Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Зимняя Война"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 10:06


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ребята… всех не перебьют… ну не быки же мы!..

Они хотят именно всех перебить. И завладеть. И наставить здесь, в наших горах, своих…

Ло-о-о-ожись!.. Падает…

Снаряд упал прямо рядом с цепью солдат, рассыпавшихся по горному заснеженному склону рядом со старым, полуразрушенным Дворцом. То ли Дворец, то ли Дацан. Крыша выгнутая, как кошкина спинка, восточная, в загогулинках, а сам мощной кладки, великолепной архитектуры, и окна широкие были во время оно застеклены сверху донизу, да ветер, да Война, да камни вездесущих мальчишек стекла повыбили, и сквозняк гулял по мертвым анфиладам, и култук, баргузин и сарма выдували остатки забытого человечьего тепла, и белки, запрыгнув из тайги, роняли на паркетный пол старые расписные фарфоровые китайские вазы, хрустальные горки, нефритовые статуэтки, и окрестные крестьяне растаскивали на украшенье староверских изб картины, висевшие по стенам, писанные маслом на холсте: а на одной картине – загляденье девочка стояла, так любовно изобразил ее художник, такие серенькие, ласковые, прозрачные глазки светились у нее, а русые, золотистые, как пшеница, волосики были забраны на темечке в пучок… и кружева на запястьях, кружева по краю юбки… она во Дворце плясала… ходила вдоль зеркал, брякала по клавишам спинетов и роялей… да, они были богатые, они были Цари, а мы все вокруг были бедные, ну и что?!.. и разве из-за этого Зимняя Война…

Солдаты скорчились на мерзлой земле, свернулись в судорожные клубки, схватились за животы, за головы, пряча от осколков свои жалкие жизни, и покатились живыми бочонками, укутанными в болотный брезент, по каменистому заметенному склону вниз, спасаясь от огня. Юргенс при взрыве находился ближе всех ребят к сгустку ужаса. Земля, камни, осколки полетели ему в лицо, но ни сердца, ни печени, ни артерий, жизненных жил, не задели; он катился по склону горы, и осколки летели ему в спину и грудь, и он кричал от боли, от страха, от того, что думал – он уже умер и уже в Аду. Он и думать не думал, что человек от боли так громко кричит; что боль может быть непереносимой. Он думал, что человек выдюжит, выдержит все. Ему было стыдно себя, но он кричал. Катился, и кричал, и плакал, и камни горы впивались ему в лицо, залитое кровью и слезами, и рядом с ним катились солдаты, его друзья. Он понимал, что сейчас из неба упадет еще один огонь, и этот уж точнехонько будет последний.

И, когда раздался свист и вой, он лег животом на землю, вжался в нее, прижался к камням всею грудью, всем мужским естеством, всеми бедрами и локтями, пытаясь обнять землю, стать самой землею, – только не надо! Не надо сейчас! Не надо…

Раздался еще один взрыв, и опять рядом с ним. Взрывной волной отбросило его. На время он перестал слышать, видеть и чувствовать.

Голос донесся до него, словно бы с того света: контузило парня!.. контузило… На носилки бы его…

Откуда носилки здесь, в горах… Всех сестричек милосердья нынче перебили… да и то они на горбу нас тащили в часть… у генерала только самолеты да ракеты на уме, а что до йода, марли и бинтов… мы же все живые…

Врете, ребята. Мы все уже мертвецы.

А этот?!.. Очухается… Молодой, сил много… эк мордаху-то ему изрешетило… срастется… затянется все… шрамы будут, это да… девушки в обморок упадут все до единой… Тащите, тащите осторожненько… не дай Бог сейчас опять начнется… они летят… летят снова!.. ложи-и-и-ись!..

С небес накатило, навалилось, гул и грохот растерзали людской слух, все чувства обратились в один огромный Страх, и на бреющем полете над солдатами, попадавшими на землю, на снег кто как – на бок, на живот, скрючившись, как дитя в утробе матери, – прошли, чуть не касаясь брюхами земли, тяжеловозы-бомбардировщики противника. Истребители напоминали остроклювых быстрых птиц; эти – черных толстых рыб со смертоносной икрой внутри.

