Текст книги "Обручник. Книга третья. Изгой"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Евгений Кулькин
Обручник. Книга третья. Изгой
© ГБУК «Издатель», 2011
© Кулькин Е. А., 2011
© Волгоградская областная организация общественной организации «Союз писателей России», 2011
* * *
Небо родит простолюдинов не для правителя, оно возводит на престол правителя для простолюдинов.
Сюнь-Цзы, ок. 313–238 гг. до н. э.
Предоставить людям средства для существования – это называется милосердием.
Мэн-Цзы, ок. 372–289 гг. до н. э.
Пролог
Редкая молитва доходит до Бога, когда творят ее лживые уста. Не всякая боль унимается сразу, как только ее причинят. И только время бесстрастно и терпеливо принимает на веру все, что творится вокруг, и не реагирует на страдания, коими кормится эпоха.
Еще многие поколения будут заряжены на фальшивую грусть по поводу беспощадной кончины Ильича.
Этой смерти одни смиренно ждали, другие похотно жаждали, ибо только она давала возможность похоронить ошибки и просчеты недавнего прошлого, коими они были не только свидетелями, но и участниками.
Советская власть просуществовала каких-то шесть лет, но заквасила горя на целое столетие… И все понимали – от малограмотного политработника до прожженного авантюриста, что стране нужен был изгой.
Тот самый, на которого в дальнейшем спишут все то, что натворили как сообща, так и поврозь.
И патентованные претенденты на это звание не были на виду.
Троцкий, Бухарин и Рыков, равно как и Зиновьев с Каменевым, жаждали власти. Но не той, которая требовала суровой ответственности, когда беспощадно придется платить по долгам.
Тем более что уже появились трезвые критики Советской власти из числа тех, кто ее завоевал.
Чего один Филипп Миронов стоил.
Правда, его стреножил случайный выстрел.
Но были и другие не менее ретивые и уже вконец отрезвленные тщетой, которая ела почти каждого.
И только один человек угарно работал и трезво размышлял о будущем, которое споткнулось о гнилой порог современности.
Этим человеком был Иосиф Сталин.
Ибо только он понимал, что расхристанную Россию спасет система.
Строгая и последовательная.
Проститутские лозунги: «Шаг вперед, два – назад» не подходили.
Перспектива виделась только в запойном отречении от заигрывания с врагами и отречения от хлипких душой друзей.
А народ изнемогал от ожидания. От того, что виделось, но в руки не давалось. Поскольку он, потерявший веру, не мог доосознать, что казним карой небесной за бесчинства на Божьей земле.
И восторжествовало то, чего был достоин каждый, кто опьянел от крови и не отрезвел даже после горького похмелья.
Так началась эта великая эпоха противостояний и предательств.
А броские лозунги призывали к единству, братству и любви.
Глава первая. 1925
1
Сталин не мог понять, почему Белинский его никогда не интересовал. Хотя критические статьи он всегда читал с удовольствием. Но вот было какое-то неприятие «Неистового Виссариона». Не оттого ли, что когда-то, еще в школе, они с ребятами играли в замке или у обвалов и кто-то сказал:
– Я бы стал Илларионовичем.
– Почему? – спросил Сосо.
– Это отчество Кутузова.
И тот, кто об этом говорил, вдруг бросил:
– А тебе и менять ничего не надо?
И хотя Сосо не спросил «почему», разъяснил:
– Ты Иосиф! А значит, прекрасный. И Виссарионович – тоже имя знаменитое.
– Ну и кто у нас был Виссарион? – спросил Сосо.
– Белинский.
Вот тогда-то Сосо и решил почитать, что пишет знатный тезка отца. Пошел в библиотеку. Книг Белинского на грузинском не было. Взял – на русском. Попросил соседского мальчишку перевести. Статья называлась «Идея искусства». И так дремуче уводила в какие-то словесные дебри, что уже через полчаса, друзья порешили, что Белинский не для них. Хоть и Виссарион.
И вот прошло столько лет, как Сталин не столько вспомнил все это в сносной последовательности, сколько попробовал испытать себя на прежние ощущения.
