Электронная библиотека » Евгений Кулькин » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 19 марта 2020, 17:00


Автор книги: Евгений Кулькин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Шрифт:
- 100% +
5

Атеистический ум религиозней любого другого, до фанатизма погрязшего в безнадежно-наивной вере.

Но одно не учитывается безусловно: атеист тот, кто стоит перед пустотой как при жизни, так и после нее.

Хотя ему и претит считать, что он сперва произошел от амебы, чтобы стать обезьяной, а потом, пройдя через все хитрости и повороты природы, наконец сделается человеком.

И сразу настолько умным, чтобы просчитать свою сущность от зачатья до понимания того, что смерть есть последняя субстанция запрограммированного существования.

Бухарин особенно не размышлял о том, о чем сейчас идет речь. Хотя и был стопроцентным атеистом.

Но безбожие его не было воинствующего толка.

Он просто знал, что его ожидает на этой земле, а о загробной жизни не задумывался по банальной причине, что ее нет. И суеверен он был тоже не настолько, чтобы шарахаться от перебегающей дорогу черной кошки.

И все же что-то было, что как-то исподволь, но сеяло в нем сомнения.

Не перебежала дорогу, а этак торжественно, прошествовала перед ним черная кошка, и через час или чуть больше узнал он, что умер Свердлов.

Увидел во сне пляшущего на чьей-то свадьбе Маяковского. Как тут же был сражен известием, что тот пустил себе пулю…

– Куда? – спросил самого себя Бухарин. Ибо насмерть забыл, куда пустил себе Маяковский пулю в сердце или в лоб. И это его размышление прервал стук в дверь.

– Вам письмо.

Конверт был неряшлив, как давно не знавший домашнего уюта человек.

Вскрыл.

Один листок.

И – тоже цвелой – бумаги.

И – стихи.

 
Не все забыто, что потеряно,
Лишь время гложет, как вампир, –
Вчера молился ты на Ленина,
А кто сегодня твой кумир?
 

Подписи не было.

И Николай Иванович чуть не выбросил эти стихи в корзину для канцелярских отходов, как вдруг увидел вензельно исполненные две буквы, которыми когда-то метились царские ассигнации: «НР».

И ахнул. Не он сам. А стул под ним. Будто он раньше его самого узнал, что это инициалы напрочь забытого им Николая Романова.

Тогда, даже еще в неверии, он преследовал его своими стихотворными посланиями. И последнее было накануне его стокгольмского ареста.

Он даже помнит эти строки:

 
Россия, кровью истекая,
И не ценя себя ни в грош,
Не знает, истина какая
Ей наточила в спину нож.
 

Ведь в ту пору о революции – впрямую громко – еще никто не говорил.

А Романов уже знал. Как и предсказал то, что ожидает его царствующих однофамильцев.

 
Казну растащут по карманам,
Вооружат законом ложь,
И ты, как гражданин Романов,
В подвале смерть свою найдешь.
 

Ну зачем явился сейчас этот Романов, когда и тот, на кого он намекал, да и сам тоже, стали его прошлым. Причем настолько удаленным, что можно запросто списывать в нереальность.

Но конверт – был.

И стихи в нем – тоже.

И память о Романове – наличествовала. Причем, как он теперь понял, почти больная.

Он пробежал глазами очередную статью, что завтра уйдет в набор. В ту кропотливость, которая всегда кажется ему волшебной.

И как-то разом захотелось ответить тому, кому он молится теперь. Да и молился ли он Ленину?

И опять вспомнил стихи Романова. Но только лондонской поры, которые отыскали его уж больно загадочно.

Ему показалось, что это загримированный Романов нагнал его тогда на улице и, немуя, показал, что тот обронил некий предмет.

Это был пенал.

Раскрыв его, Николай Иванович, нашел в нем некий стихотворный диалог:

 
– Пиши: «Пропало».
– Написал.
Чего еще писать?
– Пиши, что Бог меня послал.
Чтобы тебя карать.
– За что?
– Не ведаю о том.
– Но это ж сущий грех!
– Давай не будем биться лбом.
Мы на виду у всех.
– А что же делать?
– Жизнь отдать,
Чтоб разобрался я,
Где предстояло
Дать иль взять
В пределах бытия.
– А как без жизни я?
– Никак.
Ведь камень вон живет,
И коль его возьмет дурак,
Не так уж плохо бьет.
Ну что на это возразить?
«Пропало», – написал.
Осталось лишь вообразить:
Так Бог меня – спасал.
 