Черный Ангел, наш Черный Ангел, где ты?!.. что ты нам пророчил… неужели ты предсказал нам погибель… нам всем… ведь за нами – наша земля…

За нами, дурак, еще старый разрушенный Дворец на вершине горы. Это, должно быть, восточный монастырь какой. Монахи там жили раньше, ламы. Коричневолицые, в светящихся оранжевых куртках. Они знали языки небесные и запросто болтали на семи птичьих наречьях. Они били в серебряные колокола и ледяные колокольчики, и у них под крышей Дворца хранился пергамент, свернутый в свиток, и на том пергаменте записано все, что с нами должно стать на этой земле. Дудки!.. Там, за Дворцом, среди гор, сидит Золотой Будда. Вот ей-Богу. Мне отец говорил. Я сам родом из недальних мест, с Яблоневого хребта, с Забайкалья, из староверов я. Он весь золотой… а изо лба у него кто-то Третий Глаз выковырял, там у него, по слухам, камень торчал будь здоров… не слабый…

Кучка солдат, вместе с контуженным, откатилась в траншею.

Наступило невероятное, непредставимое затишье – будто все кончилось, раз и навсегда, и было чувство, разлитое во враз опрозрачневшем воздухе, что больше не начнется никогда.

И внезапно небеса отверзлись, как черные врата, и из них хлынул на землю огонь беспрерывный, тяжелый, и на горах, на снегу, на тучах, бегущих вдаль под яростным напоротм ветра, на белом плато плоской, как лопата, степи напечатлелось черное тавро разрушенья, и спрятавшихся в траншее смело, разметало огнем, и только сдавленные крики боли и прощанья донеслись из-под груды камней, обваленных с вершины горы при веренице непрекращающихся взрывов, и огонь прошивал и прожигал все, оставшееся в живых, на расстояньи досягаемости пули и снаряда, бомбы и прицельного огня; и это был нынешний, сегодняшний Бой – Бой всем Боям, Царь Боев, ужасный в своей огненности и будничности: вот так, словно говорил огнем враг, мы будем поступать со всеми, кто… А кто враг?! Кто-о-о-о вра-а-а-аг?!.. Крики доносились из-под развалин. Руины Дворца стояли на вершине горы неколебимо. Их не брали ни бомба, ни снаряд.

И как быстро, мимолетно все закончилось. Господи, неужели. Их всех перебили. Они все задохнулись под камнями, в той снежной холодной траншее. А я, я выбрался. Я как-то выпростался наружу, на волю. И я живой. Живой. Только раскалывается надвое от боли голова. И плохо вижу. И ничего не слышу. А, нет, вот слышу, вот далеко гудит истребитель. Я знаю, это истошный вой – он идет на таран. Кому нужно на Зимней Войне дурацкое геройство, когда все может быть кончено сразу, одним ударом. Но все боятся этого удара. Трусят. Боятся умереть от изобретенного Абсолюта. Человек выдумал себе уничтоженье. И лелеет его, и носится с ним, как с писаной торбой. У Черного Ангела – черные крылья. Отсохли бы черные руки у того, кто выдумал Последнее Оружье.

Ф-фу, Господи, неужели это я. Неужели это я, Господи. И я цел. И косточки целы. И я могу идти. И ноги мои идут. Вот шаг. Еще шаг. Ноги идут. Ноги идут.

Я остался один. Я остался на земле совсем один. И я в горах. И неизвестно, какими они ударили – простыми или…

Ну, это я скоро почувствую. Затошнит. Зашатает. Волосы повылезут. Пятна красные по рукам-ногам пойдут. Еще там что?.. А, не помню. Все давно известно. Если они ударили обычными, может быть, я буду идти в горах день, два, пять, и в конце концов выбреду на людей. На лам. Здесь же есть монастыри. Дурни, они думали, что Дворец – это монастырь. Они не знали, бедные, все мертвые уже, что Дворец – это наш, русский Дворец. Это подарок. Его дедушка последнего нашего Царя, того, что расстреляли недавно, выстроил для своего внука, когда Сибирь была для России вроде отрытого клада, вроде найденного в горах отлома лазурита, и преподнес внучку на день рожденья: вот тебе, внук, будешь царствовать – приезжать будешь в свои восточные владенья, жить тут, рядом с птицами, с ястребами и орлами, на вершине, обозревать завоеванные просторы – малахитовую тайгу, алмазные снега, сапфировые озера, сов и куниц, осетров и белок, хайрюзов и росомах, тягуче, густо поющие басом кедры с шишками величиною с ребячью голову, разлапистые лиственницы, золотеющие по осени; отсюда и зимородковую гладь Байкала видно – отсюда, высоко, с заголенных ветрами вершин Хамар-Дабана, где горные сколы играют под Солнцем гранями льда на острых кромках и изломах камня, где голый, скрючивший ноги в позе лотоса отшельник, чьи бедра обернуты вытертым козьим мехом, бормочет вечное, таинственное «Ом…» Будешь царствовать на окраине Государства!

