Текст книги "Рука и сердце"
Автор книги: Элизабет Гаскелл
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
– Это ее мать! – пояснила она.
– Надо было лучше смотреть за ребенком, – ворчливо обронил доктор.
– Девочка спала со мной, это я оставила ее без присмотра, – сказала Сьюзен.
– Я вернусь к себе и приготовлю успокоительные капли, а вы покамест уложите ее в постель.
Сьюзен достала кое-что из своей одежды и осторожно раздела неподвижное, безвольное женское тело. В доме не было свободной кровати – только ее собственная и скамья, где спал отец. Она осторожно подняла с постели свою ненаглядную бездыханную девочку, чтобы отнести ее вниз, но мать вдруг открыла глаза и, увидав, чтó она намеревается сделать, жалобно сказала:
– Я недостойна прикасаться к ней, ведь я грешница. И я не вправе говорить с вами так, как давеча говорила. Но я вижу, вы добрая, очень добрая. Можно мне взять мое дитя на руки и побыть с ней немного?
Ее голос был так разительно не похож на тот, каким она кричала, пока с ней не случился припадок, что Сьюзен едва узнала его – столько в нем было кротости, столько искренней мольбы, перед которой нельзя устоять. Черты ее тоже утратили все следы гнева, словно их разгладил нерушимый покой могилы. Сьюзен потеряла дар речи и молча положила ребенка на руки матери. Но смотреть на них было выше ее сил, она упала на колени и разрыдалась.
– О Боже, Боже, смилостивься над ней, прости ее, пошли ей утешение!
Мать гладила детское личико и что-то тихо, ласково, с улыбкой приговаривала, словно качала живого ребенка. Она сходит с ума, подумала Сьюзен, не прерывая молитвы, а слезы все катились и катились у нее из глаз.
Наконец явился доктор с каплями. Мать покорно приняла лекарство, не ведая, что пьет и зачем. Доктор сидел возле нее, пока она не заснула. Тогда он неслышно встал и, поманив Сьюзен к двери, распорядился:
– Заберите у нее тело ребенка. Она не проснется. С этим успокоительным она проспит много часов. Я загляну к вам до полудня. Сейчас уже светает. До свидания.
Сьюзен закрыла за ним дверь и потом осторожно высвободила мертвое тельце из материнских рук. Она не могла противиться желанию в последний раз прижать к груди свою милую девочку и все смотрела на ее покойное, безмолвное, бледное личико, чтобы навеки запечатлеть его в памяти.
Ни ночью, ни в часы дневного бденья
Не смоют слезы светлого виденья;
Ни туча мыслей, ни краса вселенной
Не затуманят образ незабвенный.
Дитя! Навеки в сердце мне проник
Твой ангельски невинный, чистый лик[3]3
Из стихотворения «Детский портрет» английского поэта и драматурга Барри Корнуолла (наст. имя Брайан Уоллер Проктер; 1787–1874), изданного в сборнике «Английские песни» (1832).
[Закрыть].
Потом она вспомнила об одном важном деле. Приведя дом в порядок – ее отец после учиненного им ночного переполоха спал беспробудным сном, – она отправилась в путь по тихим и пока еще безлюдным улицам, хотя солнце светило уже вовсю, в ту часть города, где поселилось семейство Ли. Когда она достигла цели, миссис Ли, привыкшая вставать с рассветом, как раз открывала ставни на окнах. Сьюзен тронула ее за руку и, не проронив ни слова, прошла в дом. Она опустилась на колени перед изумленной миссис Ли и заплакала так горько, как еще никогда в жизни не плакала. Кошмарная ночь выпила из нее все силы, и теперь, когда от ее воли уже ничего не зависело, она утратила самообладание и не могла выдавить из себя ни слова.
– Ах ты, бедняжка! Какое горе привело тебя в такой час? Скажи скорее. Ну-ну, ничего, поплачь, коли не можешь говорить. Облегчи сердце, после расскажешь.
– Нэнни умерла! – прорыдала Сьюзен. – Я оставила ее, мне надо было спуститься к отцу, а она упала с лестницы и разбилась. Ох, беда, беда!.. Но это не все. Ее мать… она сейчас у нас в доме! Пойдемте, взглянете, точно ли это ваша Лиззи.
