Текст книги "Зимняя Война"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
– Здравствуйте, Ваше Величество, – хрипло сказал он, понимая, что пересохшая, как во время марш-броска, глотка уже отказывает ему, что это будут его последние слова.
Она вся вздрогнула, напряглась, как стрела, лежащая на натянутой тетиве. Ее тело вытянулось, задрожало; задрожали ресницы, брови, нежный печальный рот, растрескавшийся, розово-алый без помады. Она подалась к Леху и прижала руку к груди, глазами умоляя его: о, молчите, молчите.
– О, безумно рада видеть вас! – громко, во всеуслышанье воскликнула она, и улыбка взошла на ее губы. И тихо спросила, одними губами:
– Кто вы?..
– Мое имя… зачем оно вам, – сказал Лех, во все глаза глядя на нее. – Я сам не знаю теперь, кто я. Я из России. Я…
Она не дала ему договорить. Их лица приближались друг к другу, летели. Не могли остановиться. Метель жизни, ветер бала обнял их. Налетел порывом, и белая юбка Стаси хлестнула шелком, шурша, обвилась вокруг ног Леха.
– Почему ты…
– Да. Говори мне «ты». Я счастлив. Я тоже буду говорить тебе «ты».
– Почему ты назвал меня – «Ваше Величество»?.. я же еще не…
– Потому что твоего Отца, Мать, твоих сестер и брата – всех расстреляли. Ты одна осталась на свете. Ты теперь русская Царица. Ты в Париже, ну и наплевать, живи где хочешь, живи хоть на Северном полюсе, хоть на Луне, но ты Царица России.
– Той России больше нет. Мы убили ее.
– Она – вот. В твоих волосах. Надо лбом твоим. Сияет нестерпимо. Не все снесут этот свет. Многие не выдержат. Упадут лицом в снег, в грязь. Зажмурят глаза. Или… выколят их себе, от муки, ужаса и зависти. Потому что она горит. И будет гореть. Сиять.
Он замолчал. Ты несешь белиберду, Лех. Ты зарвался. Ты говоришь «ты» тайной своей Царице, Анастасии. Анастасия. Россия. Как согласной музыкой звучат два имени. Эта музыка перекроет жалкий великосветский оркестрик на задворках роскоши и обмана.
– Не гляди так на меня, – продышала Стася в его лицо, как в морозное стекло, выдышала на его лице, среди шрамов, улыбку. – Ты солдат Войны. На тебе военные сапоги. Ты не получишь ни меня, ни камня.
Ее прозрачные озерные глаза говорили другое: я тебя так долго ждала, и ты получишь все, сполна, ведь это же ты, ты мне его возвратил, я знаю. Я знаю это сердцем и душой. Я знаю это животом, кровью, всей женской сутью и великой тайной внутри себя.
Он взял ее за руку.
– Потанцуем?.. Здесь все или болтают, или выпивают, или танцуют. Ведь музыка. Жалко, музыка пропадет. Закончится.
– Мы же не закончимся.
Она положила легко и весело руку ему на плечо, и так они тихо, медленно закружились в танце по залу, под пылко горящими искристыми люстрами, по навощенному паркету, среди мужчин и женщин, среди рук, похожих на поднятые свечи, и лиц, похожих на косматые факелы, среди Парижа, пылавшего неистовой алмазной брошью среди пустынь и полей кровавого грязного мира, среди метелей Зимней Войны.
Они танцевали и говорили. Ему все думалось: это сон. Это сон, и он сейчас прервется. Исупов грубо пихнет его сапогом под ребро, крикнет ему, без задних пяток заснувшему на подстилке: «Эй!.. Вставай!.. Пора ружьецо чистить к бою. И рацию проверить, не сломалась ли. Ленивец!.. И табачком запасись-ка побольше у Кармелы, хоть накуриться перед смертью напоследок!..» – и он, тараща глаза спросонья, вскочит, увидит располосованную крест-накрест осколком стекла ли, бандитским ли ножом щеку Исупова, а Исупов увидит его заспанную рожу, исчерканную шрамами, и они оба дико, страшно захохочут друг над другом – ну и красавцы, ну и быки, ну и шаманские маски. Это бесспорно сон, тут нечего и думать. О, ущипни меня, прелестная девушка. Ты Великая Княжна?.. Нет, ты уже Царица. Ты осталась одна. Тебе одной – все мантии Двины, все горностаи Таймыра, все парчовые свадебные платья Островов.
– Ты давно с Войны?..