А сейчас кто царствует?!..

Те, кто его убил… те, кто…

А если в меня кто-нибудь живой вдруг выстрелит из-за утеса?!

Господи. Господи, умоляю Тебя. Жить мне незачем. Незачем да и не к чему. Пошли мне последнюю пулю. Пошли мне. Пошли.

Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Что это?! Это сердце бьется внутри меня о мои ребра.

Брось. Это стучат военные барабаны. Они здесь, за горой. Это кожаные военные барабаны лам. Ламы идут под предводительством Далай-Ламы вперед, воевать с нашими бестолковыми солдатиками, которых и воевать-то как следует, толком, не научили; кто нас мог когда и чему научить, в каких казармах?! Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Как настойчив мерный стук. Дробный стук. Жесткий, властный стук – так стучат костяшки о крышку зимнего гроба; так стучат ледяные кастаньеты в руках танцующего скелета. Это танец, и мне надо шагать в такт с барабаном.

Как близко стук. Как страшно. Он внутри меня. Он во мне. Замри, военный барабан. Не стучи. Прекрати. Мне страшно. Мне больно. У меня болит внутри, слева. Стук разрывает меня надвое. Если ты будешь стучать, я не смогу идти, я не смогу найти ни еды, ни воды. Я умру. Может, так стучат подземные ворота бардо, о которых рассказывал полковник Исупов, он собирал в котомку всякие восточные байки.

Эй, лама!.. Лама!.. Кончай греметь в свой барабан!.. У меня уши болят от твоего стука!..

Стучит. А я иду. Ведь надо идти. Ноги идут. Ноги идут. Если я остановлюсь, я умру.

И где мой складной нож?.. Старинный, хорошей северной работы… еще с одним узким выстреливающим лезвием, оно стреляет сбоку, если нажать на обточенную моржовую кость… я потерял его… я его потерял… я всадил его кому-то в живот… тому, кто меня ненавидел, хотел убить?!.. той, кто меня спасла…

О нет, а я уж испугался, он со мной. Вот он. За голенищем. Я засунул его за голенище, как точильщик на рынке. Зимний рынок, искрятся синие сугробы. Когда еще я попробую твою хурму. Разломлю твой красный гранат. Хрустну соленым огурцом. И посижу на пустом бочонке, где солили омуля, а он уж был с душком, – сяду рядом с полоумным стариком, и разопью с ним бутылочку беленькой – отобью горлышко ножом, и стекло заскрипит на зубах, и водка прольется в глотку. Нет ничего лучше выпивки на морозе! Нож, ты еще пригодишься мне. Твое лезвие, искупанное в крови, я отмолю у военного Бога.

……………………………о, где я?..

Ты разбила стену кулаком. Ты разбила грудью кирпичную кладку. Ты вырвалась на волю.

А на воле – твоя Война. Ты долетела до нее. Ты добрела до нее – наяву и во сне.

Здесь стреляют так близко. Здесь пушки, гаубицы, зенитки. Здесь в шахтах нацеленные на врага ракеты. Где враг?! Поклянись, что ты знаешь это. Побожись, что ты не выстрелишь сам себе в грудь. Когда в небе возникает страшный гул, все бросаются с рынка врассыпную, и падают бочонки с капустой, и валятся бадьи с мерзлой клюквой и брусникой, и кровавая говядина в мясных рядах шлепается наземь с деревянных чурок и плашек вместе с острыми топорами, и люди визжат и падают в грязь, в снег, прижимаются животами к земле, к слежалому снегу, ползут, причитают, плачут, закрывая головы, затылки дрожащими руками. И матери ложатся животами на детей, чтобы спасти их, уберечь хоть немного, хотя знают: если взрыв – погибнут все. Здесь Война идет! О, Воспителла, куда ты взяла свой билет. Какая карта выпала тебе. А может, ты напилась на своей знаменитой вечеринке до бесчувствия, и упала головой на стол, в средоточье ананасов и креветок, и уронила бокал с красным вином, и оно пролилось на скатерть и на твою шею, и будто у тебя шея порезана ножом, красные капли падают с кожи, ползут, чертят красный путь на белом снегу. И тебе видится виденье, пьяное и невозможное. И, мотай не мотай головой, ничего не поможет – разве что сердобольный гость выльет тебе на затылок из кувшина, из кухонного ковша серебряный шматок ледяной воды.