Миссис Ли онемела от услышанного, но, хоть руки у нее тряслись, быстро оделась и не чуя под собой ног заспешила вместе со Сьюзен на Краун-стрит.
Глава четвертая
Когда они входили в дом на Краун-стрит, дверь открылась не полностью, словно ее заклинило, и Сьюзен в недоумении окинула взглядом крыльцо. Помеха тотчас обнаружилась в виде маленького газетного свертка – с деньгами, как она догадалась.
– Смотрите! – с горечью сказала Сюзен, подняв сверток. – Вчера вечером мать снова подбросила деньги на ребенка.
Но миссис Ли ее не слушала. Всего несколько шагов отделяли ее, быть может, от пропавшей дочери, и она устремилась вперед на слабеющих ногах и с трепетом в сердце, которое готово было выпрыгнуть из груди. Она поднялась в темную, притихшую спальню и, не глядя на детский трупик, прошла к постели, отдернула занавеску и увидела Лиззи, но не прежнюю – пригожую, веселую, резвую, беззаботную. Нынешняя Лиззи выглядела много старше своих лет, ее красота померкла, глубокие морщины неизбывной заботы и – увы! – нужды (как представлялось матери) пролегли на щеках, таких кругленьких, гладких и румяных, когда ее лицо в последний раз радовало материнский взор. А ныне даже во сне оно хранило печать безысходности, даже во сне дочь разучилась улыбаться. Но эти несомненные приметы греха и горя, всего, что довелось ей испытать, только усиливали любовь матери к своему несчастному чаду. Она жадно вглядывалась в дорогое лицо, смотрела и не могла насмотреться. Потом наклонилась и поцеловала бледную руку, выпроставшуюся из-под простыней. Спящая не шелохнулась. Мать вернула ее руку на покрывало с бесконечной осторожностью, хотя в этом не было нужды – дочь все равно ничего бы не почувствовала. Она не подавала никаких признаков жизни, не считая того, что изредка из груди ее вырывался полувздох-полувсхлип. Миссис Ли долго сидела подле нее и все смотрела, не в силах оторваться и задернуть занавеску.
Сьюзен тоже охотнее осталась бы подле своей ненаглядной девочки, но на ней лежало слишком много обязанностей. Так уж повелось, что все привыкли перекладывать свои заботы на ее плечи. Ее отец, с утра бывший не в духе после вчерашних излишеств, не преминул поставить ей в вину гибель маленькой Нэнни, и какое-то время она покорно сносила его попреки, но потом не выдержала и расплакалась. Тогда он попытался ее утешить, но так неуклюже, что лучше бы промолчал: оно и ладно, рассудил он, что ребенок помер, не их ребенок-то, нечего и горевать. Она в отчаянии заломила руки и, встав перед ним, взмолилась, чтобы он не говорил больше ни слова. Потом ей предстояло выполнить формальности, связанные с коронерским расследованием; предупредить всех, что уроки в школе отменяются; кликнуть соседского мальчика, чтобы сбегал к Уильяму Ли, которого, по ее мнению, необходимо было известить о местонахождении его матери и обо всем, что случилось. Она попросила гонца на словах передать Уиллу, чтобы он пришел к ней для разговора и что его мать уже здесь, в ее доме. К счастью, отец поплелся на ближайшую извозчичью биржу – разузнать последние сплетни и похвалиться своими ночными подвигами, вернее, тем, что сохранилось от них в его памяти; к счастью – поскольку он все еще пребывал в неведении относительно того, что в спальне наверху находятся две незнакомые женщины, обе в забытьи, хотя и по разным причинам.
Уилл пришел в обеденный час – раскрасневшийся, взволнованный, радостно-нетерпеливый. Сьюзен, напротив, очень спокойная, без кровинки в лице, встретила его мягким, любящим взглядом.
– Уилл, – негромко сказала она, глядя ему глаза в глаза, – в спальне наверху твоя сестра.
– Моя сестра! – повторил он упавшим голосом, и взор его помрачнел.
Это не укрылось от Сьюзен, и на сердце ее набежало облако, но она не подала виду и невозмутимо продолжила:
– Оказалось, что она мать крошки Нэнни, о чем ты, вероятно, знаешь. Бедняжка Нэнни убилась прошлой ночью – упала с лестницы.