– Я на ней всегда. Она и здесь идет тоже. В Париже. Это вы все, высший свет, думаете, что она идет где-то далеко. Она рядом. Она – всегда.
– Как ты меня узнал?.. По Сапфиру?..
– И по нему тоже. По глазам. У тебя такие глаза. Они как северные озера. Как северное море. Светлые, печальные и без дна. Дна нет. Я тону. Я тону в тебе, слышишь.
– О чем мы болтаем. Мы что, дети, что ли. Я так счастлива говорить по-русски. Я так рада.
– А я просто счастлив. Счастлив, что моя Царица – вот… у меня в руках. Вместе с Камнем.
– Я же сказала: я знатна, я Царского роду, а ты солдат. Так не бывает, чтобы так сразу…
– Молчи. Бывает только сразу. Потом, после, ничего не бывает. Ведь Война не объявлена. Все идет уже века – под шумок, втихаря. Мир умирает, сгорая в огне битвы, сам того не сознавая, продолжая улыбаться, как все эти люди, вымучивающие из себя улыбки. Ты улыбаешься от радости, а они…
– Мне их жаль. Не наступай своими ужасными сапогами мне на ноги.
– Ах!..
Он резко, крутанув ее, остановился, упал на колени и поцеловал ее ножку – чуть выше лодыжки, в щиколотку, затянутую в ажурный белый чулок.
Когда он поднялся, она погладила его по щеке, по закрасневшимся шрамам. Он уткнулся губами, носом в ее теплую ладонь.
– Царица…
– Прекрати меня так называть. На нас все смотрят. Не падай больше на пол. Не целуй мне ноги. Зови меня лучше…
– Настя?.. Ася?..
– Отец называл меня… – Глаза ее подернулись пеленой невыплаканных слез, как озеро – поутру – туманом. – …Стася.
– Хорошо. Стася. Я солдат. Я грубый, ужасный солдат. Я украду тебя.
– Как мой родовой Сапфир, который на земле крадут все, кому не лень?..
– Ты не Сапфир. Ты живая. И ты моя Царица. И я…
– Не говори этого слова. Не говори его никому больше никогда. Никаким женщинам. Слышишь?!.. Никому, с кем ты будешь после…
Они кружились в медленном вальсе среди колышащейся, умирающей роскоши мраморного зала, и его запыленные сапоги плыли черными лодками рядом с ее лилейными узенькими лепестками, и он наклонился к ней низко, низко, – он ведь был слишком высокого роста, худой и длинный, а она невысокая, тоненькая, даром что на ней были туфельки на каблуках и высоко поднятая, золотой короной, пышная прическа, – вдохнул запах ее волос, дух русского деревенского северного сена, разнотравного, лучистого, увидел рядом, близко, синий камень, ударивший выбросом небесного света по зрачкам, и сказал отрывисто и жестко:
– Я ни с кем не буду после тебя. Никогда. Слышишь.
Он обернулся к белой колонне.
За колонной стояла Воспителла в черном, длинном, в пол, траурном платье – в том, в каком она была в день их военного разрыва.
В руке она держала черный веер. Страусиные перья подметали паркет.
Воспителла разлепила губы и неслышно сказала:
– Будь с ней. Будь с ней, Лех. Я давно умерла. Я сгорела в самолете. Ты об этом не знаешь. Ты мужчина. Я люблю твои шрамы. Не возвращайся в Армагеддон. Оставайся с ней в Париже. Она моя каторжная мать. Она отрубила себе палец на лесоповале. Она родит тебе ребенка. Она не знает, кто я, зачем жила, зачем сгорела. Она не знает, кто ты. За нас всех все знает Бог. Все перемешано, Лех. Тесто замешано круто, Юргенс. Только будь. Только живи. Это я вернула ей камень. В меня стреляли Косая Челка и Авессалом. Я бросила сапфир из дверей собора Сакре-Кер, с Холма Мучеников, вниз. И он покатился. И его поймал слепой музыкантик, в черных очках, он играл на губной гармошке около карусели. Он поймал камень и взял его в зубы, а потом выплюнул в ладонь и крикнул: я знаю, где живет русская Царица!.. И Косая Челка держала револьвер у моего виска, а слепой бежал вниз по Холму, по сырому снегу, и играл на гармошке, и держал камень в кулаке. Не возвращайся. Люби ее. Париж – город любви. Целуйтесь в кафэ. Глядитесь в зеленую Сену. Постройте себе дворец на Елисейских Полях. Пусть Армагеддон вспыхнет и сгорит без тебя и без нее.