Я никогда не напивалась пьяной. Я никогда…

Что ж, значит, время приспело. А может, ты накурилась?!.. У Фреда были абиссинские сигары, толстые, как жирные мыши… он тебя ими угощал… и ты взяла?!.. взяла из золотой коробки…

А-а-а-а!.. мамочка, они летят… они сейчас сбросят огонь… и мы все сгорим… все!.. Пригнись ниже… прижмись ко мне, вожми головку мне в живот, дитя мое… я с тобой… ничего не бойся, если я с тобой…

Вдоль по рынку раскатились красные гранаты и алые соленые помидоры из кадок. Рассыпалась, валялась на снегу – горками – облепиха, похожая на желтую щучью икру. Медленно, как во сне, вытекал мед из высоких деревянных долбленых ковшей, и коричневые бурятки в белых овечьих шапочках, молясь Будде и охая, лежали рядом с текущим по доскам, по снегу медом, окунали в мед мозолистые ладони, плачущие губы, и горечь слез смешивалась со сладостью меда, а охотник, продававший шкуры, держащий их на распяленных, раскинутых в стороны, как перекладины креста, руках – ах, чучело, тебе уж не стоять среди рынка, не пугать несмышленышей костями, торчащими из худых штопанных рукавов!.. – прижимал их, шкурки белок и соболей, горностаев и росомах, к груди, к сердцу, окунал в нежную рухлядь лицо, плакал, утирался шкурками когда-то живых зверей, а рядом ползли, плыли по голубому снегу мертвые длинные серебряные рыбы, это омуль вывалился из алюминьевых ведер, плыл по зиме, кося мертвым жемчужным глазом, и рыбак плыл рядом со своим омулем, так и не купленным никем, полз животом по сугробам, хватал рыбин крючьями обмороженных пальцев, – ах, Война, ведь это наша еда, это наша добыча, это наша красота, это наша жизнь! Что ты сделала с нашей жизнью! С нами со всеми! Мы – твоя еда?! Да неужто тебе все мало, все мало, объедала Война, ты все жрешь и жрешь, ты накалываешь нас на острогу, ты бредешь на нас с бреднями и сетями, ты наставляешь на нас свои пушки и дула, – и мы уже привыкли жить в тебе, привыкли умирать в тебе, – да все равно – проклятье тебе! Твоему огню! Твоим боям! Твоим генералам! А солдаты?! Солдатам мы тоже пошлем проклятье свое?!

Рынок орал и вопил, стонал и ревел, как ревут коровы, как ревут быки, как ревут, заливаются младенцы в снежных пеленках, рынок бился в судорогах, и осколки летели и попадали в живое, и гранаты разламывались надвое, и тек алый сок из вскинутой взрывом брусники, и лопалась со стоном и криком красная клюква, и тек красный густой мед из трещин и щелей, и прижималась к холодному снегу животом и грудью, всеми ломкими и бедными костями, Воспителла, жалась к земле, дрожащей под снегом, укутанной в снежную ветхую шубу, – а мед тек рядом с ее щекой, и она не удержалась, подвинула по снегу лицо, прикоснулась к меду губами, зубами, вобрала его, куснула его, поцеловала его, втянула его в себя. Сладкая, жизнь моя! Как я люблю тебя!

Разрыв ухнул над ее головой. Она влепилась в землю всем текучим, как мед, телом. Мать, у которой осколком убило ребенка, страшно закричала, запричитала над ней.

………………………она проснулась в замерзшей лодке на берегу озера оттого, что ей вливали в рот – насильно, грубо – водку. Она поперхнулась, чуть не захлебнулась. Выплюнула зелье на дно лодки. Закинулась в судороге. Ее крепко держали люди в черных кожаных куртках и черных очках. Она глотала водку, давилась. А, это опять вы. Я думала, я от вас ушла. Не убежишь даже в топку Войны. Пусть я сгорю. Я вам не достанусь. Вам кажется, что вы меня поймали.

Они растирали ей водкой руки, щеки, щиколотки, виски. Всунули в зубы кусок салями. Укутали в овчинную шубу.

– Она нормальная, Давид? Уснуть в лодке при култуке?.. Зимой?..

– Она дура. Или просто очень устала.

– Постарайся не применять болевых приемов. На нее смотреть жалко.