После этих слов спокойствие покинуло ее, и долго сдерживаемая боль прорвалась наружу. Ноги у нее подломились, она села, спрятала от него свое лицо и горько заплакала. Он забыл про все на свете, кроме пылкого желания успокоить ее и приласкать. Наклонившись над ней, он обнял ее за талию:
– Ах, Сьюзен! Если бы я мог утешить тебя! Не плачь, ради Бога, не надо!
Он повторял одно и то же снова и снова, как заклинание, менялся только тон. Постепенно она справилась с собой, утерла глаза и посмотрела на него своим прежним спокойным, чистым, бесстрашным взглядом:
– Твоя сестра вчера ночью была возле нашего дома и слышала мой разговор с доктором. Сейчас она спит, твоя мать сидит подле нее. Я хотела, чтобы ты все узнал от меня. Ты поднимешься к матери?
– Нет! – ответил он. – Лучше побуду с тобой. Мама сказала мне, что теперь ты все знаешь. – Он потупил взор, вспомнив о семейном позоре.
Но его поистине святая в своей чистоте избранница не опустила и не отвела глаза:
– Да, я все знаю – все, кроме ее мук. Страшно подумать!
– Она их заслужила, все до единой, – глухо ответил он.
– В глазах Божьих, может быть. Ему судить, не нам. Ох, Уилл Ли! – внезапно вспылила она. – Я была о тебе такого хорошего мнения. Не вынуждай меня думать, что ты бессердечен. Праведность не праведность без доброты, без милосердия! Подумай о матери с разбитым сердцем, которая нынче вновь обрела свое дитя, подумай о ней!
– Я думаю о ней, – сказал он. – И помню про обещание, которое дал ей вчера вечером. Только мне нужно время. Дай срок, и я сделаю все как надо. Я еще не успел ничего обдумать. Но я сделаю все как надо, как правильно, не беспокойся. Ты очень хорошо мне все растолковала, Сьюзен, рассеяла мои сомнения. Я так тебя люблю, что мне больно слышать твои упреки. Если я замешкался и не наобещал сгоряча чего угодно, то потому только, что даже из любви к тебе не стану говорить того, в чем сам не уверен. А я не был уверен, что ты примешь меня, все это так неожиданно… Но я не бессердечный. Кабы я был такой, стал бы я горевать и поедом себя есть!
Он двинулся было к выходу, ему и впрямь показалось, что лучше обдумать все одному, в тишине. Но Сьюзен, кляня себя за неосторожные и, пожалуй, обидные слова, приблизилась к нему сзади на пару шагов, в нерешительности остановилась и, зардевшись, почти шепотом сказала:
– Ах, Уилл! Я прошу прощения. Я не должна была… Ты простишь меня?
Всегда до робости сдержанная, она говорила с такой безграничной кротостью, какую только можно себе представить, и глаза ее то умоляюще поднимались на него, то стыдливо опускались долу. Ее очаровательное смущение было красноречивее всяких слов. Уилл вернулся к ней, сам не свой от счастья, что любим ею, схватил ее в объятия и расцеловал:
– Сьюзен, любимая!
Тем временем в комнате наверху мать не сводила глаз со своей крепко спящей дочери.
Лиззи проснулась только вечером, снотворное оказалось сильнодействующим. Открыв глаза, она увидела перед собой мамино лицо и долго смотрела на него не мигая, словно завороженная. Миссис Ли сидела неподвижно, как изваяние. Ей казалось, что малейшее движение разрушит чары и вместе со сковавшим ее оцепенением она утратит и способность владеть собой. Первой не выдержала Лиззи.
– Мама, не смотри на меня! Я гадкая, испорченная! – вскрикнула она, словно ее пронзила нестерпимая боль; она зарылась лицом в простыни и застыла на постели, как мертвая.
