Текст книги "Лучше чем когда-либо"
Автор книги: Езра Бускис
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
И мне здесь очень тоскливо… И оттого, что тебя нет, и еще от чего-то… я подозреваю, что оттого, что тебя нет рядом… или это я уже писала…
Должна признаться, твой рисунок мне очень понравился… Это дар… Единственная неточность – я не так хорошо выгляжу, как у тебя на рисунке. Вы мне льстите, сударь… У меня красный нос и мешки под глазами… в общем, та еще красавица. И хорошо, что ты меня не видишь… А вот я хочу видеть тебя и сейчас, сию минуту. Я бы расцеловала тебя всего… так я соскучилась по тебе, ман либе… (мой любимый).
А пока я блюду себя и не целуюсь ни с кем даже в щечку. Все для тебя, и щечки тоже… Ха-ха-ха…
Здесь я вздыхаю… И пишу дальше…
Я ужасно, просто панически боюсь родов… И я очень одинокая… И вообще мне плохо оттого, что тебя нет рядом, но, по-моему, я уже об этом писала…
Ну? Как тебе нравится мое письмо? По моему, Плач Иеремии по сравнению с ним детский лепет.
Знаешь, мне вдруг тоже захотелось нарисовать… Это заразное… Вот, маленький треугольник – это твоя голова с твоей шевелюрой. Треугольник побольше – это твое туловище, у тебя ведь плечи… Но и, конечно, две палочки – ручки… и две палочки – ножки… Ну, признайся, я ведь тоже талантлива?
И тут ты должен спросить: а где ты? А я…
– Не хотела себя рисовать, я же плохо выгляжу…
И слышу твое заявление:
– Красивого мужчину некрасивой женщиной не испортишь!
А я отвечаю:
– Твое заявление мне нравится, хоть оно и нахальное, но звучит красиво!
Аплодисменты… Занавес опускается…
Я раздвигаю занавес, выхожу на авансцену и сквозь шум аплодисментов говорю:
– Не забывай меня, Ржавенький… Не увлекайся дамами… Целую. Твоя любимая. Да?
Я вспоминаю…
Ты знаешь, иногда мне не хочется просыпаться и видеть тебя. Мне хочется просыпаться одному и думать о том, что сегодня вечером я увижу тебя. И мы пойдем туда и туда… Мы будем делать то и то… Или мы поедем в Жмеринку. Будем ночевать у бабушки Поли. Она особенная… Она «яхна», как говорила моя мама, то есть сплетница или всезнайка, которой все нужно знать.
И вот мы сидим у нее в доме, и я вижу, что вода у нее заканчивается. Ведь водопровода у нее нет. Я беру два ведра и иду за водой.
Когда я возвращаюсь, я вижу незабываемую картину. Здесь я должен пояснить. Моя бабушка Поля разговаривает на языке, на котором говорят большинство жмеринских еврейских старушек. Как я уже где-то говорил. Это смесь украинского, русского и идиша, и все в одном предложении.
Например, моя бабушка говорит: «Гиб мене кварту». Что означает: «Дай мне кружку». Ну, неужели непонятно?
Так вот, продолжаю. Когда я возвращаюсь с водой, я вижу картину: ты сидишь с бабушкой за столом, замечаешь меня, и на твоем лице появляется радость, перемешанная со смущением. Губы у тебя растянуты в деланной улыбке, и, не шевеля ими, ты умудряешься сказать:
– Бабушка меня спрашивает о чем-то, и мне кажется, уже не один раз, но я совершенно не понимаю… не понимаю ни одного слова…
Я улыбаюсь и спрашиваю бабушку:
– Вус ос ди гифрейкт бай ир? (Что ты у нее спросила?).
Но она, видимо, хотела спросить тебя что-то по секрету от меня, и поэтому производит приблизительно такой звук:
– Э… Что означает: «Ну, что с вас возьмешь…»
И машет рукой…
А затем я тебя знакомлю со своей Жмеринкой. С Деревянным, с Мойшей, с Дубовским… И мы все сидим в вокзальном ресторане. Болтаем… И на вопрос Деревянного, зачем мы приехали, я отвечаю, что за кольцами. В ответ он хитро улыбается и, повернувшись к Дубовскому, говорит:
– Ой, пиздит! Женится он… Сейчас… Трепач страшный…
Но увидев, как ты, съев свой соленый огурец, берешь из моей тарелки второй, все понял. Он незаметно что-то говорит проходящей мимо официантке. И через какое-то время мы видим, как наша официантка плывет к нам, лавируя между столиками, как большой пароход, неся огромную тарелку соленых огурцов. И весь зал с замиранием наблюдает, куда она несет этот необычный заказ. Затем королевским жестом она ставит тарелку рядом с тобой и, улыбнувшись, плавно уходит. Ты краснеешь и улыбаешься одновременно. И мне кажется, счастливо улыбаешься… Затем неожиданно для всех, а особенно для Деревянного, целуешь его. И впервые за все время, что я его знаю, он краснеет и смущается.
– Ты чего это? – изумленно спрашиваю я.
Он как-то неловко поднимается со стула, надевает шнурок от саксофона себе на шею и смущенно спрашивает тебя:
– Ну, что тебе сыграть?
И ты тоже смущаешься. А я изумленно смотрю на вас и спрашиваю Дубовского:
– Что это с ними происходит?
– А хер их знает… – недоуменно говорит он.
А ты, не обращая на нас никакого внимания, как будто меня с Дубовским не существует, теребя шнурок от саксофона на шее Деревянного, говоришь ему:
– Сыграй какой-нибудь блюз.
Деревянный поворачивается к подиуму, где стоят музыканты, и кричит:
– Тобик! – И машет ему головой.
Подходит Тобик. Деревянный снимает с себя шнурок от саксофона, набрасывает его на шею Тобика и говорит:
– Сыграй блюз. – И на твой недоуменный, молчаливый вопрос отвечает: – Я вообще-то не играю… Я только собираю деньги. Это Тобик у нас большой саксофонист. И он сыграет тебе классный джаз…
Тобик идет на сцену, надевает шнурок на саксофон, тихо говорит музыкантам:
– Три, пятнадцать…
И звучит классный блюз.
А мы, четверо, смотрим на сцену и слушаем потрясающий джаз. Я пью вино. Деревянный с Дубовским пиво. А ты хрустишь своими солеными огурцами…
Я вспоминаю…
– Помнишь Эдюню?
– Конечно, помню. Настоящий фантанский жлоб. Он ведь так и представляется: «Я Эдюня, фантанский жлоб». Мол, вот такой я козырной парень…
– И тем не менее он был интересный парень. – После паузы: – Когда я лежал в больнице, он единственный, который помог мне продержаться. Он был потрясающе веселый и оптимистичный. Рядом с ним казалось, что с тобой ничего не может случиться. Что ты обязательно выздоровеешь и все будет хорошо… – Улыбнулся. – У нас была палата на три человека, и каждое утро был докторский обход. И в одно утро Эдюня был не в духе… Наверно, болела его язва. И тут входит к нам доктор, совсем молоденькая, и, улыбаясь, таким бодрым веселым голосом спрашивает: «Ну, как, мальчики, дела? Как себя чувствуем?» Эдюня с тяжелым лицом встает с кровати, подходит к стене, где находился кислородный кран, открывает его, и мы слышим, как в палату с шумом поступает кислород. С высоты своего двухметрового роста он очень строго спрашивает ее: «Вот я открыл кислородный кран, да?» Она испуганно кивает. «Кислород идет?» – «Идет…» И тут Эдюня бьет себя кулаком в грудь и отчаянно кричит: «А дышать нечем!!!» Помню, как она пулей выскочила из палаты. И как мы все смеялись…
Задумался.
– Знаешь, в повседневной жизни ты не думаешь о болезнях или о смерти, но когда попадаешь в больницу, вдруг видишь больных и видишь, что люди умирают прямо сейчас, сию минуту… Умирают… И больше их нет! И никогда больше не будет! И ты задумываешься… В чем смысл? В чем смысл жизни? – Посмотрел в пустоту. – Смысл жизни не в познании объекта субъектом, а в осознании объекта как субъекта… Ха! Ха! Ха!
Еще раз посмотрел в никуда.
– Помню, часа в два ночи проснулся от крика одного мужика: «Мне плохо! Я умираю! Я умираю!» Ах! Как он кричал… Я никогда такого крика не слышал… Я не мог дышать от страха… Я ведь видел того мужика и разговаривал с ним. А тут он так отчаянно кричал… Я сел на кровать и закрыл ладонями уши, а крик не утихал. Я сильнее жал ладони… и все равно слышал, как крик проникал сквозь пальцы, сквозь ладони, в мои измученные его криком уши… А утром он умер… Вот так!