Он сжал руками Стасины голые плечи. Молчал.
Только он один мог видеть и слышать женщину в черном, близ белой колонны.
Мы русские! Мы должны вернуться в Росиию! Через моря!.. Океаны… Через степи, метели…
Там огонь. Там Война. Там Последняя Битва.
К черту все последнее. Мы все начнем сначала. Царство. Любовь. Людей. Себя.
Сапфир горел в волосах у Стаси ярким синим светом, как Сириус ночью, на Островах, над страшным зимним колючим лесом.
Как ТЫ горела?!
Твое тело… твое нежное, узкое, как призрак горностая, жемчужно светящееся в зимней ночи тело… Его обнимал огонь. Вместо меня.
Огонь, по Писанью, когда-нибудь обнимет всех нас. И мы не отвертимся.
Самолет вертелся, падал, пожранный бешенством огня и черной пастью дыма, кувыркался в небе, и ты кувыркалась внутри самолета, и у тебя закладывало уши от жуткой боли, ведь он падал вниз стремительно, и вокруг тебя стоял столбом дикий людской крик, – о, кому ж там было кричать, все, как и ты сама, были объяты огнем, и вы все не думали ни про Жанну д, Арк на костре, ни про испанские аутодафе, ни про северные срубы, в коих горели раскольники и сгорел опальный протопоп Аввакум за старую русскую веру, – все внутри самолета превратились в живые факелы, в столбы пламени, но, пока люди краем несгоревшего, невспыхнувшего сознанья цепляли мир живых и понимали, что они умирают, что сгорают дотла, что самолет, в котором они летели, взорвался и падает в Океан, – они знали все про свою смерть, и ты тоже знала, милая, нежная моя.
Знала ли ты об огне, когда танцевала на той, первой нашей вечеринке на столе, когда пела, хулигански крича на всю каменную тюрьму высотного угрюмого дома:
«КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..
КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..»
Я с тобой. Слышишь, я с тобой. С живой ли, с мертвой.
Я забыл тех, кого любил. Я забыл Мадлен, Марго, голубку Люсиль, табачницу Кармелу. Я забыл жену Женевьеву. Я помнил и знал только одну Войну. Одну Зимнюю Войну. Это была моя любовница. Моя надежда. Мое упованье. Мое опьяненье. И ты. Ворвалась ты, в разгар Войны, и все перевернула. Я думал – ты приключенье. А ты оказалась моей молитвой, хоть я и не умел молиться. Я могу скитаться по свету. Я могу умереть в Париже. Уснуть в Лондоне на скамье в Гайд-парке и не проснуться. Я могу стрелять в людей, выстрелить в себя. Могу на ледяной площади Армагеддона продавать из мешка сибирские кедровые орешки. Я все могу! Я не могу только вернуть тебя, живую.
Поэтому я плачу. Слез нет. Сухим, страшным, перекошенным, кукольным лицом плачу я, и губы мои сводит морозом, и под моими руками – белые плечи моей Цесаревны, моей тайной Царицы. Я не знаю, кто она. Она не знает, кто я. Я чувствую – мы все крепко связаны. Так связывали по рукам и ногам каторжных монахов, осужденных безвинно на смерть, толстым просмоленным корабельным канатом, прежде чем бросить их в холодное море, в молочную, взбитую ветром пену прибоя.
Исупов ощупал крестовидный шрам на своей щеке. Уж лучше бы его укусила собака, чем носить всю жизнь отметину той девчонки.
Она врала… Нет, она не врала! Камень слишком ярко горел. Слишком яростно плакала она, изъясняя ему свое горе, и ему казалось невозможным – жить распятой на крестовине ТАКОГО горя и выжить, брести в таком этапе – и не выполнить команду, когда все вокруг смиренно подчиняются приказу. Она сама рождена приказывать. О, чересчур нежный голос.
Собака взлаяла за стеной безумно, выплеском зверьей огненной злобы.
Их послали отстрелять собак в снежную степь, к подножью белых гор – слишком много диких собак развелось вокруг расположенья части, они разрывали солдат, нападали на лошадей, утаскивали провизию. Словно сговорившись отомстить, собаки мстили людям. Исупов, как полковник, обладал правом решать, но дождался приказа из Ставки. Отряд, что должен был истребить собак в старом заброшенном буддийском городе близ подножья Хамар-Дабана, был снаряжен в полчаса. Добровольцев не надо было искать.