Миссис Ли опустилась на колени и принялась ласково успокаивать ее:
– Лиззи, милая, не надо так говорить. Я же твоя мама, доченька, не бойся. Я как любила тебя, так и сейчас люблю. Я думала о тебе непрестанно, Лиззи. Твой отец перед смертью простил тебя. – (При этих словах тело под простынями судорожно дернулось, но никакого возгласа не последовало.) – Лиззи, родная моя, я для тебя что хочешь сделаю, жить буду тобой одной, ты только не бойся меня… Такая ты, не такая, о том мы не будем вспоминать. Забудем прошлое и вернемся на Ближнюю ферму. Я и уехала оттуда, чтобы найти тебя, доченька, и Бог привел меня к тебе! Хвала Господу! Бог милостив, Лиззи. Ты ведь помнишь, что сказано в Писании, Лиззи, знамо дело помнишь, ты ж у меня ученая. Я-то едва читаю, зато кое-что выучила наизусть, и повторяла про себя по многу раз на дню, и находила в том утешение. Лиззи, доченька, не прячь от меня лицо, это же я, твоя мама! Давеча я держала на руках твое дитя… Твой ангелочек заступится за тебя перед Всевышним. Ну не надо, не убивайся ты так, вы еще встретитесь на небесах. Я знаю, ты не чаешь попасть туда, к своей Нэнни. И верь мне, Господь не отринет того, кто раскаялся… Ты только ничего не бойся, ладно?
Миссис Ли молитвенно сложила руки и без конца повторяла ласковые слова утешения и поддержки, все, какие могла припомнить, старясь говорить как можно яснее. По дыханию дочери она понимала, что та ее слушает, но у нее самой голова шла кругом и скоро уже не было сил продолжать. Она с трудом сдерживала рыдания.
Но вот дочь подала голос:
– Куда ее унесли?
– Она в доме, внизу. И личико у нее спокойное, светлое.
– Она умела говорить? Ох, если бы Бог дал… Если бы я хоть раз услышала ее голосок!.. Я так мечтала об этом, мама! Увижу ли я ее… Ах, мама, ведь если я буду очень стараться и Господь смилостивится надо мной и возьмет меня на небо, я не узнаю ее… не узнаю мою доченьку… Она отвернется от меня, как от чужой, и будет цепляться за Сьюзен Палмер, за тебя! Горе, горе мне!.. – Она сотрясалась от душившей ее нестерпимой тоски.
Впервые позволив себе высказать все, что терзало ей душу, она открыла лицо и пристально посмотрела на мать, словно хотела прочитать ее мысли. И когда увидела мокрые от слез старческие глаза и дрожащие губы, кинулась ей на шею и, как в детстве, заплакала на маминой груди. Сколько раз она прибегала к ней со своими детскими горестями, не ведая, что значит настоящее, неутешное горе!
Мать прижала ее к себе и стала баюкать-уговаривать, как маленькую, и мало-помалу Лиззи успокоилась и затихла.
Так они сидели долго-долго, пока Сьюзен Палмер не принесла им чаю и хлеба с маслом. Сев в уголке, Сьюзен смотрела, как мать кормит свое больное дитя, как ласковыми уговорами заставляет дочку проглотить еще кусочек. Ни та ни другая не замечали ее присутствия. Ночью они спали в обнимку, а Сьюзен устроилась на полу.
Детский трупик (крохотную невинную жертву, чья безвременная кончина вернула под отчий кров несчастную грешницу-мать) отвезли на холмы, которых она при жизни так и не увидела. Они не решились похоронить дитя подле сурового деда на погосте в Милнроу, и местом упокоения Нэнни стало всеми позабытое маленькое кладбище, затерянное среди вересковых пустошей: в стародавние времена квакеры хоронили там своих мертвецов. Ее опустили в землю на солнечном склоне, где по весне расцветают первые цветы.
Теперь Уилл и Сьюзен живут на Ближней ферме. Миссис Ли и Лиззи – в укромной хижине, которую нельзя увидеть, пока не спустишься на дно лощины. Том учительствует в Рочдейле и вместе с Уиллом помогает матери сводить концы с концами. Но хотя хижина и скрыта от глаз в зеленой лощине, я твердо знаю, что всякий звук беды на окрестных холмах достигает ее – всякому призыву о помощи чутко внимает добрая женщина с печальным лицом, которое лишь изредка освещает улыбка (и печали в той улыбке больше, чем в иных слезах!); заслышав крик отчаяния, она покидает свое уединенное жилище и идет к тем, чей дом накрыла черная тень болезни или горя. Не счесть всех, чьи благодарные сердца благословляют Лиззи Ли, но сама она… Она непрестанно молит Бога о прощении и о том, чтобы всемилостивый Господь позволил ей снова увидеть свое дитя. Миссис Ли живет в мире и покое. Лиззи для нее бесценное сокровище, однажды утраченное, но счастливо обретенное вновь. А Сьюзен, как ясное солнышко, всех одаряет теплом и светом. У нее подрастают собственные дети, и для них она все равно что святая. Одну из девочек зовут Нэнни. Ее Лиззи часто берет с собой, когда идет проведать могилку на солнечном склоне, и пока девочка собирает ромашки и плетет венки, Лиззи сидит у могильного камня и горько плачет.