Она смотрит на меня и молчит. И я замолчал.
– Еще ребенком я очень любил смотреть журналы с фотографиями, репродукциями картин, мог часами перелистывать и смотреть… Помню, одна репродукция произвела на меня незабываемое впечатление. Мне, наверно, было лет десять– двенадцать. Я ее откладывал, не мог долго на нее смотреть, но возвращался к ней и еще смотрел… Эта была репродукция Эдварда Мунка «Крик».
Однажды Мунк с друзьями гулял где-то на природе, и на горизонте садилось солнце, и знаешь, как бывает: небо в той стороне стало невероятно красным… с темно-красно-оранжевым солнцем…
После паузы:
– Каждый воспринимает увиденное по-своему. А Мунк посмотрел на этот закат, на эти краски… и увидел кровь и горящие языки пламени… Ему даже физически стало нехорошо, он остановился и не смог дальше идти… Глядя на это горящее небо, он слышал крик, предсмертный крик природы… Тогда он ощутил то же, что и я, сидя на кровати в больнице и стискивая ладонями уши, через которые все равно прорывался крик умирающего мужика… В его крике было отчаяние, страшное одиночество, ощущение, что ты никому не нужен, что ты всеми предан… И самое страшное, что ничего нельзя остановить! НИ-ЧЕ-ГО!!! – Он посмотрел на нее и почти крикнул: – Ты понимаешь я слышал то же, что и Мунк! Я слышал предсмертный крик природы!
Театр…
Сцена… Красные, желтые, оранжевые цвета…
Второй актер:
– Человек не властен над духом, чтобы удержать дух, и нет власти у него над днем смерти, и нет избавления в этой борьбе… – Грустно улыбаясь. – Это говорю я, Кохэлет, сын Давида, царь над Израилем в Иерусалиме…
Занавес падает. Мы слышим бурные аплодисменты и крики «Браво!»
Занавес поднимается, и на сцене никого.
Мы смотрим в зал – и там никого…
Я размышляю…
До чего же хочется вернуться куда-нибудь. Где тебя ждут. Где тебе рады как-то по-особому Может, вернуться домой? Только не знаю, где он, мой дом.
Или иногда хочется нарисовать картину моря, пляжа, улицу… Да! Улицу моего детства.
Лето… Жара… Телега с лошадью прямо посередине улице, и лошадь испражняется прямо здесь, перед нашими глазами, пока биндюжник, вяло зевая, ждет, когда она все это закончит. А мы, пацаны, смотрим на них, и нам страшно. Ведь лошадь такая огромная… И биндюжник тоже огромный и очень страшный. Глаза навыкате, и весь он темно-коричневый от загара или от пыли. Неожиданно лошадь заржала, заржала очень громко… И мы, пугаясь всего этого, с воплями разбегаемся в разные стороны.
А вот и мама, еще совсем молодая… Я прижимаюсь лицом к ее животу и… становится совсем не страшно… И запах, ее, мамин… Ах! Как же это здорово…
Еще хочется нарисовать папу, молодца-удальца. Бабушку. И себя. Или, может, только свою ладонь в бабушкиной теплой руке, на все полотно – только мою ладошку в бабушкиной большой шершавой ладони… И, может, еще ее немного удлиненное лицо в стиле Модильяни.
– Игиню… Ман тайер бухер… (мой дорогой мальчик) – говорит она тихо. И целует меня.
Ах! Как же хочется все это написать, маслом, тяжелыми, крупными, жирными мазками… Только где взять краски? Такие, как мне нужны? Такие, чтобы перед этой картиной дух бы захватывало… Едва взглянешь на нее… Красный, желтый, зеленый… Это все не то… Это не те цвета…
Помню мой сон… Знаешь… Когда ты берешь тюбик зубной пасты, выдавливаешь его, и из него медленно выдавливается паста такой бесконечной колбаской белого цвета. Так вот в моем сне эта колбаска, выходящая из тюбика, была какого-то необычно яркого цвета, и она переходила в другую колбаску другого яркого цвета, и они обе создали какие-то новые непередаваемые яркие цвета…
Вот эти цвета мне и нужны для моей картины. Но у меня нет слов, чтобы их описать, и поэтому я не могу их достать или купить. Не могу же я объяснять продавцу про эти тюбики, про эти колбаски… Разве он поймет?
Рабе Мендель говорил, что настоящий еврей не приемлет три вещи: абсолютное коленопреклонение, безмолвный крик и неподвижный танец.
Так вот в картинах настоящих художников всегда присутствует безмолвный крик! Я помню… Я это видел… Как, например, у Хаима Сутина. Или у Сальвадора Дали…
Безмолвный крик или неподвижный танец лошади на моей улице детства – это то, что нужно для моей картины.
А-а! Что с вам возьмешь, как говорила бабушка Поля, разве вы поймете…
Или поймете?
Кстати, термин «любовь» происходит от санскритского lubhyati, что означает «желание».
Вот так!
Я вспоминаю…
– Есть такая теория… Человек должен выполнить определенное количество мицвот, (добрых дел, поступков), и если он не успевает сделать их за свою жизнь, то его возвращают на Землю еще раз, чтобы он их закончил. Его возвращают сюда, но уже в другом обличии, он может вернуться молодой женщиной или мальчиком, и когда он закончил и выполнил все мицвот, то он уходит и больше уже не возвращается туда. – Задумалась. – И, может быть, когда умирает ребенок, молодой человек или молодая девушка, то это потому, что он живет не первый раз и, делая последнюю мицву он умирает и больше уже не возвращается… – Смотрит на меня. – У тебя ведь бывало ощущение, что мы уже были здесь, и что мы все это уже видели, и что мы знаем, что будет дальше…
Слушая ее, я вдруг почувствовал какое-то необъяснимое беспокойство. Как-то заныло вот здесь, в груди. Или это опять моя язва. Только бы не болела… не сейчас… Как же мне неуютно… Сейчас крик вырвется… из груди… ощущение, что ты всеми предан… что нет никому дела до тебя… Чувство страшного одиночества…
Вдруг вспомнил… Ах, как же мне стыдно… Вспомнил, как я себя вел. А тогда мне казалось… Мне часто бывает стыдно, очень стыдно за свои поступки, совершенные в прошлом. Как будто я совершаю их сейчас. Я это вижу но вижу с сегодняшней точки зрения. Я это чувствую, как будто это произошло только сейчас, сию минуту, а не двадцать лет назад…
А она, посмотрев задумчиво на меня, продолжает:
– Знаешь, иногда у меня бывает ощущение, что я буду там раньше, чем ты… и еще, что я живу второй раз… – Улыбаясь: – Я пришла к тебе из прошлой жизни… – И задумчиво: – И если это так, я Ему страшно благодарна за то, что Он меня вернул сюда в то время, когда ты здесь. Это ведь такая редкость: быть в нужном месте в нужное время…
И у меня такое ощущение, что она там… Удивительно…
– И когда я сделаю свою последнюю мицву и вернусь обратно, я попрошу у Него прощения за тебя. И еще попрошу Его, чтобы ты смог жить без меня…
Замолчала…
И самое удивительное, что она верит в то, что говорит. Я ей завидую. И я вдруг подумал, но не сказал вслух:
– А зачем? Зачем мне быть здесь без тебя?
А она отвернулась от меня, закрыла ладонями лицо и тихим голосом заговорила:
– Готыню (Всевышний), благослови всех моих близких и друзей и помоги им во всем, в чем они могут нуждаться! Пусть их жизнь будет наполнена Твоим присутствием. Будь всегда рядом! На расстоянии вытянутой руки… И пусть они постоянно чувствуют это! Пусть они и их семьи будут здоровы. Пусть их жизнь будет достойная. И чтобы их сопровождала удача… Делай это всегда, даже тогда, когда они не ищут более близких отношений с тобой! Ты великодушен! Ты себе можешь это позволить! Умэйн! (Аминь).
Затем она убрала руки от своего лица. Посмотрела на меня или мимо каким-то просветленным взглядом и решительно, как мне показалось, сказала:
– Вот так! Ржавый…
Оделась и ушла.
И я не помню ее имяяяяяя…
Улица…
Как долго нет трамвая… Как надоел этот дождь… Такое ощущение, что он никогда не кончится. Прорвало… Льет и льет… Как же я устал… Устал думать… Устал вспоминать… Или… Может, я не вспоминаю, а придумываю? Хана говорит, что мои воспоминания плавно переходят в фантазии и уже непонятно, что где.
– Это правда с тобой произошло или опять твои фантазии? – хитро спрашивает она меня.
Ну, что мне ей ответить…
А вчера вечером, не отрываясь от телевизора, совсем неожиданно спросила:
– Почему твоего героя зовут Эзра? Довольно неприятное имя. Не то что неприятное, а трудно произносимое, что ли…
Я опешил: не ожидал, что она заговорит о моей книге.
– Чего это ты вдруг?
– Не знаю. Вдруг подумала…
Я задумался, помолчал, улыбнулся и сказал:
– А знаешь, Хана, мне кажется, я понимаю, о чем ты. Трудно представить человека с таким именем остроумного, легкого в общении, но особенно такого, которого я задумал и о котором я пишу.
– Да!
– Знаешь, в какой-то степени, скорее интуитивно, я выбрал его намеренно, и, что удивительно, мне кажется, я оказался прав!
Хана молча пожала плечами и задумчиво уставилась в темноту.
– Я решил дать почитать все, что пока написал, одной своей знакомой. И когда узнал ее первое впечатление, понял, что имя выбрал правильно!
Хана заинтересованно посмотрела на меня.
– Она позвонила, пригласила на кофе… И уже там… «Знаешь, – начала она, – удивительно, но вначале, когда я стала читать, имя Эзра мне не просто не нравилось, а раздражало. И я не могла понять, как ты его мог выбрать, но постепенно оно перестало раздражать, затем… затем мне казалось, что оно правильно выбрано. Позже оно мне даже стало нравиться своей необычностью, а в конце я подумала: если у меня родится сын, непременно назову его Эзра!»
Мы помолчали.
– И знаешь, кто была эта моя знакомая?
Хана посмотрев на меня хитрым взглядом, как всегда склонив голову набок, и спокойно сказала:
– Знаю.
– И кто же это?
– Твоя мама!
Я улыбнулся:
– Я не перестаю тобой восхищаться.
– Правда? – ехидничает она.
Дождь… Остановка и мои мысли… Или воспоминания, переходящие в фантазии… Ну и что?
Прощание с молодостью…
Она посмотрела на меня:
– Пожалуйста, проводи меня домой.
– Это то, что я хотел тебе предложить.
– Правда? – с сомнением спросила она.
Я не стал ее переубеждать.
Мы шли по ночной, почти пустой улице. Одинокие машины обгоняли нас или шли нам навстречу, иногда попадались пешеходы. Мы не произнесли ни единого слова, мы молча направились к ней… На ее плечи, лицо падал свет от уличных фонарей, от проезжающих машин, и от этого или от чего-то еще она казалась мне своя и чужая одновременно.
Не задерживаясь у ее подъезда, мы вошли в лифт, продолжая молчать, поднялись на ее этаж и подошли к двери. Она как-то по-деловому открыла ее ключом. Мы вошли. Ничего не сказав, она включила свет, приемник и вышла из комнаты.
Я огляделся: все казалось мне знакомым и скучным. Я сел в кресло.
«Искусство расставания… – подумал я. – Такого искусства вообще не существует!»
Я еще раз огляделся. Стол… Диван… Окно с темно-красными шторами… У меня возникло ощущение глубокого одиночества, и через мгновение – пустоты…
Она появилась как-то внезапно, уже переодетая, с бутылкой вина и двумя бокалами. Передавая мне бутылку, со смущенной улыбкой сказала:
– У меня никогда не получается открыть…
Мне не хотелось говорить. Я молча открыл бутылку и поставил ее на стол.
– У меня такое чувство, будто я что-то пропустила, только не знаю что.
Я продолжал молчать. Мне совсем не хотелось говорить. И зачем?
Она налила вино в бокалы, взяла свой, пригубила вино и, улыбнувшись, сказала:
– Почему мужчины с моралью и порядочностью не нравятся девушкам?
– Потому что с ними скучно. С ними все заранее известно. Никакой неожиданности…
– Да! Наверно…
Она глотнула немного вина. Музыка из приемника заполнило все пространство.
– Смешно… Мы сейчас говорим о каких-то пустяках, хотя надо говорить о том, что сейчас происходит.
– А что происходит?
– Мы ведь расстаемся? – И через мгновение: – Китайские философы говорили, что наша реальность – это всего лишь сон, который снится Будде.
Я молчал. Устал как-то… Мы молча пили вино и слушали приемник. Музыка прекратилась. И сейчас же какой-то умник стал вещать истины…
«Нельзя отдавать все одному-единственному человеку. Что у тебя останется, если он уйдет? А он уйдет, не сомневайся…»
Она грустно улыбнулась. Глотнула вино. Отвернулась…
– Без тебя я останусь совсем одна… – неожиданно услышал я. Или нет? Неужели мне послышалось?
А приемник продолжал: «Наш мир так устроен, что в нем возможно абсолютно все… все, что пожелаешь… Но проблема в том, что позже, когда ты сделаешь все, что пожелаешь, исправить уже ничего нельзя… Все, что ты наделал, остается навсегда!»
– Неужели он прав? – почти со слезами спросила она. И через минуту я опять услышал очень тихое: – Не уходи…
И опять я был не уверен: это она сказала или мне снова показалось… Я с сомнением посмотрел на нее. Она смотрела в окно и пила вино. Может, это слуховые галлюцинации?
Внезапно ее плечи, лицо, ее губы оказались прямо перед моими глазами, я даже почувствовал запах ее волос, хотя она продолжала стоять у окна. Когда я посмотрел на нее еще раз, мне показалось, будто она хотела что-то сказать. Затем она мягко улыбнулась, глядя в окно, словно что-то забыла или передумала. И вдруг неожиданно произнесла:
– Таракан живет без головы девять дней, после чего умирает от голода…
Я посмотрел на нее и подумал: рядом с ней жизнь становится сложной.
Ее взгляд, блуждая, остановился на мне. Когда я глянул на нее в ответ, она показалась мне какой-то странно безличной и на миг совсем чужой, но через минуту знакомое вернулось. Или нет?
А приемник продолжал: «Научное название процесса поцелуя – филематология. Она изучает фундаментальные физиологические, психологические особенности человеческого поцелуя».
– Может, то, что происходит сейчас, не имеет к нам никакого отношения? – опять услышал я. Или нет? Неужели снова показалось? Я никак не мог понять. Если это она сказала, то я опять не заметил. А переспрашивать очень не хотелось. Потому что если окажется, что это она, то я должен как-то реагировать. Что-то говорить, а мне этого очень не хотелось. Мне хотелось уйти… Я очень хотел побыть наедине, наедине со своей жизнью… И как можно скорее…
В комнате стало темно. Я смотрел в ее сторону и лишь иногда что-то случайно выхватывал – плечо, часть лица, губы. Теперь уличный свет падал на ее ноги… вот осветились ее лодыжки… а сейчас угадывались ее коленки…
Я смотрел на нее, и, что удивительно, мое сердце билось не чаще, чем обычно. Мне показалось, что у нее мокрые глаза. Ах! Ее глаза… Они выражали такую тоску… Она села на диван, подняла свой бокал и глотнула немного вина.
Когда она садилась, край ее юбки чуть завернулся, приоткрыв бедра, ее стройные ноги. На мгновение мне показалось, что я делаю ошибку, расставаясь с ней.
Она закурила. Дым от сигареты застилал ее лицо. Ее лицо от дыма казалось голубым. В голове я рисовал ее портрет: карие глаза, темные волосы, маленькая грудь, голубое лицо… Нет! Мне красивой такой больше не найти… И я отвернулся.
Приемник сказал: «На вопрос журналиста: “Что вы надеваете на ночь, когда ложитесь в постель?” – Мерилин Монро ответила: “О, всего несколько капель “Шанель номер пять”».
«Нет! – подумал я. – Я должен уйти… Я должен начать все сначала…»
Я встал с кресла и пошел к выходу. За моей спиной было тихо, даже приемник замолчал.
И последний кадр…
Я открыл дверь. Вышел на лестничную клетку. Тихо прикрыл ее за собой. И все, что я слышал: тишина, щелчок замка и опять тишина.
Я представляю…
Театр… Сцена… Красные, желтые, оранжевые цвета…
Первый актер:
– Однажды я случайно проходил мимо вокзального ресторана, где мы часто бывали, и вдруг раздался знакомый смех. Я заглянул через окно, и в отражении увидел свое лицо, и не узнал его… Понимаешь, Ганс, я не узнал свое лицо… Тогда я заглянул еще раз. Но теперь увидел твое лицо и услышал, как ты произносишь мое имя.
Я опешил. Я не поверил. Я заглянул еще раз и опять услышал, как ты его произносишь…
Как это происходит? Я ведь и не думал о тебе!
И знаешь, что я еще подумал? Я подумал, что я стал старше, намного старше тебя, но не стал мудрее. В моем сердце, где-то там, в глубине, осталось все то же, что и в дни нашей молодости. Мечты… Глупая уверенность, что все еще будет… И что этот ресторан и мы в нем навсегда!
Мечты… Сны и фантазии… Вечные еврейские спутники…
Он уставился в пространство. Он был там, в ресторане, с Гансом, Дубовским, Деревянным и Мойшей. Он видел обиженное лицо Ирэн, когда Ганс, съев всю тарелку супа, взял ложкой случайно оставшуюся петрушку и спросил ее:
– Хочешь?
От возмущения она его чуть не убила. А он счастливо и громко смеялся. И мы рассмеялись… И Ирэн…
Ах! Какие же это были классные дни! И тогда нам казалось, что они никогда не кончатся… Никогда!!!
Затем он выходит на авансцену и, обращаясь в зал, говорит:
– В итоге, Ганс, мы живем жизнью которую мы выбрали… даже если нам кажется что это не так…
Занавес падает. Мы слышим жидкие аплодисменты. Одинокие крики: «Браво!»
Занавес поднимается, он кланяется под робкие аплодисменты.
Улица…
Вот наконец трамвай… Какой же он полный… пропустить его, что ли? Подождать следующего… Все равно спешить некуда и подумать надо…
Ведь у меня такая путаница в голове. Хочется написать что-то особенное. Такое, чтобы всем было интересно. Чтобы читали, и перечитывали, и находили каждый раз что-то новое… Особенное… Чтобы проснулись от спячки… Чтобы освободились от рабства привычки… Чтобы наконец стали жить как хочется… Ха! Ха! Ха!
Все это бред! Никто этого не сделает. И я тоже. Ведь никто не знает, почему так происходит…
Мы знаем, что курить вредно, и курим…
Мы ненавидим предателей и предаем…
Мы знаем, что говорить вредно, и говорим!
Мы знаем, что институт брака не работает, и женимся…
Мы знаем, что одиночество нехорошо, и ищем его…
Нам обидно, когда нам изменяют, и сами изменяем…
Так в чем же цель, в чем же смысл жизни?
Эпикур, например, считал, что цель человеческой жизни – в получении удовольствия и не только как чувственного наслаждения, но и как избавления от физической боли, беспокойства, страданий, страха смерти…
«Смерть, – говорил он – не имеет к нам никакого отношения. Когда мы живы, смерти еще нет, когда она приходит, то нас уже нет».
Взглянул на трамвай еще раз… Как много народу, войти нельзя… Ну его… Пойти пешком, что ли? Вот опять полицейская с сиреной пролетела… наверно, что-то где-то случилось…
А может, Эпикур прав? Избавление от душевного беспокойства… Это так заманчиво…
Кстати… В Сиене, в Италии, нельзя быть проституткой, если тебя зовут Мария.
Дарю…
Молодость… Моя институтская жизнь…
Надюха появилась как-то внезапно. Жил я тогда в общаге с Юрчиком.
Было лето, почти все разъехались. Мы с ним жили как короли. Вдвоем в комнате на четверых, и общага почти пустая.
Моя тогдашняя подружка Дина (или как там ее звали) уехала отдыхать с родителями в Крым, а мы… Мы утром ходили на практику, вечером шатались по улицам, пили, приставали к девушкам… В общем, развлекались как могли.
Тот день у меня сложился неудачно. В институте был ремонт, и нас распределили: кого к малярам, кого к штукатурам.
Я помогал Василию Степановичу. Мешал раствор, подавал инструмент, убирал мусор… Мужик он был неплохой, но малоразговорчивый. Когда наступил обед, предложил мне покушать с ним, и я сдуру согласился. На импровизированном столе появились картошка, яйца, сало, лук и, разумеется, бутылка самогона.
Сало и самогонку я никогда до этого не пробовал, но сказать ему об этом было неловко, и я сделал вид, что выпить самогону и закусить все это салом для меня невероятное счастье.
Самогонка была настолько дурно пахнущей и противной, что сало, которым я закусил, показалось невероятно вкусным, но жирным. Вторая рюмка самогона уже была менее противной, а третья, наверное, даже бы понравилась, если бы я не вырубился. Какое-то время я приходил в себя, пока понял, что я в общаге и уже вечер. Голова болела, во рту запах, который трудно описАть или опИсать. Еле поднялся с кровати, шатаясь, побрел в туалет. Посмотрел на себя в зеркало: замученное лицо, синяк под левым глазом… Наверное, упал… не подрался же я с Василием Степановичем, еще раз лениво подумал… и меня вырвало прямо в умывальник…
Вернулся в комнату. Юрчик, увидев меня, стал орать. Кричал, что я алкоголик, что я пахну как говно и выгляжу так же…
Насильно вернул меня обратно в туалет, заставил помыться, почистить зубы. Когда вернулись в комнату, вылил на меня полбутылки одеколона, с выражением брезгливости понюхав мое лицо, заставил глотнуть немного одеколона. В общем, после всех его процедур я стал выглядеть и пахнуть как центральная парикмахерская на первомайской демонстрации.
Денег в то время у нас было мало, и Юрчик готовил, чтобы не тратиться на столовку. И как назло, борщ у Юрчика не получился.
– Все из-за тебя, шикорник (пьяница) засраный! – кричал он. При чем здесь я, я не понимал, но, видя голодное лицо Юрчика, спорить не стал. Не очень хотелось.
Борщ был красного цвета, но почти без овощей, разварились, объяснил Юрчик. Ложкой есть не имело смысла, поэтому мы разлили его в литровые банки и пили, закусывая хлебом.
– Ты знаешь, Юрчик, вроде ничего… Вкусно!
– Закрой пасть! И лопай! Пей в смысле, – ласково сказал он и, посмотрев на меня брезгливо, добавил: – Не знаю, как тебе может быть вкусно без сала. Шлэпар!
Тут открылась дверь, и ввалилась компания. Девушка и двое ребят.
– Надюха, – представил ее Юрчик.
«Надюха, – подумал я. – Ну и хрен с ней…» Я слушал, как они болтали, вполуха и ел, в смысле пил, свой борщ.
Надюха посмотрела на меня. Я вспомнил про фингал и подумал привычно: «Ну и хрен с ним…»
– Что это вы пьете из банок? – спросила она.
Юрчик, будто безразлично, но чувствовалось, что с гордостью, ответил:
– Та вот борщ сварил… Хотите?
Она с недоумением посмотрела на наши банки. Подошла к столу, помешала ложкой в кастрюле, посмотрела на Юрчика, потом на меня.
– Борщ?
И начала истерично смеяться. Она так заразительно смеялась, что и мы не выдержали. Я смотрел на всех них, смеющихся. На себя как бы со стороны, вспомнил свой фингал… Свою рожу… Самогонку… Сало… И подумал, какой хороший день получился.
Закончив пить свой борщ, я отрыгнул, поставил пустую банку на стол и смущенно сказал Юрчику:
– Спасибо…
Надюха спросила:
– А запивать чем будете?
И снова у нее началась истерика.
Потом мы болтали ни о чем, решали, остаться в общаге играть в карты или пойти пошататься. Мне стало скучно. И я сказал:
– Позвонить домой надо… Пойду на главпочтамт. Пошли со мной?
Все заныли: нет, далеко идти, неохота, пойдем лучше погуляем… А Надюха неожиданно сказала:
– Я пойду с тобой.
Все как-то удивленно примолкли.
Мы шли по летней запыленной улице. Трудно было начать болтать, но через минуту уже болтали, как будто знали друг друга вечность. У нее было замечательное чувство юмора, и смеялась она клево!
С Диной было все не так. Она казалась мне тогда сложной и капризной, а с Надюхой… С Надюхой я душой отдыхал.
Мы болтали, смеялись, а когда шли обратно, целовались прямо на улице.
– Чем больше живешь, тем больше хочется, – сказала она.
Моя рука сползла с ее спины на попу. Она прижалась ко мне всем телом, и мы поцеловались еще раз. И мне вдруг стало как-то легко и свободно.
– Ну? Ты меня узнала? – спросил я, просто чтобы что-то спросить.
– Да! – солгала она, не задумываясь. – Абсолютно!
Наши тела, наши губы, наши руки сплелись в одно целое, и уже было непонятно, где заканчиваюсь я и где начинается она. Ее губы стали настолько мягкие, что я мог их выпить…
Эликсир бессмертия, мелькнуло в голове…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.