Сейчас все написано коротко, и оттого выглядит страшнее.

Особенно после разговора, который состоялся накануне с одним давним знакомым, прошедшим две ссылки и одну каторгу.

– Бог знает, кто достоин какого испытания, – было его первой фразой.

И – далее:

– Мы зря обижаемся на своих врагов. Ведь им не легче быть таковыми по отношению к нам.

Бухарин знал его молодым и жизнерадостным. И тоже, кажется, атеистом. Ну, если не в полном смысле, то хотя бы вполовину.

Теперь на его шее болтался крест. И шея напоминала старый порепанный сук.

– Мы слишком много захотели от той жизни, которую создавали сами.

Он помолчал и добавил:

– А она теперь не признает своих родителей.

И Бухарину стало жутко. От дурных предчувствий.

Правда, уходя, старый каторжник сказал:

– Ну ты этого же, конечно, не видишь. – И добавил почему: – Чтобы не огорчать других.

И вот сейчас Николая Ивановича едят огорчения.

6

Есть бумаги, которые Сталин читал с отвращением.

И не потому, что они сообщали о чем-то, кулинарно говоря, «невкусном». Не любил какой-то продуманной скрупулезности, рассчитанной на то, что это будет зачтено, как наивысший факт усердия.

Таким бумагами были те, что исходили от заместителя председателя ОГПУ Акулова.

Вот и нынче он раз пять пытался начать читать его сообщение за номером, прости Господи, сорок тысяч девятьсот девятнадцать.

– Неужели столько бумажной волокиты? – понедоумевал Сталин и все же принялся постигать то самое донесение:

«По полученным нами сведениям на явочную квартиру к одному из наших агентов в ноябре месяце должно было явиться для установления связи и передачи поручений лицо, направленное английской разведкой на нашу территорию. Двенадцатого ноября на явку, действительно, с соответствующим паролем прибыл белый офицер – секретный сотрудник английской разведки, работающий по линии РОВС (Российский общевойсковой союз – контрреволюционная эмигрантская организация) и нефтяной секции Торгпрома (Гукасов). Это указанное лицо было взято под тщательное наружное и внутреннее наблюдение».

Сталин отложил документ. Его от него, буквально, воротило. Но он его не оттолкнул, как того хотелось, а только отложил, уверив себя, что на время.

А все дело в том, что неожиданно он заметил, что некоторые сведения – в пересказе – теряют свою достоверность.

А потом у многих появляется соблазн поднять свою значимость за счет того, что адресованные на самый верх документы вдруг оказываются в их власти.

И тогда он распорядился всю секретную документацию, в которой идет речь об агентуре, адресовать ему лично.

И Акулов теперь старается изо всех сил.

Сталин слышал про эту самую РОВС. Только не думал, что ее солидность будет разменена на такое мелкое, как шпионаж в пользу неведомо кого.

Он опять поднес к глазам документ.

Начал читать все то, что явило собой заключение:

«Шестнадцатого ноября, проходя с нашим агентом в три часа тридцать пять минут на Ильинке около дома пять дробь два против Старо-Гостинного двора, агент случайно встретил вас и сделал попытку выхватить револьвер».

Сталин опять остановил чтение. Стал вспоминать события двух последних дней. Кажется, действительно он где-то шел.

Только не видел того самого переполоха, который описывался в этом донесении.

– Значит, «Акула» нырнула слишком глубоко, – сказал он, вспомнив фамилию доносителя.

Он еще помолчал, выбивая пепел из трубки, и спросил:

– Ждут наград за то, что спасли мне жизнь? – И он усмехнулся. – А не кажется ли вам, дорогие товарищи, что это ваша работа?

Он еще раз перечитал то, что попало ему на глаза, и обратился к несуществующим собеседникам:

– А что же вы не отвернули агента, когда увидели, что я иду на встречу?

Молчание было гнетущим. Поэтому на отдельной бумажке Сталин написал: «Выверить курс движения».

В концовке документа сообщалось, что в дальнейшем англо-разведчик был, как сказано, «секретно арестован».