Юргенс вырос из-под земли мгновенно. Он, этот странный солдат, всегда болтался рядом с Исуповым. Ему надо было забыть смерть Кармелы. Когда они, Исупов и Юргенс, скрещивали взгляды, словно темный колодец приближал к ним сырое нутро земли.
Колкая снеговая крупа летела, колола ноздри и скулы, набивалась в волосы шершавой ватой, скребла лбы белым наждаком. Исупов экипировал отряд будь здоров. У всех парней в изобилии имелось оружье; три старых воина, два солдата и седой кудлатый ефрейтор, кряхтя, тащили на себе запасные винтовки, автоматы Калашникова, пулемет, их груди и спины были обвязаны патронными лентами, патронташи мотались под мышками, ножи торчали изо всех карманов, плотно и тяжело свисали с пояса в чехлах. Собаки – тоже люди. С ними тоже должна вестись война, а то они сядут на шею и поедут. Всех наших солдат переловят, перегрызут, и те, кто останется в живых, заболеет водобоязнью. Вперед! Вот он, вдали, снежный мираж, покинутый бурятский ли, китайский разрушенный город в пустыне великого снега.
Стаями дикие собаки бродили меж руин. Отряду было приказано расстрелять их всех. Бить, добивать чем угодно – в рукопашных схватках: для этой цели и припасены были в карманах и тайных складках комбинезонов ножи.
Собака, ты человек. В тебе течет алая, горячая кровь. Ты так же любишь; так же истекаешь соком желанья; так же исходишь бешеной слюной ярости. Единственное отличье – на тебе врожденная шуба, тебе не холодно зимой. Может, ты и есть самый главный солдат Зимней Войны?!
Юргенс вспомнил, как в часть приволокли тело очередной жертвы бродячих степных собак – его друга, по прозвищу Каска. У Каски было перегрызено, перервано горло. Вместо горла торчали красные лохмотья, белые хрящи вывернутой наружу гортани. Выпученные глаза парня умоляли: жить! Жить ему не дали. Собака, грызшая его, могла напиться крови прямо из его прокушенного горла. Теплой, соленой. Юргенс стоял перед Каской и думал о том, что вот живое убивает живое, и смертью платят за смерть, и оком – за око. Зачем Ты приходил на землю, с ясными глазами, в рубище, волочащемся по снежным диким пескам?! Зачем кричал глухим людям о любви?! «Любите друг друга, любите друг друга!» А они не только любить – они даже убивать друг друга толком не умеют. Так, чтоб не мучиться. Все извести, помучить норовят.
Он закурил, провел ладонью по ребру автоматного приклада, сплюнул табачную крошку, приставшую к губе. Исупов вразвалку подошел к нему.
– Стаи диких собак, – его голос дрожал и срывался в колючем морозном воздухе раннего утра. Солнце медленно поднималось над мертвым городом, сплюснутое, рыжее, как лохматая рыжая собака. – Друзья человека. Наши спутники. Если они всех нас перегрызут, я буду только рад.
Солдат почувствовал натянутую струну в швыряемых в леденистую крупку, вихрящуюся по ветру, издевательских речах полковника. Собаки. Он занимался ими в Армии. Ему поручено было следить за собаками офицеров, собаками для ношенья гранат, собаками – спасателями раненых. Он их чистил и холил, забавлялся с ними, играл, катался по снегу. Кормил, благо собачьи припасы имелись еще в изобильи, и даже повара иной раз похищали собачьи крупы и масло для готовки пищи на солдатской кухне. Целовал их в носы, в уши. Мощные, породистые овчарки, сильные жилистые доберманы, красивые и радостно-лукавые лайки – белые и черные. Он знал их по именам. Они его любили, кормильца и игруна. Он надевал ватник, горбился, изображал врага. Собак в шутку натаскивали на него. Они бросались на него грозно, валили наземь лапами. Не кусали, не калечили никогда.
– Куда идем, полковник?.. За те гольцы?..
– Да. В обход перелеска. За то озеро. Видишь, равнина белеет?.. Мысок песчаный?.. галька инистая…
– Разве здесь есть озеро, Исупов?
– Есть. Ты плохо знаешь карту. Оно пересохло давно. Еще когда Война только началась. Века назад здесь монголы ловили рыбу.
– Стрелять в любую собаку?.. Какая под руку подвернется?.. А если это… наши… из части… псы-разведчики?..
– В городе Бурхана размножились только дикие собаки. Они опасней волков, Юргенс. Если тебе охота погибнуть от их зубов и лап – погибай. А я хочу жить. И буду стрелять.
Снег летел в них наискось, посекал лица, клал на плечи белые толстые серебряные эполеты, свешивался с усов стариков мохнатым инеем, смешным синим куржаком. Погода испортилась, Солнце заволокло снежными тучами. «Как бы не было бурана!.. – крикнул старик солдат, лысый Курдаков. – Забуранит – мы ни зги не различим!.. себя в молоке потеряем, потонем… к черту ваших собак этих… заметет нас, и они на нас нападут… их невесть сколько попрятано тут, в развалинах…» Добровольцам было обещано вознагражденье генералом Ингваром. Сколько сребреников отсыплют тебе?.. А тебе?.. Деньги и кровь. Собачья кровь стоит дешевле, чем людская?.. А ты как бы хотел?..
Они бесцельно, с тяжелым оружьем наперевес, бродили по пустынному древнему городу, дивясь на могучую кладку каменных стен, на крыши разрушенных пагод с каменными завитушками. Вошли в сочлененья каменной тьмы. Под ногами тлела осыпь. Глаза привыкли к тьме и различили огромный, круглый высохший бассейн. Ого, монгольский богдыхан здесь мылся, должно быть. Сюда напускали горячей воды, кипятка, и окунали царька. И поливали ему на затылок благовоньями.
– Э-э-э-э-й!.. Охо-хо-хо-хо…
Старик Курдаков свистнул. Исупов резко повернулся. Прямо на гранитные плиты высохшей богдыханской купальни вылетели две огромных худых рыжих собаки, с обвислой вдоль боков грязной свалявшейся шерстью. Молча уставились на людей. Взлаяли. Стояли близко, морда к морде.
Солдаты не успели вскинуть оружье к плечу. Рыжие призраки исчезли так же внезапно, как и появились. Рыжий страх повис в морозном мраке. Исупов вынул карманный фонарик, зажег, и шрам в виде креста на его щеке осветился, сведенный судорогой презренья: к собакам, к самому себе.
– Мы вас перебьем! Всех! До единой!
Война так Война, слепо и устало подумал Юргенс. Вот он убил Кармелу, и никакой военный суд, никакой трибунал его не осудил. Тоже выдумали – расстреливать собак. А каково на Островах конвою… ведь молоденькие солдатики же!.. сердечки нежные… только из-под мамки их на Войну взяли, из-под юбки… расстреливать людей?!.. за побег, за непослушанье… Шаг влево – стреляю!.. Шаг вправо – стреляю…
Они выбежали, пятясь, из темноты монгольских бань под снежную круговерть. Вечерело. Наливалось зловещей сиреневой кровью небо. Гольцы Хамар-Дабана искрились в сахарном инее, угрюмо нависали над головами безумного собачьего отряда. Исупов процедил сквозь зубы, и холод вполз в его рот, опалив болью мороза десны:
– Ночуем в разрушенном дворце. За день управиться не удастся. Уже не удалось. Собак до черта. Они прячутся. Надо отлавливать. Разожжем костер… я взял провизии на неделю… а то на все две… Еда в машине; разогрею тушенку, соорудим котелок, кубики бульонные – в кипяточек…
Он не договорил. Перед ними внезапно выросла женщина, закутанная с ног до головы в черное тряпье. Платок завязывал ей голову, обматывал лицо слоями, закрывал нос и рот. Глядели лишь глаза на замотанном плотно, во спасенье от мороза, лице – узкие, стрелами, яркие, черные, огневистые, под разлетом черных угольных бровей: глаза монгольской царицы, глаза гадалки и женщины, привыкшей владеть и повелевать. Ах, росточком ты не вышла. Ну да вы все, бурятки, такие. Мелкое племя.
Женщина замерла, увидев мужчин в военной форме. Они столпились перед ней. Подошли, отдуваясь, старики. Подскочили, как кони, молодые солдаты. Подошли Исупов и Юргенс. Воззрились. Снег пролетал между лицами солдат и глазами бурятки, пристально глядящими, надменно.
– Снежная баба, – пробормотал Юргенс. – Откуда здесь баба. Зачем она.
– А может, это призрак, ткни ее, браток, штыком, она и перекинется обратно в собаку!.. ну, што молчишь, давай раскошеливайся, брехни што-нибудь, полай, взвой, срони словцо… сдалась ты нам… у нас свое заданье… долго, што ль, вот так-то стоять друг против друга будем… потопали, ребята, чай, она не в себе, приблудка, небось, больная какая, тут в руинах ютится… пусть ее…
Солдаты ворчали себе под нос всякую всячину. Он их не слушал. Он смотрел в узкие, горящие глаза.
Женщина выпростала из скопленья тряпок и ободранных мехов руки, подняла их к лицу, отмотала платки от щек послойно. Смуглое, узкое и точеное, строгое и горячее, румяное лицо вывалилось из ветоши, как обточенная черная, красная яшма. Он чуть не ахнул. Исупов, стоящий позади, тихо, невнятно выругался.
– Вы русские солдаты, – сказал бурятка, прожигая Юргенса огнем длинных пустынных глаз. – Вы нагнали нам снег и голод. Вы разрушили то, что имели мы всегда.
– Не мы! – крикнул Юргенс. Его глаза под ветром наполнились щиплющими слезами.
– Я вижу вас. Я вам говорю. Я знаю только вас. Больше я тут, в горах, в степи, не видала никого. Будда… – она сглотнула, перевела дух, не отрывая взгляда от его лица. – …отомстит вам. Уходите.
Юргенс сжал ствол тяжелого оружья. Ремень врезался ему в плечо. Не тебе, восточная женщина, понимать, что такое Зимняя Война.
– Ты здесь живешь?..
– Я уже не живу. Я только сторожу.
– Ты спишь… где?.. в развалинах?.. тебе холодно…
– Ни один из вас живым отсюда не уйдет. Вы превратитесь в собак. Вы не будете больше люди. Вы станете – собаки. Рыжие собаки. И вы будете выть и лаять, это вы так будете молиться за нас, за всех убитых вами. А-а-а-а!
Она всплеснула руками и отступила на шаг, и снег ударил в ее темное гладкое румяное лицо, как в бубен.
Шаманка!.. Они, буряты, такие… Она предскажет сейчас… отсюда не выберемся… Тикать надо, други, пока кости целы, коленки не перебиты… и жилы на ручонках не прокушены… Мы наедимся Исупова супа, уснем, захрапим, а собаки на нас тут-то и нападут… всех загрызут, восторжествуют… Эх, зачем я согласился, дело-то какое дохлое!.. нечистое!.. с колдовством…
Смуглянка оборвала крик, отступила на шаг. Исчезла. Тень, белизна, холод, выступ камня поглотили ее. О, так мала, воистину бурятский талисман из яшмы. Она здесь не живет. Это виденье. Враки, солдатня вы глупая, она живет в пещерке, стреляет из ружья птиц – бурятки все отменные охотницы, – варит их в котле, ест руками. А то и собачку подстрелит, собачье мясо ведь тоже… Замолчи!.. Замолчи, не то тебе шею сам сейчас сверну!
Собаки метались перед ними всю ночь. Собаки выпрастывались из пелен снегов. Возникали из-за угла, страшно, непререкаемо рыча. Катались клубком по заиндевелым каменным плитам, схватываясь друг с другом, с солдатами, беспомощно прикорнувшими у сточенной ветрами стены после горячего ужина, сладкого чая из котелка. Солдаты нашаривали спросонья автоматы. Стреляли, матерясь. Исупов зажигал фонарик, обмотал паклей палку, намазал смолой, поджег. Факел озарил зимние развалины. Богдыхан, что ж ты не являешься из черной глубины колодца?! Мы сражаемся в твоих владеньях. Мы говорим тебе: собаки наши. Мы возьмем их жизнь.
Вы не возьмете их жизнь.
Вы не возьмете безнаказанно жизнь ни одного живого существа, бегающего, летающего, дышащего на земле.
Золотой Будда знает это.
Он заповедал Мне заботиться о жизнях; он научил Меня всему, что помогает живому почувствовать мир живых и мир мертвых. Вы не знаете о том, что, кроме земли, есть еще небеса. Они цвета Сапфира. У Меня никогда не было Третьего Глаза. Я сам, живой, стал Третьим Глазом Бога Своего. И я говорю вам истинно: каждый, кого вы убьете на Войне, взыщет с вас. Не Я взыщу. Он сам. Его душа.
Его живая душа, смело, свободно блуждающая по свету – Тому и Этому; переходящая границу бардо и целующая руку великой Ваджрадакини. Я обошел, в рубище, босой, весь снежный пустынный, морозный Восток. И я понял, что было у вас Крещенье водой, а для Крещенья огнем еще не готовы вы, бедные, милые.
Поэтому всякая пролитая кровь – это ваша кровь.