– Она обморожена. Она попала под обстрел. Гляди, кровь на руках.

– Какая, к черту, кровь. Это брусника. Сок брусничный. Я сам пробовал, лизнул. Кислый.

– Быстро мы ее нашли. Я думал – дольше проваландаемся.

– Я увидел над лодкой парок.

– Еще десять-пятнадцать минут – и все было бы кончено. Она бы замерзла.

– Или впала в забытье. Человек при замерзании не резком, а постепенном может сохранить жизнь внутри себя.

– Долго же ее пришлось бы размораживать. Живое мясо. Ха-ха.

Они сунули ей в нос еще один ломтик салями. Жри! Она отвернула голову.

– Не хочешь – не надо. Если ты в своем уме, ты будешь говорить. Сапфир с тобой?

Она поглядела на них прозрачно, ясно. Господи, как весело ей.

И в ее глазах вспыхнуло, Сияньем Севера, лютое веселье.

– Нет! Нет его у меня! Пропила я его! Прокутила! Продала задешево – и икорочки себе на рынке купила… селедочки!..

Невероятно, но она смеялась над ними.

Здесь, на берегу озера, в просмоленной, промерзлой рыбацкой лодке, укутанная в шубу с чужого плеча, – она над ними хохотала, и зубы ее блестели, и ожившие щеки ее румянились, и, с ума сойти, глаза ее сверкали неистовым, елочным, карнавальным весельем! Она была золотой орех, она висела на высокой ветке, она качалась и плясала над черными колючими иглами, и ее было никому не достать!

– Ну, это еще надо проверить. Мы тебя проверим, собака. Ты передала его Леху?

Она смеялась.

– Куда Лех должен был переправить его?! Анастасии?! Ингвару?! Другим людям?! Вернуть на Войну?! Уничтожить?!

Она смеялась.

– Ты знаешь о том, стерва, что это за Камень?!

Она смеялась, и в смехе появилась язвительная, глумливая нота, и, дойдя до порога, где наступает визг, смех оборвался.

– Ты знаешь о том, что если ты не станешь болтать языком, мы будем пытать тебя?! Это не в правилах благородной игры, конечно. Но это Война, душенька. И у нас нет выхода. И у тебя выхода нет. Куда Лех должен переправить Сапфир?! Если не Анастасии, то куда?!.. Он человек, как все мы. Он хочет жить. На аукцион Сотбис?!.. В Нью-Йорк?!.. В Гонконг?!.. Серджио Челленджеру?!.. Отвечай!

Она молчала.

– В героиню играешь?!..

Они скинули с нее шубу. Стали рвать на ней блузку. Тонкая ткань затрещала.

Какое счастье, что они не стащили с нее юбку. Не успели.

Смит-вессон в ее руках. Всего пять патронов. Их – четверо. Последний – для себя. И – головой в Байкал, тонка кромка прибрежного непрочного раннего льда, дальше – вода, ее тьма, ее чистота, ее сапфировая синева.

Вот он, ее последний Сапфир. Так должно быть.

Она выстрелила в склонившегося к ней. Он упал. Она вырвалась из рук других, оставив в их руках овчинную сибирскую шубу. Она бежала, как летела. Они стреляли ей вдогон. Из-за скалы вывернулся грузовик, в кузове тряслись мешки с сахаром, один мешок развязался, и сахарная дорожка сыпалась на грязный шинный след, – шофер резко тормознул, смекнул сразу, в чем дело. Щас мы им покажем всем, девка. У меня тут есть с собой… вот, за пазухой… сейчас… ага!.. один трофей, граната прямо с поля боя, братан, солдат, привез. Гляди, што будет!..

Парню не удалось бросить «лимонку», показать военное удальство. Зачуяв опасность, черные бросились врассыпную. Черная железная повозка, стоявшая у льдистой озерной кромки, в мгновенье ока поглотила их. Снег замазал белой кистью, замел, закрыл от ее глаз, просверкнувших заревом запоздалых слез.

– Спасибо тебе, парень, – сказала она, задыхаясь. – Ты знаешь, что-то случилось со мной. Я потеряла счет дням, времени. Я все перепутала… А ты – не сон?.. Я же прилетела в Париж… почему я здесь… О, я должна лететь теперь в Армагеддон… там уже тоже Война, она, парень, пришла туда!.. а я – здесь сижу… в ледяной лодке лежу… я пьяная, парень, меня напоили… ты прости, если что…

Она оглядела себя, покраснела, огладила свои руки, просвечивающие на морозе сквозь шелковые лохмотья.

– Все смешалось. Это… байкальский Бурхан шутит, да?.. Ты спас меня… Я тоже в жизни… кого-то спасала. – Она пожала плечами, пошатнулась, чуть не свалилась в искристый снег. Солнце заливало берег озера, их двоих ясным, серебряным, чистым светом. – От меня водкой пахнет, да?.. Они меня водкой поили, а то бы я не проснулась.

Парень, по-сибирски раскосый, широкоскулый, улыбаясь, с любопытством глядел на нее, полураздетую, с обнаженной грудью, в разорванной блузке.

– Потрепали они тебя, – присвистнул он. – Властям заявим?..

– Не надо. Где твой грузовик?.. Гони в Иркутск, в аэропорт. Видно, суждено мне в небе жить…

Она вздрогнула. Мороз крепче обнял ее железными руками.

– …и в небе умереть.

Она стояла на ярком сибирском Солнце перед раскосым парнем, забулдыгой, сельским шофером, ухмылявшимся ей, сжимала в руке черный крохотный револьвер. Парень попятился и, продолжая глядеть на нее, распахнул дверцу кабины.

– Лезь!.. Погоню как на пожар!..

Солнце било в стекло, ей в глаза золотыми копьями, стрелами. Она так и не выпустила револьвер из руки. Она улыбалась сибиряку. Он завистливо и восхищенно косился на смит-вессон.

– Если к врагу попадем в лапы – отстреляемся!.. У тебя патроны-то еще в запасе есть?..

– Навалом.

– На хоть фуфайку-то мою!.. Мороз…

Заснеженный берег Байкала, и сюда долетают снаряды из вечности, и шумят на широком сквозном ветру кедры, страшно, гудяще шумят, и синяя воронка неба вбирает их мохнатые темнозеленые кроны, и синий живой Сапфир незастывшей воды колышется рядом, у машинных колес, – лед еще не стал, но скоро станет. Скоро все замерзнет. Придут ледники. И последняя пуля вопьется в дрожащее тело последнего солдата. Кедры гудят. Култук рвет их зеленые волосы.

Она шепчет, и губы ее холодны и мокры от слез:

– Париж… Варшава… Иркутск… Канада… Армагеддон – какая маленькая земля!.. Какая маленькая жизнь…

Подбросила на ладони смит-вессон, усмехнулась. Поглядела в окно кабины на синюю, темную гордую воду. Распахнула дверцу. Размахнулась. Темно-изумрудная прозрачная гладь выпила ее взгляд, вобрала. Револьвер с коротким, тяжело чмокнувшим масляным всплеском ушел под воду, в глубь синевы.

– Здравствуй, Байкал военный, – шептала она, плача. – Здравствуй, Бурхан Победитель. Здесь Лех воевал. Я устала воевать. Я пришла к тебе. Дай мне отдохнуть. Дай мне уснуть и вспомнить. Усыпи меня.

Парень, шмыгая носом, искоса взглядывая на дуру бабу, вертя руль, гнал грузовик как угорелый, забыв про груз, про назначенье, а сахар все так и сыпался из мешка, и путь их был сладок и ухабист, горек и непроторен, и кедры пели им свою колыбельную, поминальную песню.

Лечь на скрипучий диван. Лежать долго. Внезапно встать. Подойти к зеркалу, размять шрамы. Задать себе вопрос: где я? Взять со стола луковицу, разгрызть. Открыть блокнот, записать два слова. Перелистать подвернувшийся под руку китайский журнал по каратэ. Крутануть ручку радиоприемника. Проклятье, он же сломан. Пнуть пустую бутылку из-под водки.

Сесть на ребрастый, с торчащими пружинами диван, качаться из стороны в сторону, закрыв глаза, и повторять размеренно:

– О святое мое одиночество, ты!.. О святое мое одиночество, ты!.. О святое мое одиночество, ты…

Сломанный приемник заработал: шум, писк, треск насытил голодную пустоту. Да где ж она, где!.. Не могу поймать родимую… Все упорно делают вид, что ее НЕТ. Попросту НЕТ.

Он ощупал себя, помял майку на груди. Юргенс, ты небрит который день. Или век.

– Кусочек ее хочу… хоть кусочек… хоть бы гул танков, хоть бы выстрел один… хоть бы песню, что тогда Люсиль пела в этой грязной канаве… Вот сволочи!.. упрямо делают вид, что ее нет – нет, хоть разбейся!.. – на этой земле… А разве я, например, вот я – есть?!..