И Сталин написал на полях: «Арестован так, что он этого не заметил? Что это такое – секретно?»

О ходе следствия Акулов обещал Сталина своевременно информировать.

«И за это спасибо!» – написал рядом Сталин.

И тут из конверта, в котором был документ, вдруг выпала фотокарточка. И тут же на глаза попалась приписка: «Фотокарточку адресованного, называвшегося Огаревым, прилагаю».

И только тут, в укромненьком уголке, Сталин увидел крохотную резолюцию: «Членам Политбюро. Пешее хождение т. Сталину по Москве надо прекратить. В. Молотов».

Под этой резолюцией стояли еще три подписи: Л. Кагановича, М. Калинина и В. Куйбышева.

– Ну что, – сказал Сталин, – может, они и правы.

Значит, «Акула» вынырнула вовремя со своей хитроумной глубины.

7

Эта формула прижилась, как клише, значащее, что данная бумажка является врачебным рецептом.

«Как-то мы с товарищем Сталиным беседовали…».

И все замирали. Включая начальника. И даже его жену, разом оставившую свои домогательства. Ведь он – вхож.

А фантазия у Берии работала, как отбойный молоток у хорошего шахтера, выдавая на-гора столько всего разного, что порой и у самого дух захватывало от собственного вранья.

– Вот это как-то, – живописал он, – заговорили мы о любви. И он выдал: «Любить всех невозможно, как и ненавидеть тоже. Но к последнему люди почему-то стремятся больше».

Потом он начал беззастенчиво говорить даже на партийных собраниях:

– Как учит товарищ Сталин: «Если у тебя нет возможности оплатить человеку добром, не делай ему хотя бы подлости».

С Берией стали искать встречи, чтобы он – на них – «вспомнил» чего-то еще, что не так четко сохранила изменчивая память.

Сталину, естественно, обо всем это доносили. И он так усмехался в усы, что нельзя было понять, одобряются «художества» Берии или нет.

Поэтому – на всякий случай – его не выводили на подиум принудительных откровений.

Сталин заинтересовался Берией чуть позже.

Это в пору, когда Закавказье несколько подквасилось какими-то национальными разногласиями, и тогда был вызван в Кремль Берия.

– Чем святой Лука отличается от грешного Лаврентия? – спросил Сталин.

– Лукавством, – ответил Берия.

И вдруг процитировал, видимо, самого себя:

 
Бери я так же, как другие,
Я был бы Берией в гробу.
 

Сталин, поскольку они сидели стул в стул, похлопал его по колену.

– Возглавишь… – он закашлялся.

Лаврентию показалось, намеренно, потому он просительно – и тоже лукаво – попросил:

– А может, не надо.

– Как это ты мне там придумал: «Жалко смотреть на охотника, который сам становится дичью!» Вот охотник нынче я, а ты – дичь. И если я промахнусь, то другие себе это не позволят.

Рука, что лежала у Берии на правом колене, показалась ему, неимоверно затяжелела.

– Могу предложить еще одну тебе фразу: «Правота – не аргумент считать себя исключительным».

Берия, кажется, зазастил солнце, поскольку оно померкло в эту минуту.

А через несколько дней Лаврентий Павлович стал первым секретарем ЦК Грузии.

8

Более всего Берия ненавидел то, чем занимался. Что кормило, поило его, а порой и холило как никого другого.

А ему требовалось что-то иное.

Редко можно было ответить что именно.

Иногда он сравнивал себя с проходной комнатой, из которой – сквозняком – выдуло всю пыль, и нечем запорошить глаз, чтобы изобразить слезы.

Когда-то он, обладая чем-то половинчатым, едва заметным, а то и загадочным, с вожделением смотрел на тех, кто обременен властью, кто четко отдавали приказы и распоряжения, тогда он не думал доскрестись до их величия, но у него была мечта.

Мелкая такая, но яркая, как сердолик среди гальки.

Он хотел стать помощником при каком-то большом начальнике, чтобы от его имени попортить бы кое-кому не только кровь, но и мочу.

Но став первым секретарем Грузии и попутно большим партийным начальником во всем крае, он ощутил в себе пустоту. И отчасти это, может, оттого, что власть к нему пришла не в результате кровавых интриг и безумных перевоплощений.