Всякий снаряд, летящий с неба на землю, в живых и орущих от ужаса людей, – это ваше возмездье: он метит в вас, и он попадает точно, прицельно. А вы не умеете молиться. Вы выпустили его! Вы открыли самолетный люк! Исполнили приказ! А он летит обратно, он возвращается, он черной свинцовой гирей сейчас обрушится на вас и расплющит вас, и умертвит.
И даже если бы вы знали священные спасительные Молитвы и великие Мантры, вы бы все равно не успели помолиться.
Стреляй!.. Стреляй, тебе говорят!.. Вон!.. вон он бежит, слева!..
Упасть на колено и приставить приклад к плечу. Я не успеваю нацелиться. Я слышу лишь хриплое песье дыханье. Вижу перед собой раззявленную пасть, страшный оскал морды. Это не собака! Это чудовище, зверь древний. У него семь голов и десять ног. Он летит на тебя, и крылья его перепончаты, и когти его остры, как серпы. Убей! Быстрей!
Выстрел. Я стреляю. Истошный вопль справа. Это тот, другой зверь прыгнул. Это Курдаков! Он орет отчаянно. Он сцепился с громадным мохнатым, тощим псом и катается в обнимку с ним по замерзлым камням. Пес норовит подсунуть морду с оскалом зубов к горлу солдата. Стреляй, быстрей! Что ты возишься, ты, блоха в штанах!..
Не успел. Зубы пса вонзаются в трогательное, худое человечье горло, в кадык. Господи. Вот еще один. Где эта маленькая пророчица, росомаха-бурятка. Пристрелить бы ее. Она колдунья! Говорю тебе! Ее расстрелять – и снимется напасть!
Заклятье не снимается никогда Справа! У стены! Давай! Жми!
Он выстрелил в мечущийся перед ним комок рыжего пламени. Визг сотряс развалины. Снежная ночь высыпала над ними, над их затылками, россыпи неограненных алмазов в черное черемуховое варенье. Ухлопал!.. Господи, как визжит. Как умирает собака. Мучительно, точно человек. Ей же больно!.. Идиот, пристрели ее!.. Я не могу слушать этот визг! Вой…
Еще выстрел. Еще. Он стреляет собаке в голову. В ухо. Она затихает. Из-под ушанки, из-под свалявшейся бараньей шерсти, обильно струится пот.
Господи, какая работа. Он никогда не думал, что так тяжело убивать зверей. А людей?! А детей?!
Второй старик, напарник Курдакова, сел на корточки, поднял лицо к ночному звездному небу и завыл.
– У-у-у-у-у-у-у-у-у!.. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у!..
Страшно. Ночь обвивается кольцами звезд вокруг стержня долгого, вечного воя.
– Я собака!.. Я собака!.. У-у-у-у-у-у-у-у!.. Пристрелите меня… Умоляю вас, люди, пристрелите меня…
Молоденького солдатика, чуть только он отошел за развалины пагоды – облегчиться, сбила с ног лапами чудовищная овчарка с клыками желтыми и торчащими из пасти, как две старых куриных кости, и, не успел он опомниться и схватить ее за горло, и нашарить нож, и всадить лезвие зверю в грудь, в холку, – загрызла его в мгновенье ока, а потом еще схватила, как добычу, за загривок, поволокла, чтоб насладиться пиршеством наедине, и по снегу пролегла, щедро орошая его, широкая красная полоса – муаровая лента ордена Зимней Войны, что нацеплял на грудь незадачливым героям насмешник мороз, глумливый и безглазый Будда-царь.
– Ты!.. ты спятил… зачем… зачем ты наставляешь на меня автомат?!.. убери оружье… ты с ума сошел!.. не стреляй!.. не стреляй!.. не стре…
Солдат выстрелил в солдата. Тот, в кого стреляли, упал плашмя, вскинув на прощанье безнадежно руки. Тот, кто стрелял, остался стоять в ночи, и его выпитое безумьем лицо бледнело, наливаясь зеленью, синевой кромешных звезд.
Юргенс, останови его! Гляди, что он делает!.. Что он задумал… Не допусти!.. дай подножку ему… вырви из рук пистолет…
Убивший армейского друга медленно, вынув из кобуры револьвер, поднес его к виску и, улыбнувшись, с наслажденьем облегченья и всепрощенья выстрелил в себя. Падая с разнесенной выстрелом башкой, он наткнулся рукой на крюк, свисающий из старой стены, зацепился, повис. Так висел, качаясь, живой и страшный кровавый маятник, отсчитывал сумасшедшее время.
Исупов стоял бледный, над ним совершали ночной великий круг почета азийские крупные звезды. Сигарета прыгала из одного угла его рта в другой.
– Мы все здесь поляжем, Юргенс. Все. Девчонка была права. Будь прокляты собаки! Будь проклят Ингвар! Будь проклят я с моим приказом! Пусть бы они перегрызли всех, всю часть, всю роту…
Он сидел у старой кирпичной, разваленной на катящиеся камни стены, обхватил ладонями голову, сняв ушанку. Бесполезный автомат мотался у него на груди, как игрушечный. Во что они играли, взрослые, сильные мужики?! В какую игру…
Собаки… Собаки. Вы, рыжие собаки. Бессмертные собаки. И те, кто умерли. Кто расстрелян нами. Молитесь за меня на небесах. Там – звезды. Видите, они крупные, они счастливые, они соблазнительно мерцают вам, как куски пиленого сахара. Вы любите, собаки, сладкое. Вам – всегда – лакомство, вам требуется подаянье. Живому требуется подаянье – всегда. Не дашь милостыньку – живое рассердится. Взбесится. Всех перекусает. Загрызет любимого. Выпьет кровь хозяина – сквозь отверстую рану в глотке. Живое! Оно такое нежное. Давай всегда любовь живому, и тебя полюбят…
Мы любили – своих собак?!
Мы любили… своих людей… своих женщин любили мы…
Нет. Мы их не любили. За это нам и наказанье. Война бесконечна. Она – не только с людьми. Она – со всем живым. Живущим. Присносущим.
Он отчаянно застонал, вцепился ногтями в кожу черепа, стал рвать на себе волосы, как баба-истеричка. Он бился и всхлипывал. Исупов стоял рядом и молча глядел. Его револьвер дымился. Он застрелил еще одну собаку, пока Юргенс корчился у засыпанной снегом дворцовой древней стены.
Пыль и снег метались, летали над мертвым городом. Как смуглая маленькая бурятка была похожа на Кармелу. Черные пряди; золотые, в крохотных мочках, серьги. Черные брови вразлет, летящие черной ласточкой над морем. Говорят, на Островах, на Севере, есть такие черные чайки.
Гул послышался с черных, обильно усыпанных звездами небес.
Черный Ангел. Зачем он появился. Бой?! Но завтра боя нет. Он предвещает исход боя. Их боя… с собаками?!..
– Юргенс. – Исупов выцеживал слова медленно – так капает мед с долбленой еловой ложки у старой бурятки на рынке, торговки черным и желтым медом: кап, кап. – Ты… знаешь… я… не могу. Это… наказанье. Я… вижу и слышу… всех, кого убил. Я… изнасиловал… одну девочку. Она… была… наверно… должно быть… Великой Княжной. Не… знаю. Не… верю. Но… это может быть вполне. Нас… призовут к ответу. Не… Ингвар. Не… Ставка. Не… Власти. Нас призовет к ответу тот, кто глядит Третьим… Глазом… в наши глаза. В нашу маленькую… жалкую… да, жалкую, Юргенс… жизнь. Встань… на колени. Помолись. Давай… помолимся. Авось нам… полегчает. Я… не… верю, что будет… утро. Ночь ляжет навсегда. Навсегда!
Он душераздирающе крикнул, и в глотке у него оборвалась струна. Юргенс видел, как полковник опускается на колени и поднимает лицо к небу. Боже, у него не лицо. У него песья морда. Собачья, зверья морда у него, и она жалобна, она покрыта снежной шерстью, и по ней, по шелковой спутанной и грязной шерсти, из черных круглых глаз, медленно и прозрачно текут слезы, крупные, как звезды.
Юргенс тоже опустился на колени с натугой; коленные чашечки ударились об острый камень, автомат лязгнул, стукнул, сваливаясь с живота. Мертвый город. Трупы расстрелянных собак валяются всюду. В развалинах. У стен старой пагоды. На ребрах каменной царской кладки. На дне высохшего бассейна. И все молчат. Им уже не больно. Они уже ничего не чувствуют. Ни ужаса, ни блаженства. Когда смерть есть, нас уже нет. Ни нас, ни собак. Может, мы им сделали благо, что пристрелили их. А то они бы мучались от голода здесь, в развалинах, умирали, зверели, поедали бы друг друга, как пожирают друг друга в банке пауки и крысы. Нет! Собака – благородный зверь. Она охотится. Она нападает. Но лишь на тех, кого считает зверьем ниже себя по рангу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.