Он локтем, в приступе бешенства, смахнул приемник на пол со стола. Зажал от грохота уши, скрючился в испуге.

– Господи, зачем я это сделал… Не так… так не надо. Все вернем… все вернем сейчас… нет и не было грохота, ужаса… дай подниму… дай поставлю все тихонько… Не включается… сломался совсем. Значит… значит, это было.

Поднял обросшую, кудлатую голову. Из глазниц в одинокий мир глянули неистовые, горящие белой пустотой глаза. Крикнул шепотом:

– Может быть, ЕЕ тоже не было?!.. Никогда?!..

Молчанье обняло его обеими липкими, тягучими руками, прижало к бездонной груди. Так страшно ему не было еще никогда. Даже тогда, в первом бою.

– Я слышу ее гул. Я слышу гул рядом. Я слышу гул за тысячи километров… сидя здесь, во вшивой каморке… слышу!..Рад бы не слышать. Уши вилкой пропороть. Глаза ножом выколоть. А может, я… ее летописец!.. Может, я, солдат, я избран Богами… ОСТАВИТЬ ЕЕ?!.. В чем?.. Где?.. Говорили тебе, дураку: не садись на пенек, не ешь пирожок с человечиной, с человеческой свининой, мерзнущей, сырой, что лежала ТАМ… на полу караван-сарая. Там… да!.. там тлел кизяк, там пахло верблюжьим хвостом, там окоченевали мои ноги. Там пахло тряпьем и позабытой баней. Там Кармела вертела солдатне свои табачные соски. А сны у всех были одинаковы, как шинели. Сволочь это радио, ну, кусочек ее мне, шматочек, ну, пожалуйста, ну…

Он ударил кулаком по старому черному приемнику, едва не разбив его.

– …там мы почти беспрерывно кричали: ура-а-а!.. и во рту оставался осадок… перегар… будто выпил водки, настоенной на Кармелином табаке… но мы от этого «ура» пьянели, и легче нам становилось. И в атаку мы бежали. Ура-а-а-а-а-а! Урра-а-а-а-а-а!..

Индевело, мертво блестели ледяные папоротники замерзшего окна. Ночь сочилась сквозь морозные заоконные иероглифы. Он ходил по комнате молча, ходил от стены к стене – так мучительно, маятником, мотается в клетке, в зоосаде, крупный хищник, лев ли, тигр. Начал собирать со спинок стульев, с дверец комодов грязные рубашки и тельняшки. Бормотал:

– Холод, холод, холод, холод, холод… Вот и приехал я сюда, в град Армагеддон, в этом году. В разведку меня послали… генералы приказали… или списали подчистую… в запас, в разнос… а ломанулся бы я лучше… куда?.. на Север, на траулеры?.. И на Севере – Война… И на Юге – она…

Рубашки висели у него на локте, как пьяный, без сознанья, тощий бродяга в лохмотьях.

– …один остался – это же целый мир. Это…

Он беззвучно говорил сам с собой, и прыгали, дергаясь, его изрезанные губы.

И резко включался голос, как сломанный приемник, внезапно, с хрипом, пробиваясь сквозь заслоны глотки, сквозь морозы и буреполомы.

– …я и не знал, что тут обычай такой – хрустальные бокалы в витринах магазинов в ночь под Новый Год надо пулями разбивать!.. мы в живые головы стреляли, в хрустальные уши, в гранатовые уста… Да из моего Калашникова их не собьешь, только из дамского револьверчика… из смит-вессона какого-нибудь… Моя мать шесть абортов сделала… я был седьмой, счастливое число, сказочное, она, видать, была суеверная – меня оставила. Урра-а-а-а!.. О, бельишко… Немудрящее бельишко мое собрал я, как грибы… пойду простирну, что ли. Сам себе я хозяин. Сам себе я солдат.

С кучей белья в руках он выбил ногой дверь, пошел, шатаясь, по длинному корабельному коридору темного старого армагеддонского дома. Ввалился в ванную. Глядел, как страдально и долго набирается вода, текущая сиротской узкой струйкой, в таз. Ах, Господи Исусе!.. А стирать-то нечем… Бабьи заботы… порошки, мыло… Где наша ни пропадала. Вот коробка с содой; вот с солью. Густо насыпать соду и соль в таз; вот так-то, по-нашему, по-военному.

