Текст книги "Обручник. Книга третья. Изгой"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
9
А потом была и эта встреча. Причем возникала она как бы на пустом месте.
Сказать точнее, из ничего.
– Вы знаете, – сказал один из благодетелей, которые окружали его в то время, – есть возможность поговорить с одним хорошим человеком.
– От духовенства он или от медицины?
Вопрос несколько смутил.
Но ответ был почти шутливый:
– Кажется, его деятельность погранична и тому и другому.
Ехали на автомобиле.
При входе в громадный особняк документов не предъявляли.
Один длинный коридор, словно перерубил второй.
Мелькнула табличка на двери «С. М. Киров».
Лука – замер.
Что еще ждет его здесь?
Нервная женщина прохаживается по приемной.
Что-то в ней более чем недоброжелательное.
Видимо, сейчас ее очередь попасть на прием к начальству.
Каблучки прошивают тишину.
А вот и он.
Галифе. Френч. Улыбка. Еще – зачес назад. На женщину – ноль внимания.
Протягивает руку Луке.
– Заходите!
Кабинет как вольер для скаковых лошадей. И – на одной стене – на фотографии действительно лошадь. Уши торчком.
– Давно хотел с вами познакомиться, – сказал Киров.
Лука преклонил голову.
– Но…
– Понимаю! – перебил его Святитель. – Накликав горе, не обвиняют, что оно пришло не вовремя.
– Значит, Буховым увлекаетесь? – спрашивает Киров, не зная, что это Петрарка. А может, не Петрарка. Словом, что-то из античной классики. Мудрить и чудить умели всегда. Но об этом лучше промолчать.
– Вы уже, наверно, на себе почувствовали, – продолжил Сергей Миронович, – что мы не против веры.
Лука, кажется, хмыкнул.
– Но вы же сами между собой бузу затеяли. «Живая Церковь», – передразнил он кого-то. – Вроде до этого она была мертвой. Мертвое – безверие. Когда никто и ни во что.
У Святителя захолонула за грудиной. Нестерпимо заболел послеоперационный шов. Сейчас он, кажется, вскрикнет.
Но Киров погладил ему руку.
– Ну давайте о насущном.
Лука расслабился.
Несмотря на просторность кабинета, стены, кажется, давили.
А потом то цоканье каблучков, что достигало слуха и здесь.
И, видимо, уловив и это, Киров подошел к двери, которая была прикрыта не до конца, и с придавом – притворил ее.
Каблучки были слышно, но уже не так назойливо.
– Вы меня извините, – вернувшись на свое место, продолжил Киров. – Но я, прежде всего, хочу поговорить с вами как с великолепным практиком и незаурядным ученым.
Пронзительно ойкнул телефон. Именно ойкнул, а не зазвонил. Киров моментально вскочил и, сделав уже, наверное, привычные пять шагов, снял трубку.
– Слушаю, товарищ Сталин.
Лука напрягся. Он даже не знал, почему. Какая-то внутренняя сила исходила от этого имени.
– Она здесь, – сказал Киров Сталину, видимо, о той, что его ожидала, женщине. – Но сегодня я ее не приму.
И тут связь дала сбой.
А когда телефон снова взойкнул, Киров сказал:
– Я сейчас беседую со Святителем Лукой. Да, с тем самым. – И он помахал рукой, что означало, что Сталин шлет ему привет.
Окончив говорить, Киров вернулся к тому столу, за которым беседовал с Лукой.
– Я все понимаю, – сказал он в следующую минуту. – И даже знаю, что такое духовный подвиг. Но вы зарываете в землю свой талант ученого.
Лука молчал.
– Я вас не тороплю с решением, но скажу только одно…
Вновь взойкнул телефон. На этот раз Киров к нему еле брел.
– Я же вам сказал, – крикнул он кому-то, – решение Политбюро я отменить не в силах.
И повесил трубку с сердцем.
– Я предлагаю вам возглавить институт.
– Но для этого я должен отречься от сана?
Киров по-девичьи опустил глаза.
10
Что-то рыло Сталину душу. Рыло до той глубины, на которой залегают чувства, отвечающие за безрассудство.
И его тянуло воспользоваться тем, что так навязчиво требует обрести его в полной мере.
Он гасил свет. Ложился на диван и уворачивал свою голову пледом, чтобы тьма была кромешной.
Но что-то не давало ему уснуть или просто полежать в забытьи.
Накануне он видел во сне людей. Множество людей. И все они стремились куда-то, чтобы добыть досок.
Да, самых обыкновенных досок, которые используют в строительстве. Но заполучить их можно было очень сложным путем.
Предстояло пройти каким-то ручьем. Отстоять очередь. Подписать некие документы. Еще сотворить бог знает что.
И вот когда он все это сделал, какой-то человек его спросил:
– А вы знаете Зинельд Самойловну?
– Нет, – ответил он.
– Очень плохо.
– Почему?
– Она может заподозрить, что вы Оттуда.
– А что такое «Оттуда»?
Человек, с которым он вел разговор, умолк и отошел в сторону.
И тут явилась, наверно, все же она, Зинельд Самойловна и спешно спросила:
– А вы, собственно, кто?
Вопрос более чем смутил.
Во-первых, он зять своей тещи, поскольку и ее видел стоящей в очереди за этими проклятыми досками. Потом… Кто он еще? Кто-то подсказал.
– Он – лауреат конкурса глухонемых.
Ожидаемого смеха не последовало.
И тут он проснулся. На душе было более чем погано. И бил озноб. И ничего не хотелось делать.
И предстояло усилие, чтобы заставить себя стать самим собой. И надо забыть про сон. И вспомнить, кто ты. И – по возможности – заставить это сделать и других.
Вот эта мысль и была первым безлопатным копком души.
Было еще одно обстоятельство.
Кто-то там, он никогда не уточнял где именно, там и все. И вот просмотрел, и в деловые бумаги въелся – другого слова не придумаешь – некий цвелый листок, на котором было разными чернилами и даже карандашом написано несколько фраз.
И одна из фраз звучала так:
«В хлам тоже можно погружаться по-разному».
А следом была начертана какая-то абракадабра:
«Себ тидис модяр и тедж огеовт автсмузеб».
И, видимо, этот «автсмузеб» и не дал волю порыву изорвать и выкинуть эту никчемность.
А Себ – это, наверно все же имя. Потому как ниже было написано: «Пришел Себ. Беседовали. О вечном».
Сталин занялся было своими делами, как вдруг понял, что его опять тянет взглянуть на этот листок так, как смотрят в лицо умирающему, и наполз взором на такую запись:
«Колдовство – это печальная форма собственного бессилия».
А ниже: «Атеизм – не что иное, как разновидность эгоизма. Кто – Бог, кто есть Он».
Сталин вновь придвинул в себе те бумаги, которые признано звать деловыми, поставил одну или две резолюции.
И вдруг его рука захилела. Даже одну подпись исказила непохожесть.
Так, видел он, подписывает завещание тот, у кого в запасе три глотка живого воздуха.
Он поднялся и стал ходить вдоль тех предметов, которые составляли его быт. Их было не очень много. И они тоже ели душу.
И он даже пнул стол, который, кажется, норовил подставить ему ножку.
– Атеизм… – произнес он вслух. – А есть он в ком-либо? Может быть в Ильиче… – он сделал длинную, как гусеница ползущая, паузу и добавил, однако, скороговором: – Потому и лежит вне земли.
Сталин поежился. Ибо фальшивая нетленность того, что реально был когда-то жив, действует угнетающе. Причем днем этого не замечается. А вот ночью. И особенно глубокой – это становится болезненной навязчивостью, из которой трудно выйти даже при помощи вина.
Напоминание случилось вовремя.
Он подошел к шкафчику, где у него «рядствовали» бутылки. Откупорил одну из них.
Посмотрел на пробку так, словно она представляла ювелирную ценность. И вставил ее на место, на котором она только что пребывала.
И снова пошел бродить мимо знакомых предметов. Наконец он подошел к столу. К тому самому листку. Поднес его к глазам.
Вслух прочел:
– «Все в жизни можно обозначить всерьез, кроме одного: внушения себе, что ты велик».
Стол ему, видимо, все же подставил ножку. Ибо, уже по-настоящему споткнувшись о нее, он сел на свое прежнее место.
И опять напоролся взором на непонятность:
«Он – дурак, но для других».
– Опять Себ? – спросил он вслух.
Сталин бросает взор на абракадабру и вдруг озаренно усмехается.
– Так это же «зеркалка!» – восклицает.
Никто бы сторонний не понял, о чем речь.
«Зеркалкой» в свое время Дмитрий Донской называл текст, написанный наоборот.
И Сталин – и опять же вслух – читает:
– «Бес сидит рядом и ждет твоего безумства».
Он даже озирнулся – нету ли кого за плечом.
Потом придвинул к себе чистый лист бумаги и стал писать:
«В газету «Правда».
Приношу сердечную благодарность организациям, учреждениям, товарищам и отдельным лицам, выразившим свое соболезнование по поводу кончины моего близкого друга и товарища Надежды Сергеевны Аллилуевой-Сталиной».
Впервые – Сталиной!
Последний раз Аллилуевой.
Товарищ по партии. Не – жена. Друг. И – не…
Когда это случилось «не», он в точности не помнит.
Но исчерпанность отношений ощутил сразу и безоговорочно.
Оно тоже сперва ело душу. Потом он к этому привык.
Особенно после того, как услышал такой анекдот.
Поймал самый преуспевающий непман «золотую рыбку» и, когда она уже известным образом взмолилась и, соответствующими словами дала понять, что может выполнить только одно его желание, преуспевальщик сказал:
– Нет, лучше я тебя зажарю и съем. Ведь ни один капиталист мира себе подобного не позволял.
Ну тут рыбка взмолилась так, что и он не устоял.
– Черт с тобой! – произнес.
И, подумав, высказал свое космическое желание:
– Пророй тоннель от моей конюшни до Белого Дома в Вашингтоне.
– Да что ты? – вскричала рыбка. – Это же невозможно!
Опять задумался непман.
И вдруг говорит:
– Тогда ответь, что такое «женская логика»?
«Золотая рыбка» на целые полчаса умолкла. Потом говорит:
– Тебе тоннель облицовывать?
Да, женская логика действительно непредсказуема.
И тот самый Себ, что сидел на левом плече, перешептал Ангела-хранителя, занявшего правое плечо, и Надежда умерла товарищем по партии, ограничась мраморной плитой на Новодевичьем кладбище, а не врубившись в Кремлевскую стену двумя пригоршнями прахового пепла, заключенного в стандартно сработанную урну.
11
«Он не умел разочаровывать женщин, что всякая новая у него единственная».
Сталин хотел было отложить эту книгу, как следующая фраза стреножила его внимание:
«Но он понимал свою обыкновенность больше, чем это делали другие».
– Понять обыкновенность, – вслух повторил он.
Кажется, все предельно просто. Взять строчку из гимна и вычеркнуть ненужное, после вопроса кто ты:
«Ни Бог, ни царь и ни герой».
Там, то есть в гимне, это трактовано в другом смысле.
Но что-то схожее имеется.
Что не Бог – это ясно.
И даже не «Особый человек».
А сейчас наверняка и не Посвященный.
За давностью лет все стерлось, если не сказать хуже. Пришла уверенность, что ничего этого не было.
Просто тогда на высоком накале находилось воображение. Значит, с Богом все ясно. А с царем? Тут есть над чем помороковать. Поэтому лучше последнее определение поставить вперед.
«Не герой…»
Героизм – тоже понятие не из тех, которое пребывает в абсолютной безусловности.
Как и желание в этом слове «з» поменять на «е», чтобы в раздельном варианте выглядело так: «бес условности».
А что такой бес существует, он не сомневается. А может, даже целый дьявол.
Условность как раз и не дает в чем-либо быть до конца искренним. И казнения себя за это ни к чему не приводят.
Все выглядит много хуже, чем кажется с первого взгляда.
Потому «герой» он вполне условный. Не трус, конечно. Но – не более того.
Остается словосочетание «не царь».
Тут, если попробовать не лукавить, есть что-то по линии банальной похожести.
Короны, конечно, нет. И трона тоже. Хотя свой тощий зад к нему он примерял.
Равно как и надевал «шапку Мономаха». И все это, конечно, тайно. При людях, которые не предадут. Хотя все самодержцы, которых «кинули» их холуи, думали примерно так же.
Перед доверчивостью падают любые бастионы подозрительности. Вот как раз то, что у него статус царя, не дает покоя «мудрым ленинцам». Правда, сейчас они себя зовут «истинными». А он, стало быть, фальшивый.
Незаконнорожденный шлюхой Революцией!
Каково? Это даже интересно. Если к тому же и звание такое утвердить «ревсын».
Это на первый случай так назвать. А потом можно будет «е» на «ё» поменять.
Рёвсын.
В стихах это будет звучать так:
Итак, он во поле один –
Ревсын.
Здорово! Хотя «царь» как-то ближе к рифме: «хоть ударь» ластится.
Или еще к чему-то сугубо сельскохозяйственному:
Открыли ларь.
А там – царь.
Ну это для трусливых царей. Типа Керенского.
Это он в женском платье драпанул от восставшего народа.
«Стопарь» – тоже рифмуется со словом «царь».
«Стопарь» – это мужской род «стопки».
Тут можно рифмовину учинить:
Держи стопарь,
Забудь, что царь.
А он – и не помнил. Зато это что-то живо в памяти завистников.
Покоя им не дает Сна лишает.
Тридцать же второй год ринулся дальше.
В последний день января ввели в строй, или, сказать точнее, пустили первую доменную печь на металлургическом комбинате.
Уже без помпы. Как само собой разумеющееся.
А уже через полмесяца – новый рапорт.
Канул в Лету знаменитый до революции Александровский рынок. На его месте ленинградцы решили разместить крупнейшую в Европе швейную фабрику. А еще через месяц раскрывал свои заводские ворота и Воскресенский химкомбинат.
И среди всего этого как-то незаметно прошло событие, которое в другое время наделало бы много шуму.
Именно в конце зимы Троцкий был лишен советского гражданства. Просто и со вкусом.
Не нравится страна.
Опостылел народ.
Не устраивает руководство.
Тогда катись спелым бубликом!
В любую из облюбованных сторон.
Плакущих будет немного.
Вот вздыхающие, возможно, случатся.
У нас любят посопереживать с теми, кто этого не достоин.
В газете по этому поводу стишок появился:
Вот еще одна обуза,
Как подкошенная пала,
У Советского Союза
Лейбы Троцкого не стало.
Зато троцкизм пошел злей извиваться. Яд копить для того, чтобы хоть кого-то укусить со значением.
А каток истории продолжал свой ход, и мало ли кто еще попадет под его гнет.
А страна не уставала рапортовать.
Но приближалось то самое жуткое для него событие. Которое он, в пределах своего понимания, назовет предательством. А как иначе можно назвать гнусность, к которой прибегнула Надежда Аллилуева, осиротив детей?
12
Накануне тридцать второго года какой-то иностранный журналист сказал:
– Сперва успех входил в Кремль в мягких сандалиях, потом одел штиблеты, а теперь грохочет в сапогах.
Не все тогда поняли о чем речь.
А Сталину стало приятно именно от этой фразы.
Да, успех действительно ломится в Кремль в рабочей обуви. Потому уже первого января Сталин поздравляет коллектив Горьковского автомобильного завода имени Молотова с тем, что с его конвейера ринулись покорять просторы страны машины с эмблемой на радиаторе «ГАЗ».
А еще через два дня была открыта пассажирская авиалиния Москва – Ленинград.
Через сутки же полетела депеша от вождя в адрес саратовских комбайностроителей. Радуется народ тому, что идет. С замиранием сердца ждет, что грядет. А ждет ли? Сталин укоряет себя за примитизм мысли. Конечно же не ждет. Он – созидает. Высокопарно прозвучало? Зато точно.
И – накануне дня памяти Ленина – еретический разговор. И вновь с иностранным писакой. Начался он, как говорится, за здравие.
Журналист поинтересовался, как работает комиссия по разработке пятилетнего плана развития народного хозяйства.
Сталин, в рамках того, что можно было говорить, ответил.
И вдруг он задает Сталину шокирующий вопрос:
– А не кажется вам, что при Ленине – таких успехов за столь короткое время не достигали?
Обдало кипятком.
– Если это такая садистская похвала в мой адрес, – однако сдержанно сказал Сталин, – то она лишена каких-либо оснований. Владимир Ильич был очень тонким, наперед все просчитывающим политиком.
– Вот именно! – воскликнул газетчик. – В теории он, естественно, был на недосягаемой высоте. Но существует практика, которая порой не подтверждает то, что гладко изложено на бумаге.
На этом, собственно, разговор и иссяк. Для журналиста, наверное. Но только не для него.
Сталин перевел его на режим внутреннего диалога. Чтобы там ни говорили о скромности и бескорыстности, но и то и другое состояние обычно достается человеку порой с большим усилием, а то и тяготой. И все оттого, что самой природой заложены у каждого из нас пусть тонкой, но струйкой яда способности, а вместе с тем и возможности сделать кому-то гадость. И нужно усилие воли, чтобы опуститься с небес на землю и сказать себе:
– Ты достоин многого, но не того, чтобы преувеличивать, то что есть.
И обуздать в себе не только воспарение, но и падение до положения риз. Но это, так сказать, промежуточная фраза, за которой пойдет грубое, но при этом и лукавое казнение.
Провел бы Ленин индустриальную революцию или жил бы за счет американских машин? Вопрос вроде бы банальный. Но есть в нем элементы гордости за то, что уже свершено.
Сталинградские тракторы вовсю дерзают на полях. Он видел их своими глазами. Трогал руками. На одном из них даже проехал.
Конечно, Ленин придумал бы что-нибудь уникальное.
Может, тот пресловутый электроплуг, который чуть не стал символом ГОЭЛРО.
Сталин вообразил Ленина не лежащим в розоватом свете Мавзолея, а пусть там, но сидящим за столиком и пишущим ему ответ на вопрос, который, собственно, был задан не им, а капиталистическим журналистом. Который, кстати, сказал:
– А почему у вас к капитализму такое примитивно-враждебное отношение? Ведь приятно, когда ты богат.
Сталин чуть было не взорвался испепеляющим возражением.
А потом вдруг подумал: а как, собственно, он чувствует свою бедность? У него все есть. Правда, не в изобилии. Но в достатке.
Так провел ли бы Ленин индустриализацию?
Вопрос стал вить из души веревки, пока не образовал из них аркан, который и – наудачу – метнул он впереди себя. И что-то или кого-то обратил? Да необъезженную кобылицу, имя которой «коллективизация».
И в этом даже теоретически – Лениным был нелосягаем. А… Нет, надо наступать себе на язык сапогом. Или – лучше – лаптем. Чтобы след в клечку остался.
И каждому было бы понятно, о чем только что шла речь.
В коллективизации, считают почти все, Сталин наломал дров. Вернее плугов и борон. Хотя и то и другое осталось в целости.
Знал ли Ленин психологию хлебороба? Хотя именно при нем начались крестьянские бунты.
Вспомнилось письмо одного старого коммуниста. Кстати, авроровца.
Он писал:
«Товарищ Сталин!
Я человек сугубо флотский, хоть и рожден в деревне и все мои предки были хлебопашцами.
И всякий раз, когда я приезжал на побывку, разговор шел только об одном – о земле.
И тогда я, по глупости, думал, что вот, мол, дадут крестьянину землю и пойдет он на ней чудеса творить и кружева плести.
Но вот появилась земля и изменилась психология крестья-нина. Его стали преследовать чувства, ранее ему несвойственные». Тогда, помнится, что-то отвлекло его от чтения этого письма. И он, наверно, забыл бы про него. Как дал ему вспомнить о нем доклад Серго.
Орджоникидзе сказал:
– А ты знаешь, в колхоз чуть ли не под пистолетом сгоняют?
Но это он предполагал.
– Страшно же другое, – продолжил Серго. – У крестьянина и мысли нет кормить рабочих. Сам сыт и хватит.
И тогда Сталин вспомнил письмо моряка. Начал его искать. Но попались только концовка.
«Я почти всю жизнь провел на кораблях, – далее писал балтиец. – И привык к пониманию дисциплины. То есть при всех обстоятельствах знать, что главный на корабле капитан. Единственный.
И его приказ – не только для меня, но и для всех – закон.
Что же творится в деревне? С горем пополам создали кохоз. И пошли его дергать все, кто хоть как-то, но претендует на власть. Над бедным председателем стоит и местный Совет, и волостной, и какой-то там еще. А рядом со всем этим и партийные сатрапы.
И горло у последующего луженнее, чем у предыдущего.
И он, запомните его имя, Казарин Степан Матвеевич, стал первой жертвой коллективизации, повесившись в собственном кабинете. И вот в плакущие-то к нему собралось все село.
Ибо – в революцию – был он командиром партизанского отряда.
А в Гражданскую командовал полком. Пуль не боялся, а советско-партийной чехорды не выдержал.
Сейчас, поселяне требуют вернуть их в индивидуальность».
Приписка была на другой, цвелой такой, бумажке:
«В пору, когда вы получите это письмо, меня, скорее всего, в живых не будет. Потому как «звероватые кожанники», как зовут у нас чекистов, уже упекли меня в тюрьму».
Подпись под письмом стояла «Владимир Ленин».
И когда он было подумал, что подпал под власть розыгрыша, прочитал еще одно добавление:
«Это не псевдоним мой, а истинная фамилия. И ей, говорят, столько, сколько течет Лена. И еще. Когд…»
На этом письмо обрывалось.
В тот же день Сталин запросил Ленск и потребовал, чтобы сообщили о судьбе Владимира Ленина.
Ответ был ожидаем:
«Убит при попытке к бегству».
Вот это все и многое другое, что осталось за порогом воспоминаний, но сохранилось в размышлениях, и угнетало Сталина в пору, когда он слушал дежурных ораторов на торжественно-траурном заседании, посвященном очередной годовщине со дня смерти Владимира Ильича Ленина.
И встрепенулся только тогда, когда кто-то стал читать стихи:
Спи спокойно, товарищ Ленин!
Спи и знай, ни пред кем навек
Не преклонит свои колени,
Раскрепощенный тобой человек.
«Интересно, – подумал Сталин, – какую он рифму придумает, когда вместо «Ленин», будет стоять моя кликуха?»
И он сразу не нашел подходящего слова. И, кажется, даже возрадовался этому. Лукавство и тут взяло верх.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?