Сердце Джона Миддлтона
Я родился в Соули, куда на рассвете падает тень от холма Пендл-Хилл. Думаю, деревушка появилась при монахах, у которых там было аббатство. У одних домиков чуднóй старинный вид, другие построены из камней аббатства и сланцевой глины из соседних карьеров, а на стенах и дверных перемычках много затейливой резьбы. Есть еще сплошной ряд одинаковых домов, выстроенных не так давно, когда некий мистер Пил приехал сюда, чтобы использовать энергию реки, и дал толчок новой жизни, хотя и, сдается мне, совсем не похожей на ту степенную размеренную жизнь, что неторопливо текла здесь во времена монахов.
А в мое время в шесть часов утра звучал колокол и толпа спешила на фабрику; возвращались ровно в двенадцать, но даже ночью, когда работа заканчивалась, мы все равно не замедляли шаг после спешки и суеты целого дня. Сколько себя помню, я всегда ходил на фабрику. Отец по утрам тащил меня туда наматывать для него катушки. Матери своей я не помню. Я не стал бы таким дурным человеком, если бы слышал рядом звук ее голоса или видел ее лицо.
Мы с отцом квартировали у одного человека, который тоже работал на фабрике. Жили мы все в страшной тесноте, так много народу приехало в Соули из разных частей страны за заработком, а дома, о которых я говорил, построили еще не скоро. Пока они строились, отца выгнали с квартиры за пьянство и недостойное поведение, и мы с ним спали в печи для обжига кирпичей, то есть когда вообще спали, потому что частенько отправлялись браконьерствовать, и не одного зайца и фазана, обмазав глиной, запек я в тлеющих углях той самой печи. Как и положено, на следующий день я засыпал на работе, валясь на пол, словно безжизненный ком, но отец, хоть и знал причину моей сонливости, безжалостно пинал и проклинал меня, ругая последними словами, пока я из страха перед ним не поднимался и снова не принимался за свои катушки. Но стоило ему отвернуться, я сполна возвращал ему все ругательства и проклятия, жалея, что я не взрослый и не могу ему отомстить. Исполненных ненависти слов, произнесенных тогда, я не осмелился бы теперь повторить, однако еще сильнее была ненависть в моем сердце. Ненависть поселилась во мне с незапамятных времен. Научившись читать и узнав об Исмаиле, я решил, что происхожу из его прóклятого племени, потому что был между людьми как дикий осел: руки мои были на всех, и руки всех на мне[4]4
Согласно Библии, Исмаил (Измаил) – старший сын Авраама, первого из трех еврейских патриархов, от рабыни Агари: «Он будет между людьми, как дикий осел; руки его на всех, и руки всех на него» (Быт. 16: 12).
[Закрыть]. Однако лет до семнадцати или даже дольше я совсем не интересовался Библией и поэтому не хотел учиться чтению.
Когда дома достроили, отец снял один из них и стал пускать постояльцев. Мебели почти не было, зато всегда хватало соломы и печи хорошо топились, а многие превыше всего ценят тепло. У нас жил самый сброд. Мы ужинали среди ночи; дичи было достаточно, а если ее не оказывалось, можно было украсть домашнюю птицу. Днем мы делали вид, что работаем на фабрике. По ночам объедались и пьянствовали.
Словом, ткань моей жизни была совсем черной и грубой, однако постепенно в нее начала вплетаться тоненькая золотая нить – забрезжил свет милости Божией.
Однажды ветреным октябрьским утром, нехотя идя на работу, я подошел к небольшому деревянному мостику через ручей, впадающий в бурную говорливую речку Бриббл. На мостике спиной ко мне стояла девочка, держа на голове кувшин, с которым пришла за водой. Она была такой легонькой, что, если бы не тяжесть полного кувшина, ветер почти наверняка подхватил бы ее и унес, как он уносит семена одуванчиков; он раздувал ее синее хлопчатобумажное платье, и казалось, она расправляет крылья перед полетом; девочка обернулась ко мне, как будто с просьбой, но, увидев, кто перед ней, заколебалась, потому что у меня в деревне была дурная слава и ее, без сомнения, об этом предупреждали. Но сердце ее было слишком чистым для недоверия, и она робко обратилась ко мне: «Прошу вас, Джон Миддлтон, перенесите, пожалуйста, этот тяжелый кувшин через мост».
Впервые в жизни со мной говорили так вежливо. Отец и его грубияны-приятели помыкали мной, оскорбляли и проклинали меня, если я не исполнял их желаний, а если исполнял, не выражали ни признательности, ни благодарности. Мне сообщали то, что мне требовалось знать. Но ласковые слова просьбы или пожелания были мне до тех пор неведомы, и их мягкий и нежный звук отозвался в моих ушах, как перезвон далеких колокольчиков. Мне хотелось ответить должным образом, но, хотя мы были равны по положению, была между нами огромная разница, из-за которой я не умел говорить на ее языке, выражая скромную просьбу любезными словами. Мне ничего не оставалось, как, смутившись, неловко взять кувшин и, следуя ее просьбе, молча перенести его через мост. Когда я отдал ей кувшин, она поблагодарила меня и вприпрыжку убежала, а я стоял и безмолвно глазел ей вслед, как последний неотесанный невежа, коим я и был. Я прекрасно знал, кто эта девочка. Она была внучкой Элеанор Хэдфилд, пожилой женщины, которую мой отец и его приятели называли ведьмой, насколько я могу судить – лишь из-за достоинства, с которым она держалась, и того бесстрашия, с которым она выражала свое презрение и враждебность к ним. Мы и правда нередко встречали ее в серых рассветных сумерках, возвращаясь после браконьерских вылазок, и отец шепотом проклинал ее как ведьму вроде тех, которых давным-давно сожгли на вершине холма Пендл-Хилл; однако я слышал, что Элеанор – умелая сиделка, всегда готовая оказать услугу тем, кто болен; и кажется, она тогда возвращалась после целой ночи (ночи, которую мы провели под безбожным небом и в безбожных занятиях), проведенной у постели тех, кому суждено было умереть. Нелли была ее осиротевшей внучкой, ее маленькой помощницей, ее самым ценным достоянием, ее единственным сокровищем. Много дней пытался я подкараулить ее у ручья, надеясь, что, на мое счастье, на долину обрушится порывистый ветер и я снова ей пригожусь. Я повторял слова, с которыми она ко мне обратилась, стараясь повторить тон ее речи, но удача мне так и не улыбнулась. Думаю, она и не догадывалась, что я ее поджидал. Я узнал, что она ходит в школу, и решил во что бы то ни стало тоже туда пойти. Отец поднял меня на смех, но мне было все равно. Я понятия не имел о чтении и о том, что надо мной, здоровенным семнадцатилетним парнем, вероятно, станут насмехаться, когда я приду учить алфавит вместе с кучей малышей. Для себя я все твердо решил. Нелли ходит в школу, там я, вернее всего, смогу видеть ее и слышать ее голос. Значит, туда я и пойду. Отец отговаривал меня, ругал, угрожал мне, но я стоял на своем. Он сказал, что школа мне через месяц надоест и я ее брошу. Я с проклятиями, о которых не хочу даже вспоминать, поклялся, что выдержу год и научусь читать и писать. Отцу была противна самая мысль о том, чтобы учиться читать, он сказал, что чтение лишает человека силы; кроме того, он считал, что имеет право на весь мой заработок до последнего пенни, и, хотя в хорошем настроении мог щедро угостить меня пивом, жалел двух пенсов в неделю на школу. Однако в школу я все-таки пошел. Она оказалась совсем не похожей на то, что я себе представлял. Девочки сидели с одной стороны, мальчики – с другой, так что я оказался далеко от Нелли. Она тоже была в первом классе; меня посадили вместе с малолетками, за которыми еще нужен был присмотр. Учитель сидел в середине комнаты и очень строго за нами наблюдал. Зато я видел Нелли и слушал, как она читает вслух свой урок из Книги; и даже когда он был полон трудных имен, которые учитель любил задавать ей, чтобы показать, как хорошо она с ними справляется, ни разу не запнувшись, мне это казалось самой сладкой музыкой. Иногда она читала другие главы. Я не знал, правда в них или ложь, но слушал, потому что она читала, и постепенно стал задумываться. Помню, как в первый раз заговорил с нею, спросив (когда мы выходили из школы), кто такой Отец, о котором она в тот день читала, потому что, когда она произносила «Отче наш», голос ее становился благоговейным шепотом, который поразил меня сильнее, чем самое громкое чтение, настолько он был исполнен любви и нежности. Когда я спросил ее об этом, она возмущенно взглянула на меня своими большими голубыми глазами, но потом возмущение уступило место жалости и сочувствию, и она едва слышно ответила тем же тоном, каким произносила «Отче наш»:
– Разве вы не знаете? Это Бог.