Ему ее, как бурку со своего плеча, которая выслужила срок, а потому не теплит и не греет, подарил другой, более удачливый грузин, кому повезло пробовать почистить зубы на всей Кремлевской стене.

И главное тот, кремлевец не испытывает ничего угрызительного, что стоит над всеми, в том числе и над ним, и не играет в поддавки с теми, кто его ненавидит каждой клеткой своего организма, включая сперматозоиды и даже испражнения.

Он их – видит.

Он их – знает.

Он их – терпит.

А они его – терпеть не могут.

И очень даже может быть, что им придется поменяться ролями. В том смысле, что они замахнутся на большее, чем имеют, а он им даст то, что они заслуживают. Как все вместе, так и каждый в отдельности. Но это сейчас не его проблемы.

Надо как-то уравновесить душу. Соотнести чувства с мыслями. Накинуть на морду вуаль самодовольства или чего-то в этом роде, чтобы отличаться от всех прочих чинуш, которые плотоядно упиваются тем, что достигли.

Где-то он прочитал такое высказывание: «Главный ресурс людского бытия находится, как правило, вне человека».

И это ему как-то старый коммунист, откровение которого погасил трибунал, сказал:

– В суждениях все мы разные и только у последней черты все равны. Поэтому не хочу сказать, что я умираю с удовольствием. Но двух начальных букв и вам не избежать.

– Это каких же? – спросил Берия.

– «Ч» и «Ч».

– Ну и чего они означают?

– Одна буква главная в слове «черви», а другая – «черти». В какой последовательности вас это посетит, вопрос времени. А я в ту пору буду в раю. С вашей помощью.

Берия хотел своей властью сохранить этому деду жизнь, несмотря на то, что морда у него была нахально-наглая, как у судьи, смакующего приговор.

Но старик не дал ему такой возможности.

– А может, оставите жить, – вдруг поканючил он, – чтобы и я мог увидеть, как вы будете болтаться в петле? Или мне уже не надеяться на благосклонность судьбы?

Берия еще долго скрипел зубами после того, как старика увели.

Но недоумение долго не жило в его душе. Хотя ему сообщили такую подробность, которая заледенила кровь.

Оказывается, перед расстрелом старый партиец сказал:

– Как мне вас всех жалко! Ведь все пройдете через мою участь. – И ожидая выстрела, он уточнил: – Все до единого. Включая Берию.

Вот и оставь в живых такого оракула, сколько бы он невинных душ поизметил бы.

И хоть Берия отлично знал, что вечной жизни у любой отдельной особи не бывает, все же что-то теплилось в сознании, почти мистическое. Особенно после того, как обогатился рассказами о тибетских ламах.

Потому и другими, отдаляющими старость ухищрениями стал себя тешить. Но всерьез отдать себя во власть фанатизма не дало ему одно пагубное пристрастие.

Тут, конечно, и догадываться нечего. Любил Лаврентий Палыч шикарные застолья и непринужденные пикники.

В подпитии был зорок и трезв. И – мстителен. Причем фанатично.

Одному словоблуду, не по времени вспомнившему, как пятнадцатилетний Лавруша украл у школьного наставника папку с классными бумажками, а потом устроил распродажу тем, кто их утратил, он заехал попавшей под руку сахарницей в лоб.

А на второй день, когда его уговорили извиниться перед однокашником, того нашли висящим на оконном переплете.

Никто тогда не обвинил его ни в чем, а в душе унесли мысль, что тут дело далеко не простого свойства.

И вот сейчас он разбито одинок.

И даже беззащитен.

От самого себя.

9

Лука еще никогда не испытывал такого морального опустошения. Кажется, на него давили потолки. Молитвы не шли на ум.

Лишь вспомнилось неосуществимое: восход его на костер. И хотя теперь он чувствует, что продолжает свой путь на Голгофу. Но от прежнего смирения нет и следа.

И потому следователю Плешанову он пишет, по существу, слезницу, чтобы его отправили в любую глухую точку Туркестана, где нет врачей.

О том что это слезница, можно судить уже по тону самой просьбы, в которой как бы наперед признаются все обвинения и наветы.

«При решении моей участи, может быть Вы найдете возможным принять во внимание следующее мое желание. Уже за несколько месяцев до ареста во мне созрело намерение уехать из Ташкента куда-либо в деревенскую глушь. Помимо предвидения ссылки, я руководствовался своим давнишним (еще в бытность земским врачом) стремлением работать в такой глуши, где нет врачей и моя помощь особенно нужна.

Помимо хирургии я могу заниматься глазными болезнями и достичь большого искусства в глазных операциях. Поэтому наиболее полезной мне представилась бы работа разъездным окулистом в Киргизской степи».

Вторая – и опять слезница – была из тюремной больницы, в коей он пребывал из-за участившихся сердечных приступов.

«Из первой ссылки, – писал Лука в своем ходатайстве, – в которую я отправился здоровым человеком, я вернулся чуть живым инвалидом. Предстоящая мне вторая ссылка при очень плохом состоянии моего сердца равносильна для меня смертному приговору. Поэтому обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой заменить ссылку в Сибирь высылкой за границу».

Дальше шло предложение вариантов от Персии и Индии до Китая.

Ответа на ходатайство не последовало.

Тогда он пишет заявление, в котором разъясняет свою позицию, что вовсе не собирается покинуть родину как эмигрант, а что у него есть мечта прославить родину за рубежом своими медицинскими открытиями.

Молчание было ему ответом и на это заявление.

Тогда – почти в отчаянье – обращается Лука в председателю Народных Комиссаров Рыкову.

И это была слезница. Только она напоминает больше роман или повесть, потому как в ней были экскурсы в историю и лирические отступления. Однако результат оказался прежним.

В этот день он подозвал к себе одного служителя и сказал:

– Возьмите карандаш и запишите эту дату.

– Какую? – поинтересовался тот.

– Двадцать седьмого ноября тысяча девятьсот тридцатого года.

– Ну записал. А дальше что?

– С этого дня, – сказал Лука. – Я отказываюсь от всякой пищи.

– Объявляете голодовку?

– Если угодно.

Прошло сорок дней. Забеспокоились родные. Кинулись к Берману и Каруцкому. Глухо.

Тогда дочь Елена послала две срочных телеграммы в Москву. Одну прокурору республики Крыленко. Другую – жене Горького Пешковой.

На телеграммы тоже не последовало никакой реакции.

Становится известным, что продукты, которые пересылают Луке дети, делят между собой чекисты. Они явно ждут его кончины.

И опять следует слезница.

На этот раз Лука предлагает отослать его в ссылку, где он будет жить и работать инкогнито.

– Ну признались бы давно, – как-то сказал ему уборщик камеры. – Все равно они своего добьются.

– А ты знаешь в чем меня обвиняют? – спросил Лука.

– Ну какую-то записку не такую написал, – сказал уборщик.

– Что называется соучастием в убийстве! – резко сказал епископ. – А каково мне, коли я к этому не имею отношения?

Он помолчал и добавил:

– Равно и та, на кого вешают этот тяжкий грех.

Уборщик ушел.

А Лука уже знал, что содержание их разговора, через несколько минут станет достоянием следователя.

Но было то, чего Лука не знал.

Например, такое.

15 января 1931 года, заведующий издательством «Медгиз» Вайс направляет секретное письмо в ГПУ г. Ташкента.

И просит издатель ни много ни мало, как получить от Войно-Ясенецкого рукопись «Очерки гнойной хирургии».

И Берман не сказать что дрогнул. Но каким-то участком мозга, который заведует предусмотрительностью наравне с хитростью, понял, что дело нешуточное.

Поэтому резолюция была такая:

«Авдееву – 31 января 1931 года. Зайдите».

И Авдеев, его пламенный заместитель, зашел.

– Ты знаешь, – сказал Берман, – что от нас хотят и что хотим мы. Потому действуй.

Авдеев тоже неведомо какой частью мозга поразмышлял. И в свою очередь написал резолюцию, которая звучала так: «З.Зайдите с ним».

А потом случилось то, что было ожидаемо, но настало внезапно.

Это уже была не слезница, а что-то другое:

«Прошу приехать ко мне для выяснения неотложного вопроса».

– А вы, – обратился Лука к гонцу от Бермана, – позвольте призвать ко мне епископа Стадинского, а в случае моей смерти и юриста.

10

Лука не проснулся обновленным, как на то надеялся, приняв решение наутро же написать завещание, и этим как бы снять некую тяготу, которая не давала душе спокойно отдаться во власть молитвы.

Пахло летом. Не ранней весной, что стояла во дворе и подтверждалась календарем. В камеру, всю зиму державшую внутри себя почти невыносимый холод, вползла жара. А может, она исходила изнутри, и это был простонародный жар, по-научному сказать, температура.

Под окном летуче просквозил диалог:

– Где Ксиров? – спросил кто-то.

– Да вон он стоит, окурки давит.

На свободе свой юмор. Не очень открытый. Но такой, которому соответствует интеллект говоривших.

А вот и составляющие предстоящего действа: стол, стул, лист бумаги, ручка, чернильница.

Сверх программы наполовину съеденный временем пресс-папье.

Лука пишет: «Завещание».

И надолго останавливает перо. Кажется, ручка разом затяжелела, и почерк стал непослушным. Но надо призвать волю, чтобы она мобилизовала усилия.

«Второго марта тысяча девятьсот тридцать первого года, – выскрипывает перо, – я, нижеподписавшийся, гражданин СССР, пятидесяти трех лет, находясь в заключении в Ташкентском домзаке, будучи в здравом уме и твердой памяти, завещаю, в случае моей смерти…»

Перед тем как поставить двоеточие, задумался бог знает над чем. Над тем, откуда это взяли писать «в здравом уме и твердой памяти». Словно кто-то может сам определить, что он сумасшедший или маразматик.

– Ну ладно, – донеслось за окном, – доцарствуй спокойно.

А может, свобода – это и есть царство!

Царство не Божие, а – приземленное – мелкотравчатое.

Кажется, не столько пальцы, которые сжимают ручку, а само перо спохватывается и уходит в перечисление:

«1) Все священные предметы, к архиерейскому сану относящиеся, т. е. каначин, кресты, митры, облачения, – митрополиту Новгородскому и Старорусскому Арсению (Стадницкому)».

Опять навалилась тяжесть. На этот раз на колени. С морщью расправил их и продолжил:

«2) Все медицинские книги и инструменты и рукопись моей книги «Очерки гнойной хирургии», а также право на ее издание – сыну моему Михаилу».

Откинулся на грядушку стула. Кто-то ему его сюда поставил явно из уважения. В других камерах табуретки или скамьи.

Вспомнил про Михаила, в душе разлилась нежность. Почти забытое чувство. Сострадание было, а нежность почти исчезла.

И вот сейчас – накипело.

«3) Все прочие книги – сыновьям моим Алексею и Валентину».

Младшие таких эмоций не вызвали, как старший.

Но это, наверно, оттого, что Михаил, как казалось Луке, где-то глубоко понимал и не осуждал смысл жизни отца.

«4) Кипарисный крест, находящийся на аналое, серо-зеленые четки (память матери), находящиеся в чемодане, который в ГПУ, и черные четки из хлеба, находящиеся при мне, – дочери моей Елене. Прочие четки – сыновьям моим, Софье Сергеевне Велецкой и монахиням Лукерье (Верхотуровой) и Валентине (Черкашиной). Этим же монахиням по одной иконе».

Воспоминания о монахинях пробудили в душе гордость за женское величие и преданность вере. Везде такие тяготы переживали они в пору его ужасающего крестного пути.

«5) Богослужебное Евангелие и два серебряных ручных креста, кадило, крапило – священнику о. Сергию Александрову».

Тут рука у него дрогнула и он надолго отник от письма.

И не потому, что силы оставили, а оттого, что готов завещать веру всем, кто способен пройти свой крестный путь и на вершине страданий окончательно и бесповоротно понять, что он был единственным.

Но обстоятельства настаивали по-иному дописать завещание. И он это сделал.

«6) Все прочее мое имущество (домашние вещи, одежда, иконы) – сыновьям моим Михаилу, Алексею, Валентину, дочери Елене и гр. Софии Сергеевне Велицкой, их воспитательнице».

Он написал и седьмой пункт.

Долго над ним сидел.

Потом, перечеркнув косым крестом, поставил подпись:

«Епископ Лука (по гражданскому состоянию Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, доктор медицины)».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации