессалом отер руку в черной перчатке о черные брюки, и черная рука столкнулась в пустом золотом воздухе с чужой черной рукой.
– Как прекрасно, – кривая ухмылка не слезала с хозяйских губ, – одеваться во все черное. Крови на черном не видно, вот что, Ионафан.
Табачный дым пополз к потолку. Человек без сознанья со связанными за спиной руками лежал на полу, лицом вверх. Выплюнутый зуб валялся рядом с его затылком в маленькой, робкой лужице крови.
– Воспителла!.. Руку!.. Держи твердо!.. Возьми себя за локоть, чтоб рука не дрожала. Цепляй глазом мушку! Мушка не должна ползать. Целься в центр мишени! Ты выбьешь десять очков из десяти!.. Ты…
Выстрел. Резкий, сухой хлопок. Не попала.
Еще одна мишень. Выстрел. Не попала.
Закушенная до крови губа. Выстрел. Мимо.
Смешливый мужской голос над ухом:
– Мушка, мушка…
Мушка. Она – мушка. Она – серая мышь. Кляча. Старая водовозная кляча. Ее крымская бабушка рассказывала ей про старых лошадей в Массандре, что возили бочки с вином туда-сюда, из подвала в подвал, от винодела к виноделу. Ее бабушка… она метко стреляла. Она охотилась в крымских лесах. Ее ли бабушка?! Если ее отец – ей неродной… Родной, неродной. Какие родные, теплые губы, руки. Запах табака, крепких сигарет. «Жаль, я не курю трубку, как Петр Первый. Вот был чудный Царь». – «Папа, а у нас в России был Царь?..» – «Про это… молчи. Про это нельзя». Лица, наливавшегося мрачностью, вечной ночью, темной огненной кровью, она пугалась. «Не было Царя!.. Не было!.. Никогда не было… Никогда…» Он схватывал ее в охапку, сажал себе на колени. «Милая, милая. Ну успокойся. Мы завтра полетим в Париж. Мы полетим… в наш чудесный, наш родной Париж, приземлимся в аэропорту Шарль де Голль, возьмем такси… или нет, лучше извозчика!.. и приедем на наш любимый Монмартр, к булошной Ван-Гога, и купим там свежих круассанов с абрикосовым вареньем, и сока манго, и пойдем слушать орган в собор Сакре-Кер… помнишь, там негр перед собором, у него черные волосы заплетены в кудрявые косички, и он кидает в воздух красные мячи, и ловит, и бросает снова?.. Черный жонглер… красные мячи… и я куплю тебе у негра игрушечную птичку, и она взмахнет деревянными крылышками и полетит!.. Хочешь?..»
Она хотела. Она плакала взахлеб и прижималась к его груди. Папа, почему сегодня мне приснился ужасный сон. Будто меня держит на руках красивая девушка, у нее русые, золотые волосы, она одета в грязные, оборванные одежды, не одежды, а рваные простынки, и в дырах белеет ее тело, и я вижу ее руку, и у нее на руке… нет безымянного пальца… и я заплакала и ее руку поцеловала… Больше не плачь. Я с тобой. Я твой отец, и я всегда защищу тебя. Даже от страшных снов. Сгинь. Пропади.
Она крепче схватила себя за локоть. До боли. До синяков. Прицелилась. Сощурилась. Губы ее беззвучно зашевелились. Ругательство. Бог не услышал. Выстрел. Сухой хлопок. Попала.
Прицел. Прищур. Выстрел. В «яблочко».
Прицел. Мушка дрожит. Ты только и умеешь, что клепать помаду для дур баб. Прищур. Выстрел.
Черная мишень дрогнула, перевернулась, долго качалась в пыльной тишине боевого закрытого стрельбища.
В углу комнаты валялась заляпанная вареньем каска. Варенье в ней варили, это верно.
Это не он привез ее с Войны. Это тот, кто жил здесь до него.
Жить в гостиничном номере небезопасно, Юргенс. Зачем ты назвал себя старым именем. Ты же его уже забыл. Трезвон телефона. О, зажми себе уши руками. Отчаянный, нескончаемый звон. Он рвет трубку, выдыхает в нее перегар ночной пирушки. Да!.. Выезжаю!.. Пекинский поезд!.. Да, Ярославский вокзал!.. Какой вагон?.. Третий?.. Да, буду один. Женщин под мышкой с собой не вожу. Надо бы побриться. Обнажить шрамы. Он бреется тщательно и насмешливо, без конца, без краю смеясь над собой, уродом. Деньги генерала Ингвара. Они бесконечны. Они появляются у него в кармане ночью, пока он спит. Пока ему снится Воспителла. Пронеси свое в шрамах лицо, как горящий факел, сквозь толчею улиц, сквозь прозрачность бешеных вагонов метро. Вокзальная площадь, хрустящий под ногами, как резаная в салат морковка, снег, мальчишки, старики, носильщики с алюминьевыми бляхами на груди, мешочники, продавцы мороженого, пирожков, сапог, креветок, кукурузы, вееров из павлиньих перьев; продавцы всяческого барахла, продавцы мишуры и жизни самой. Торжники в белом снежном храме с ярко-синим, бесконечным куполом. Вас никто не изгонит крученой плетью, никогда. Переминайтесь на снегу. Щурьтесь на Солнце. Торгуйте. Дай-ка, цыганка, я у тебя леденцового красного петуха куплю. Буду сосать, пока поезда жду. Я рано прискакал на вокзал, как конь. Зачем они едут. Зачем. Я не простил Исупова. Я увижу его и ударю его в лицо. Кармела! Я уже забыл тебя. Я не забыл свою кровь. Свою ненависть, взмывшую всей кровью под небеса – со дна бездонной Войны.
Он купил у цыганки еще самодельного грильяжа – семячек, залитых застылой на морозе патокой, – и цыганский ребенок, девчонка, замазанная вагонным мазутом, простоволосая, кудлатая, в смешно звенящих монистах, кинулась ему под ноги, закричала радостно:
– Сегодня богатым будешь!.. Большое несчастье ждет тебя!.. На Войну пойдешь!.. И долгая, долгая дорожка, длинная… конца ей нету, дядька… Дай денежку!.. дай денежку, дай!..
Он высыпал в коричневую ладошку сердолики, мониста дрянной мелочи из кармана, потом пошарил за пазухой и втолкнул цыганочке в кулачок мятую цветную бумажку.
– Я уже был на Войне, детик. И сейчас я опять на Войне. Мне с нее – никуда. Держи крепче заработок!.. мамке жратвы купи… есть мамка-то?..
Он бежал по платформе, занесенной снегом, и дворники лопатами вырывали пласты и лоскуты снега у него из-под ног, бросали прочь, и поезд подвалил, фыркая и отдуваясь, с ребристыми боками, с костистой холкой, весь заваленный снегом, как пряник – весь полит глазурью, и медленно остановился, и он бросился к вагону, и следил напряженно, когда выйдут они. Эти двое. Зачем они. Ингвар не дурак. Он выхватил из военной толпы тех, кто копошился ближе всех к нему. Чтоб все были повязаны одной нитью. Попались в одну мережу. Умница Ингвар. Все точно рассчитал. Жалости нет в нем ни капли. Вот они!
Он узнал их и не узнал.
Это не полковник. Это не Серебряков. Это бродяги-сезонники, паханы с Севера. Из-под фуфаек – полоски тельняшек; огромные, необъятные песцовые шапки заломлены на затылки; во ртах золотые зубы… фиксы!.. или выбили в рукопашном?!.. лица морщинятся от горного, от снежного загара, паучьи сети яростных морщин изрезали щеки и лбы не хуже его знаменитых шрамов.
Серебряков протянул к нему руки для объятья и завопил нарошно, куражась, натужно:
– Лех, кореш!.. Дай пять, пацан!.. Да здравствует наша родная Война!.. Необъявленная!.. Без видимых причин!.. Не забыл, братан, как мы по минному полю ползли?!..
Исупов, пока Серебряков орал, близко наклонился к нему, крестовидный шрам на его щеке перекосился, песцовая шерсть шапки полезла мягкими иглами ему в глаза, сквозь зубы тихо процедились немногие слова:
– Спокойно. Мы прибыли к тебе не просто так. Не таращь на нас глаза. Возьми в киоске водки. Ты в гостинице?.. На квартире?.. Едем к тебе. Мы прямо из-под огня. От нас порохом пахнет. Мы – туда и обратно. Отдохнем тут чуть. Отсидимся. Мы везем тебе подарок. Нас могут захрулить. Ты-то уйдешь в любом случае. Мы тебя знаем. Нам, если нас изловят, будет верный каюк.
– Ингвар?.. – только и бросил он, улыбаясь ненастоящей улыбкой во весь рот, пока по-настоящему подвыпивший в вагоне Серебряков хватал их обоих за локти, горланил военные песни, тянул их к ларькам – купить то, се, зелья, закуски, яиц, жареные куриные ляжки.
– Да.
Серебряков бросил орать песни. Стянул с плеча лямку рюкзака, запустил внутрь руку. Вытащил наружу, под брызги Солнца, роскошную шкуру огромного бело-голубого песца, тряханул: красавец!.. – Лех раскрыл «дипломат», капитан впихнул туда, в россыпь бумаг, шкуру и вышептал грозно, дыша на Леха парами спирта, коньяка, дешевых дорожных настоек:
– В пасти. Он – в его пасти. В полотняном мешочке. Пришит крепко.
Откуда он у вас?!
Он крикнул им это глазами. Его рот по-прежнему улыбался.
– Скорей к тебе. Берем машину?!
Они изловили такси на площади, на ее круглом серебряном солнечном блюде, шофер крутанул машину, кокетничая и хорохорясь, цирковым виражом вокруг хмельной северной троицы: эх, ребята, то ли с приисков вы, то ли… Исполосованное шрамами лицо Леха вызвало в нем уваженье: с Войны!
– Я солдатиков ли, морячков ни за что прокачу, за так… я с вас монет не возьму…
Они сидели у него в одинокой комнатенке, пили чай и водку из граненых казенных стаканов, резали толстыми ломтями привезенную полковником и капитаном красную рыбу. Капитан резво, хохоча, кусал цыганский грильяж: фу ты, что за дерьмо, чуть последний зуб не сломал!.. Бумажные цветы, розы, торчали в пустой бутылке из-под пива. Ты что, Юргенс, совсем сдурел, нам цветы купил, да?.. Я не Юргенс. Пей, Исупов, пей и ешь, и, ради Бога, не спрашивай ничего. Полковник понюхал бумажный цветок с шумом, залил в глотку полстакана водки и вместо закуски опять шумно, как бык, понюхал поддельную розу. Зачем вы здесь?!.. А ты будто не знаешь. Шкура у тебя в чемодане. Теперь твой кейс стоит… ничего он не стоит. И я сам ничего не стою. Перед его глазами заметалось смуглое лицо Кармелы, иссиня-черная кудрявая прядь прочеркнула черной молнией табачный, водочный воздух, тьму зимних синих сумерек, золотое, тяжелое кольцо цыганской сережки мотнулось рядом с его щекой. Пусть лучше граф Серебряков расскажет. Он краснобай. Я мужик нервный, слабый, выпил вот немного, развезло меня. Серебряков, давай. Все равно когда-то придется расколоться.
Капитан жевал красную рыбу, блаженно жмурился, как кот. Он отдыхал. Ему было уже все равно. Он хотел рухнуть и уснуть. Лех глядел на них обоих, лицо его темнело, глаза горели во тьме, как горят свечи в полой тыкве с дырками – дети мастерят такие тыквенные головы, бегают в ночи, кричат: привиденье!.. А вы не привиденья? Как видишь. Оставь резать рыбу, Серебряков. Ты пьян. Мы все пьяны. Тебя прислал в Армагеддон генерал. Нас тоже. Мы отдохнем слегка от Войны. Мы все сумасшедшие. Я бы с удовольствием залег там в лазарет, чтобы мне придумали какую-нибудь паранойю… что-то там с головой… и турнули оттуда навек. Чтоб своих не убивал больше никогда. Ты ведь тоже убивал своих, Юргенс. Я не Юргенс! Рассказывай сказки. А Кармела?! Это ты убил ее, Серебряков. Давай выпьем, Юргенс… Лех. Х…й с тобой. Пусть Лех. Собачье имя. Кличка собачья. Я и есть собака. Я просто собака, Исупов. Я военная сторожевая, служебная собака. Я могу убивать, лечить, носить поноску, возить повозку. Я могу стрелять, если возьму револьвер в зубы. Мы всегда будем убивать своих, ибо мы не знаем, кто – враг… Отличная водка. Крепкая водка. В ней есть перец… и чеснок. И золотой корень. А может, она настоена на золотом перстне. На драгоценном камне настоена она, Лех. Не шебуршись, Лех. Лучше выпей еще. Налить? Да. Полный стакан. Ты же упадешь. Поглядим. Мы же бывалые. Мы же солдаты Зимней Войны. Нас ничем не свалить. Открой «дипломат». Вытащи песца. Загляни ему в пасть. В пасть!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.