– Бог?
– Да, тот Бог, о котором рассказывает мне бабушка.
– А вы не расскажете мне, что она говорит?
И вот мы уселись на насыпь у изгороди, она чуть повыше, чем я, и я смотрел снизу на ее лицо, пока она пересказывала мне все священные тексты, которым научила ее бабушка, объясняя как могла про Всемогущего. Я молча слушал, потрясенный до глубины души. По молодости своей она знала лишь то, что заучила наизусть, но мы в Ланкашире говорим на суровом языке Библии, и мне все было понятно. Я поднялся на ноги в полном ошеломлении и так же молча направился прочь, но тут вспомнил о хороших манерах, вернулся и впервые, сколько себя помню, сказал: «Спасибо». Для меня это был во многих отношениях великий день.
Я всегда был из тех, кто, раз выбрав цель, не отступает от нее. Мне хотелось узнать Нелли поближе. Больше меня ничто не заботило. Поэтому на все остальное я не обращал внимания. И хотя учитель бранил меня, а малыши надо мной потешались, я все вытерпел, не изменив своего намерения. Я продержался в школе год, выучившись читать и писать; правда, не столько из-за своей клятвы, сколько ради хорошего мнения Нелли обо мне. К этому времени мой отец совершил ужасное преступление, и ему пришлось удариться в бега. Я был этому рад, потому что никогда не любил и не ценил его и хотел отделаться от его компании. Однако это оказалось непросто. Честные люди сторонились меня, и лишь дурные встречали с распростертыми объятиями. И даже у Нелли доброе отношение как будто смешивалось со страхом. Я был сыном Джона Миддлтона, которого, попадись он, повесят в Ланкастерском замке. Иногда мне казалось, что она смотрит на меня с каким-то жалостливым ужасом. А другие и ради приличия не старались скрывать свои чувства. Сын надсмотрщика на фабрике без конца попрекал меня отцовским преступлением; теперь он припомнил и его браконьерство, хотя я прекрасно знал, сколько раз сам он сытно ужинал той дичью, которую мы приносили ему, чтобы он и его отец спускали нам опоздания по утрам. А разве могли такие, как мой папаша, честным путем добыть дичь?
Этот парень, Дик Джексон, отравлял мне жизнь. Он был на год или два старше меня и имел большую власть над рабочими фабрики, потому что докладывал своему отцу, что хотел. Я не всегда мог сдержаться, когда он ставил мне в счет прегрешения моего отца, и в сердцах давал отпор. Это не шло мне на пользу и лишь еще больше отталкивало от меня добропорядочных людей, которых приводили в ужас изрыгаемые мною проклятия – богохульства, знакомые с детства, которые я не мог забыть и теперь, хотя с радостью избавился бы от них; все это время Дик Джексон стоял рядом с понимающей усмешкой на лице, а когда я умолкал, едва дыша от измучившей меня ярости, поворачивался к тем, чье уважение я так хотел заслужить, и спрашивал, не правда ли, я достойный сын своего родителя и пойду по его стопам. Но дело не ограничивалось его насмешливым безразличием к моему бессильному гневу, хотя это и было самое худшее, из-за чего в сердце моем росла мучительная ненависть, затеняя его, как растение пророка Ионы. Но то давало милосердную тень, защищая пророка от палящего солнца[5]5
«И произрастил Господь Бог растение, и оно поднялось над Ионою, чтобы над головою его была тень и чтобы избавить его от огорчения его…» (Ион. 4: 6).
[Закрыть], моя же ненависть сжигала все вокруг.
Дик Джексон сделал еще кое-что. Отец его знал толк в своем деле и был хорошим человеком; мистер Пил высоко ценил старого Джексона и не уволил, хотя здоровье у него было уже не то, что прежде; а когда у него больше не было сил ходить на фабрику, он доверил своему сыну смотреть за рабочими и докладывать ему обо всем. Слишком большая власть для такого молодого человека – сейчас я говорю это спокойно. Каким бы ни стал Дик Джексон, в ином мире ему зачтется то, что в молодости он подвергся сильному искушению. Но в то время, о котором я веду речь, ненависть моя полыхала огнем. Я был уверен, что именно из-за него меня не считают достойным общества добропорядочных и честных людей. Мне смертельно надоела моя преступная и разгульная жизнь, я хотел изменить ее и сделаться трудолюбивым, трезвым, честным, научиться правильно говорить (тогда это казалось мне высшей добродетелью), но все мои попытки натыкались на презрительные ухмылки и издевательства Дика Джексона. Целыми ночами расхаживал я по старому монастырскому лугу, размышляя, как бы его обхитрить и вопреки его ухищрениям завоевать уважение людей. К молитве я впервые в жизни обратился, опустившись на колени у древних стен аббатства под безмолвными звездами, воздев руки к небесам и прося Бога послать мне силы, чтобы отомстить своему врагу.
Прежде я слышал, что, если молиться по-настоящему, Бог даст просимое, и думал, что молитва поможет мне добиться исполнения желаний. Я молился от всего сердца, надеясь, что Бог услышит мою мольбу, и никогда еще греховные слова не звучали с такой силой. И позже Бог услышал мою просьбу и явил мне свою милость! Нелли все это время я видел нечасто. Бабушка ее все слабела, и у Нелли было много забот дома. Кроме того, мне казалось, что лицо ее выражает отвращение ко мне, и я решил избегать встреч с нею, пока не смогу честно смотреть в глаза людям, не страшась ничьих обвинений. Хорошую репутацию заслужить можно, мне это непременно удастся – и мне это удалось, но ни один человек, выросший среди добропорядочных людей и не знавший искушения, представить себе не может, какую невыразимо тяжкую задачу я себе задал. По вечерам я сторонился людей, потому что привечали меня лишь старые приятели моего родителя, всегда готовые включить сильного молодца в свою компанию, а честные и добропорядочные люди держались настороженно. И я сидел дома и предавался чтению. Казалось бы, куда проще было заслужить доброе имя вдали от Соули, где никто не знал ни меня, ни моего отца. Так оно и есть, но для меня это было бы совсем не то. И, кроме того, в Соули жила Нелли, в которой я видел образец добропорядочности. Под ее взором я выправлю свою жизнь и добьюсь уважения. Так прошло два года. Каждый день я отчаянно боролся, и каждый день Дик Джексон противостоял моим усилиям, и я оставался для всех все тем же достойным лишь презрения сыном преступника – безрассудным, необузданным, обуреваемым страстями, созревшим для преступной жизни. Что толку от умения читать и писать? Оно ничего не стоило в глазах тех людей, к кому меня отбрасывала судьба, вызывая их насмешки. Теперь я мог бы прочесть любую главу из Библии, а Нелли так никогда и не узнает об этом. Я все глубже погружался в те немногие книги, которые имел. Торговцы приносили их в своих мешках, и я покупал, что мог. У меня были «Семь героев» и «Путь паломника»; я считал их одинаково чудесными и правдивыми. Я купил «Рассказы благородного Джона Байрона» и «Потерянный рай» Мильтона, но мне недоставало знаний, чтобы в них разобраться. И все же книги доставляли мне удовольствие, позволяя отвлечься от себя и своих горестей и забыть, по крайней мере на время, о снедавшей меня ненависти к Дику Джексону.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.