И попросил, чтобы ему принесли собрание сочинений знатного критика. Начав знакомство не с первого тома, как-то случайно напал на короткое письмо Белинского Тургеневу. Тот сообщал знаменитому писателю о своем горе. Оказалось, у него умер сын.
Статью же «Идея искусства» нашел в третьем томе, таком толстенном, что за него даже боязно было браться.
Вот уж истинный кирпич.
И он начал читать:
«Искусство есть непосредственное созерцание истины или мышления в образах…».
И Сталин изумился – как красиво и, главное, правильно сказано. Но уже через несколько последующих строк неприятие пересилило. Нет, не его критик был Виссарион Григорьевич Белинский. И отчасти, может быть, оттого, что не поддавался скорочтению.
Как-то, после смерти Ленина, кажется, сам собой возник вопрос – как можно простого человека приохотить к чтению политической классики. Скажем, к тому же Маркса.
И кто-то, не очень внятно, но сказал: что и беллетристы и даже поэты бывают двух типов: доноры и вампиры.
– Ну доноры понятно, – сказал Сталин. – Они отдают свою кровь. А вампиры, выходит…
Он привял голосом, а Бухарин, находящийся при разговоре, сказал:
– А ведь как точно определено! Одного писателя читаешь – дух радуется.
– Ну и кого из таких можно взять на заметку? – спросил Сталин.
– Пастернака! – ответил Бухарин. – И еще Мандельштама.
Сталин поставил почти торчком правую бровь.
– А из прозаиков?
– Ну тут надо подумать, – ответил Николай Иванович.
– Значит, Горький уже не тянет на донора?
Глаза у Сталина заяснели.
Присутствующий при этом разговоре Ворошилов сказал:
– А я люблю Маяковского. Что ни слово – то к делу.
Сталин возжег трубку.
– А что вы скажите о Бунине? – спросил.
– Так он же антисоветчик! – вскричал Ворошилов.
А Сталин вдруг – на память – стал читать:
И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады.
Я на даче один. Мне темно
За мольбертом, и дует в окно.
Слушатели переглянулись. Из трех – двое. Бухарин и Молотов.
А Ворошилов в такт строчкам притопывал ногой, как это делают доморощенные музыканты.
А Сталин продолжал читать:
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой.
Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
Проживу и один – без жены.
В это время в комнату вошла Аллилуева! Взяла с полки какую-то книгу и удалилась. И этого момента было достаточно, чтобы у Сталина поменялся тембр голоса, которым он до этого читал. Тем более что он спросил:
– Не догадываетесь, что это?
И тут же добавил:
– Или плохо учились в школе?
Бухарин сощурился.
А Сталин продолжил:
Сегодня идут без конца
Те же тучи – гряда за грядой.
Твой след под дождем у крыльца
Расплылся, налился водой.
И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
Он вздохнул и возжег погасшую было трубку. Но курить не стал.
– И это все? – чудаковато спросил Ворошилов.
– Нет! – ответил Сталин и, переломив в пальцах спичку, закончил читать:
Мне крикнуть хотелось вослед:
«Воротись, я сроднился с тобой!»
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила – стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить.
– О! Как здорово про собаку ввернул! – вскричал Ворошилов.
А Бухарин повторил:
– «Но для женщины прошлого нет». Тут – не возразишь.
– А хоть чье это, узнали? – спросил Сталин.
И двое из троих – это Бухарин и Молотов – кто хорошо учились в школе, первый раз слукавили перед Сталиным.
Подыграли ему своим мнимым невежеством. Ибо знали это стихотворение с поры, когда все подобное запоминалось стремительно. И только Ворошилов думал, что Сталин прочитал что-то из Демьяна Бедного.
– А теперь он нас клянет и устно и письменно, – сказал Сталин.
И двое из троих спросили, кого он имеет в виду.
И он погрозил им своим узловатым пальцем.
– Наши дни он назвал «окаянными».
– Так это же Бунин, – докончил свое притворство Бухарин. – Такой русский и такой далекий от нас.
– Да Горький тоже не ближе, – буркнул Молотов.
– У того причина, – сказал Сталин.
2
Гитлер уже не помнил, на каком выступлении он изрек:
– Партия без денег, все равно что иллюзионист без рук.
В контексте общей речи это не вызвало особых эмоций.
Кто-то закивал. Кто-то ногой притопнул. В знак согласия, что так оно и есть.
Но где-то внутри едва означившейся системы были люди наиболее дальновидные и, естественно, алчные. Они просчитали завершение круга, когда он еще значился запятой.
И одним из таких провидцев был руководитель «Союза баварских промышленников» Ауст.
Гитлер даже не подозревал, как внимательно следили за его политическим развитием «люди в сером», как в народе звали тех, кто шуршал купюрами, чтобы вложить их порой в безумные проекты.
Поэтому после того как будущий фюрер намекнул о том, как в любом строительстве важен фундамент, так во всяком начинании главенствует финансовая подпитка, два представителя «Союза баварских промышленников», уже упомянутый директор Ауст и юрисконсульт этого же концерна Куло, сошлись в одном уютном месте, чтобы за чашечкой того, что разгоняет кровь, и за рюмкой того, что стимулирует мозги, подумать на темы, которые всегда неиссякаемы, когда речь заходит о будущей выгоде.
Ауст был глыбисто прямолинеен, а Куло извилисто тонок.
Если перевести бы их на животный мир, то директор напоминал хищную черепаху, а юрист ядовитую ящерицу.
– Как тебе видится будущее этого болтуна? – с присущей ему бесцеремонностью спросил Ауст.
Куло уронил взор в чашечку с кофе и сделал вид, что собирается извлечь оттуда муху.
Ему не понравилось слово «болтун».
И не оттого, что он как-то иначе думал о Гитлере. А потому как не хотел сразу подпадать под зависимость чьей-то оценки.
Потому процитировал:
Бессловен только муравей,
Что не знает истину затей.
Он не пояснил чьи это строки, а уже – прозой – произнес:
– В его словах много рационального.
Ауст не согласился.
– Скорее всего, напористого. Он, как горный поток, который гонит муть и камни. Так вот, булыжники так и останутся глыбами. А муть преобразуется сперва в грязь, а потом и в то, что способно сотворить запруду.
– В вас пропадает дар литератора, – простодушно заметил Куло.
– Почему же так безнадежно? – вопросил Ауст. – Ведь тебя-то я, кажется, убедил в том, что еще не положил на бумагу. – И спросил: – Кого еще можно приобщить к нашему делу?
– Вдову, – не задумываясь, ответил юрист.
И Ауст понял, что речь идет о жене фабриканта роялей Бехштейна.
– Надо начинать с музыки, – кривовато кинул свой усмех юрист.
В самый разгар беседы, грозящей перерасти в дискуссию, ибо речь шла о будущей выгоде, на пороге пивной, где все это происходило, появился крупный мюнхенский промышленник Маффей.
– Не иначе как… – сказал он, подходя и своим недосказом как бы дав понять, что знает, о чем идет речь.
– Почти что да, – тоже загадочно ответил ему директор.
При третьем собеседнике возникла конкретика.
– Поставив на гончих, не забудьте про борзых, – сказал Маффей и положил перед директором список потенциальных вкладчиков в фашизм.
Ауст прочитал вслух:
– Арнольд? Так он за один пфениг удавится.
Так директор отозвался о крупном фабриканте Рехберге.
Но Маффей не согласился:
– Но он только за свои дрожит.
– А чьи же пойдут в казну партии? – поинтересовался Куло.
– Магнатов Рура.
Оба озадаченно замолкли. Наверно, каждый вспомнил об Арнольде то, что, как говорится, не лежало на поверхности. В списке, помимо Арнольда, оказались и еще два довольно состоятельных человека – это Горншц и Грандель из Адгебурга.
– Но одна проблема с нас снялась самым неожиданным образом, – произнес Маффей.
И никто не спросил, какая именно, зная привычку Маффея говорить в подобной манере. И они не ошиблись, не задав вопроса, потому как он продолжил:
– Розенберга, – и все поняли, что речь идет о шеф-редакторе крупной газеты, – взялись финансировать люди, которые не захотели озвучивать свои имена.
– Значит, евреи! – рубанул Ауст.
– Возможно, – уклончиво ответил Маффей.
И тут к их столику приблизился мальчик с запиской наперевес. И отдал он ее почему-то Куло.
– Что там? – нетерпеливо поинтересовался Ауст.
И Куло темнить не стал:
– «Общество Туле» пожертвовало на Гитлера сто тысяч золотых марок!
– Эти мошенники? – почти взвился Ауст.
– Да и откуда деньги у чародеев? – вопросил Маффей.
А общество это действительно не было особенно на виду, поскольку больше чернокнижило, чем вело какие-либо дела.
– Кто-то через них закачивает по общему назначению деньги, – произнес Куло.
– Скорее всего, евреи, – опять, второй уже раз, повторил Ауст.
3
Этот год наступил трудно. Он как бы цеплялся за тот, что только минул, словно люди, пережившие его, не дострадали какую-то малость, не испили до конца горькую чашу горя.
Но особо наставал двадцать пятый год в Царицыне.
Это в городе, который пропустил через себя столько событий, что их хватило бы на обозначение целого государства.
Сейчас тут, почти взаимодействуя, существовало три вида власти. Одна, официально поименованная, что есть советская. Эта власть каждый предстоящий день утверждалась новыми понятиями. Потому горожане, веруя или не очень, что великое впереди, чувствовали на себе гнет какой-то обреченной непосильности.
Поэтому велись разговоры типа:
– Прищепки не подорожали?
– А зачем они тебе?
– Чтобы рот зашпилить.
И собеседник не спрашивал зачем.
Официальная власть не любила, когда кто-то излишне дотошничает и этим самым не дает ей сосредоточиться на чем-то главном. Если упомянутые ранее три власти отождествить с сутью, которая характеризует человека, то советскую власть можно было бы назвать телом, которое заведует движением, имеет массу, кровеносные и прочие там другие сосуды. Она – имеется и, куда ни двинься, и не променяется. Но, главное, работает.
Вторая власть, а она заведует сознанием, представляет из себя купипродайное царство.
Это сытая отрыжка того, что изживает себя. Но так это делает незаметно, что многим кажется, что именно этой власти не будет конца. Душою же города, как не трудно догадаться, является третья власть.
Власть сугубо тайная.
Со стороны невидимая.
Но которая успешно научилась влиять на две предыдущие.
Лидеры этих трех властей за одним столом никогда не сидят.
Переговоров каких-либо не ведут.
А вот соглашения – заключают.
Причем негласные.
И сегодня, то есть первого января двадцать пятого года, выступила одна из них.
Первая власть собиралась провозгласить что-то важное.
Вторая считала своим долгом обставить это все по-царски, ибо знала, чего собирался лишиться город.
А третья, естественно, наверно, все же поклялась, как шутят, на «топоре и мотыге», что не омрачит предстоящее торжество своим некстатным проявлением.
Итак, город замер.
Тело напряглось. Сознание заработало. Душа расслабилась. Главный атрибут первой власти – трибуна.
Работники звена, отвечающего за стабильность и незыблемость, раньше чем в помещении горсовета окажутся избранники и управленцы, досконально проверили трибуну.
Стоит. Причем крепко. Потому заседание – к тому же юбилейного, то есть десятого, созыва можно открывать.
Сдержанная неразбериха. Традиционное сетование на погоду.
Упоминание о происках мировой буржуазии.
Поздравление кого-то, кому посчастливилось в этот день родиться.
И обещание после заседания в более узком кругу отметить это событие.
На дворе солнечный день. С элементами метельных вспышек в пору, когда начинает бесчинствовать ветер.
Чуть было не начали, когда вспомнили, что помимо депутатов горсовета и приглашенных на это торжество, в зале присутствуют профорги.
Господа!
Как же без профсоюзов-то?
Ведь они….
На память – вот так с ходу – как-то не приходит их главная заслуга.
Но, главное, они обозначены.
И их лидеры отбычились. То есть подобрели лицами.
Профсоюзы – школа коммунизма. А теперь, кажется, надо ввести условные обозначения каждой из властей.
Икс – это, конечно, советская власть. Да она уже вовсю иксует!
И ее старший представитель старикан с партийным прошлым, уходящим корнями в минувший век, набычился, ожидая главного упования именно на него.
Итак, Икс найден.
Игрек – торгует пирожками.
Его задача, как представителя второй власти, создать все необходимое, чтобы те, кто сюда собрались, не оттощали и не стали ругать вольную торговлю, порой именуемую непонятным словом «бизнес».
А Зет же – да-да, тот самый, который беззаботно чувствовал себя в праздничной толпе, где завладеть содержанием чужого кармана, было делом более чем главным.
Докладчик занимает трибуну основательно, как пулеметную точку, откуда, по всему видно, ему отстреливаться не придется.
Фамилия докладчика Соломенцев. По облику очень похож. Блондин, с промельками рыжины. Говорит бойко. Более чем натарело:
– Еще девятнадцатый созыв горсовета на одном из своих пленарных заседаний предложил президиуму губисполкома выяснить вопрос о переименовании Царицына и дать ему другое название.
Икс – икнул. Хотя он и знал, о чем, собственно, идет речь. Но чем черт не шутит! Ведь тут он самый старый партиец. Ветеран.
Почти ископаемый экземпляр.
И Соломенцев дал возможность проявить инициативу.
Вот сейчас кто-то поднимется и скажет…
Но эти самые, которых призвано величать «кто-то», уже давно «там-то». А кое о ком даже памяти не осталось.
А вот его, Икса пригласили.
И даже попросили выступить.
Вот только этот живчик освободит трибуну.
Чем докладчик закончил, Икс уже не слышал – размечтался.
И тут его кто-то сзади подтолкнул. Смотрит, трибуна-то, действительно, пустая. Вышел. Из графина налил воды. Сделал глоток.
– Я товарища Сталина вот как вот, – указал он на графин, – видел. «Вы, Иванов, – спрашивает он меня. – Константин Сергеевич?»
С места захотелось заорать: «Ведь он и в самом деле Икс!»
Но сдержанность восторжествовала.
– И далее, – продолжает свидетель того, чего не было, – он меня спрашивает: «Хочешь прославиться?» Ну я и вопрошаю: «А как?» – «Давай город отныне твоим именем величать!»
Икс отглотнул воды.
– И я, представьте, отказался.
Первые ряды вздрогнули. Последующие за ними – зашевелились. А с галерки кто-то крикнул:
– Твоим именем надо называть склад, где пустые бочки хранятся.
Икс обиженно покинул трибуну.
– Надо было рассказать, – шутливо подсказали из президиума, – как вы с товарищем Сталиным воевали.
Икс обалдело глянул в пустоту. Вспыхнул нехороший смех. Потом – в открытую стали называть Царицын Сталинградом. Припомнили, но уже без участия Икса, о заслугах вождя в обороне обретенного его имя города. Затем был перерыв. Который тоже породил удивление.
Торговца пирожками звали Игорь Рикунов. Чем не Игрик.
И только Зет так и не был опознан. Наверно, полагая, что его роль впереди.
4
Сталин ловил себя на ощущении, которое относилось к разряду постыдных.
Он почему-то слишком легко смирялся с потерями.
Не охал и не причитал, ибо как-то разом – без всяких скидок на пресловутое «если бы» понимал, что факт грубо и неотвратно случился и надо воспринимать реальность так, как она есть.
Не впал в тоску и горесть он, узнав о гибели Есенина.
Правда, когда кто-то сказал, что одним скандалистом стало меньше, строго его оборвал:
– Им не заменишь и миллион тихонь.
Но осудительно было другое: ушел из жизни сам.
Без посторонней помощи.
Хотя ходят разные слухи.
Но сейчас не до них.
Страна резко кренует в ту сторону, за которой – крах.
И еще – Сталин не видел места поэта в революции.
Ну что близкое к ощущению нужности прорезалось в «Двенадцати» Александра Блока.
Иногда, правда, чем-то удивлял Маяковский.
Но не в поэтичном смысле, а в горлопанском.
Однажды, под Царицыном, ему встретился поэт полка.
Он так себя и звал – Поэт Полка.
Когда шли в атаку, то пели его стихи:
Краснов! Убирай свое брюхо.
Иначе убьем, как муху!
Мы – красноармейцы
Кастрировать гадов умельцы!
Со стороны вроде смешно это выглядело.
Но когда начальство было хотело вместо подобной глупости, чтобы запели что-то революционное, все в один голос воскликнули:
Не станет белого света,
Если не будет Полкового Поэта.
Странным он был – тот представитель не очень богатырского сложения словес.
Однажды застали его в лесу за рытьем какой-то ямы.
– Зачем ты это делаешь? – спросили.
– Самогнездотвахту себе готовлю.
Это была землянка, куда после суда совести, который он учинил себе сам, заточал себя на определенное время.
Где и находился без пищи и воды.
Однако погиб Поэт Полка не от жажды и голода, а, наверно, из-за своих стихов.
Так тогда показалось ему, Сталину.
Ибо накануне он отличился слишком вызывающим, хотя и греющим душу:
Ты стань податливее воска,
Коль говорит с тобою Троцкий.
Иначе ад повеселишь,
Или навеки замолчишь.
Ведь он красней, чем помидор,
Всех армий прошлого позор.
Это были последние строки Поэта Полка – «ПП», как звали его.
Буквально на второй день, как он спел это, его нашли убитым.
Пуля прошила бедняге голову.
А рядом почему-то валялась растерзанная «Библия».
И полк – онемел. Молча стал ходить в атаки. И однажды потерпел первое поражение. Потом – второе. И его сняли с передовой.
И тогда туда приехал Троцкий.
– Куда исчезла ваша сила? – вопросил он, своей извилистой речью пытаясь загипнотизировать полк.
Но кто-то ему ответил:
– Сила у нас осталась, души не стало.
– А ну пять шагов вперед! – скомандовал Троцкий тому, кто говорил.
Но тот не пошевелился.
К говорившему подскочил кто-то из командиров.
– Не слышал, что тебе сказано?
Красноармеец вышел к Троцкому.
– Повтори свои слова, – приказал реввоенком.
– Ш-ш-ш-то по-по-по-вторить? – переспросил боец.
– Да он заика! – выкрикнуло сразу несколько голосов.
И взводный это подтвердил.
– Так кто-то же говорил?
Троцкий уставился, кажется, в самую гущу серого строя, больше напоминавшего толпу.
И вдруг впереди расступились и вышел молоденький красноармеец, почти мальчик.
– Повтори, что ты сказал, – обратился к нему реввоенком.
– Я не говорил, а кричал, – ответил мальчик.
– Что именно?
– Ну как велели: «Да здравствует товарищ Троцкий».
Лев Давидович платком промокнул испарину на лбу.
Не вытер, а именно промокнул.
А через два дня полк был расформирован.
Сам Сталин не видел. Но ему донесли, что Троцкий самолично изломал в щепки древко знамени полка.
А полотнище легко изорвал на ленты, да еще и сжег в огне.
Вот сколько бед натворил безвестный Поэт Полка.
Когда же Сталин приказал обнародовать его имя, то мало того что никто не мог вспомнить, как его звали-величали, о нем не осталось даже никаких документов.
А на второй день после похорон, на его могиле появился невзрачный, но крест. На котором было начертано:
«Здесь сторожит родную землю безымянная русская душа».
Говорят, это строки из его стихов.
Ни Есенин, ни Маяковский не ходили в атаки.
И их стихи люди не пели перед смертью.
Но если при чтении есенинских строк возникала в душе некая созвучность, то Маяковский явно отвращал.
Хотя на смерть Есенина он нашел что-то вполне приличное. Кроме, конечно, мешка костей, качающегося в предполагаемом аду. Но в одном по отношению к Есенину Сталин распорядился безусловно:
– Похороните его в Москве.
– На каком кладбище? – последовал вопрос.
– На том, какое больше соответствует его славе и почести.
– Тогда на Ваганьковском.
Сталин не возражал.
Так поселилась там тайна поэта, ушедшего из мира с загадкой под мышкой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?