Он тер и тер, стирал и стирал, мутузил, катал и валял белье в тазу до того, что оно разлезлось под его пальцами на тонкие волокна, тряпичные спагетти. Он вынул клубки ниток из таза, держал их на весу, как пряжу, и с них капала в таз вода. О, никогда бы не подумал.

Он наклонился над тазом. В белесой, темной от грязи воде он увидел свое лицо. Знакомые шрамы. Изрубцевали тебя, мужик, всласть. В битом зеркале на стене ванной, сзади него висящем, отражалась его тощая, бугристая, в сильных мышцах спина – тоже вся в чудовищных рубцах. Круто помяли. Вкуснее на Боговом пиру буду.

– …никогда бы не подумал, что мои неизносные тряпки погибнут, а я останусь жить.

Звонок в дверь – оглушительный, длинный трезвон. Он вздрогнул и выпрямился над тазом с соленой водой.

Пошел к двери. С мокрых рук, с пальцев, на пол капала холодная соль. Долго стоял перед дверью: открывать – не открывать. Подрали обшивку собачьи когти. Из дыр торчала вата. Так из щелей Креста, на коем распяли Господа, торчали снежные, ледяные лохмотья. Он качался, как маятник. Закусил губу. Решился. Вырвал щеколду. За дверью не было никого. Ушли? Не дождались… Или – спрятались?.. Или – никого… не было?!

– …привиденье.

Он стоял, слепо улыбаясь, пьяно колыхаясь из стороны в сторону. Вдруг прижал мокрые руки к лицу. И, как оглашенный, выбежал на лестницу, и надсадно, хрипло закричал в пустоту:

– Воспителла! Это ты, Воспителла?!.. Это ты?!

Каменная труба молчала, не гудела. Ничьих шагов было не слыхать.

Он обернулся.

Он усмехнулся сам над собой:

– А может, это ты приходил. Ты, мой мертвец. Ты, Рифмадиссо.

Нет. Он ошибся. Это ржанье телефона. Это просто ему звонит Господь Бог, все не дозвонится никак.

Он поморщился, как от боли, схватил трубку. Да, Арк, это я. Спасибо. Я уже мертв. Нет, не шутки. Да, все без изменений. Да, один. Нет, не хочу развеяться. Я не пепел. Ну ладно. Это можно. Где?.. Когда?.. Не обижайся. Я тебе правду сказал. Девки будут – предупреди, чтоб ко мне не приставали. Торт куплю. Вино будет. Крымское?.. Сладкое?.. Я бы предпочел водку. Много водки. И закусить вареной картошкой и луковицей. Выпьем за Стива. Он сейчас играет на губной гармошке на небесах. В восемь буду. Бывай.

Все сидели, шумели, гудели, и столы были накрыты, и нехитрая снедь – блины, картошка, молоко в бутылях, кислая капуста, политая постным маслом – возвышалась на скатерти рядом с изысканными деликатесами – крабами, маслинами. Пестрая смесь, ведь это вечный стиль Армагеддона, последнего града земли, где и произойдет последнее сраженье, и Война уже подошла к городу, она уже в городе, так, ребята, самое время попировать, вы не находите?!.. Из динамиков неслась, задыхаясь, конская музыка, яркая и резкая, сливалась в нефтяные кляксы диссонанса. А вот и беззубый Арк, то ли уличный художник, то ли кабацкий певец, – его дырчатая улыбка по-прежнему ослепительна. Лех, к нам, к нам!.. Тебя тут давненько не видали. Что, все по своим Парижам да Лондонам разъезжал?.. Морин-Хур, Дарима, глядите, кто к нам пришел!.. О, твои живописные шрамы по-прежнему обвораживают невинных молоденьких курочек?!.. Налейте ему штрафную – пусть скажет тост!.. Да и без тоста пусть пьет, пусть в себя радость вливает!.. На!.. До дна!.. Как это раньше цыгане на подносике подавали и припевали: свет наш Лех дорогой, пей до дна, пей до дна!.. Руки из крахмальных обшлагов и пальцы в крупных, как яйца, перстнях тянутся к нему, кто-то пытается услужливо подать ему прибор, кто-то сует ему пустой фужер – мол, там, братец, рядом с тобою морс, брызни-ка, а то и шампанского неплохо, не откажусь. Погляди-ка, Арк какой пробивной, в такое голодное, военное время раздобыть столько всякой вкусной всячины?!.. на это тоже надо иметь талант… Пей до дна, Лех!.. Пей!.. На том-то свете никто не нальет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации