Текст книги "Лучше чем когда-либо"
Автор книги: Езра Бускис
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Пойдем, я уже скучаю по тебе… – говорит она ему тихо.
Ах! Как же мне стыдно… Как же мне хреново… Я готов провалиться сквозь землю… И чего же это я такое придумал? Кем я себя возомнил? Надо отойти от них незаметно. Чтобы она не увидела… Ха! Не увидела… Кретин! Кому ты нужен?!
«И этот тип все время смотрит на меня…» – стучит в голове. Хочется исчезнуть! Исчезнуть навсегда…
– Ты опять придумываешь любовь, – говорит Хана, неожиданно появляясь рядом со мной. – Истинный художник копирует не жизнь, а свое воображение, – ехидничает она.
Я бодро, как мне кажется, улыбаюсь:
– Нет! Просто очень в Париж захотелось…
– Ох, уж мне эти писатели с их тонкой и нервной организацией… – говорит она.
Я успокаиваюсь. И украдкой смотрю, как красотка в мерзком платье что-то шепчет своему мужу, а взгляд у нее при этом… Ха! Она смотрит в мою сторону. Она смотрит на меня… Неужели она следит за мной? Да! Она смотрит прямо на меня… Невероятно…
Или мне кажется?!
Где-то там в моей юности…
Нельзя было назвать ее красивой, но в ней было что-то привлекающее внимание. На нас оборачивались, и я понимал, что не из-за меня. Может, это ее улыбка… Или уверенность в себе…
Я знал ее всего одну ночь. Но как печальны воспоминания о ней… Помню, шел по улице и внезапно увидел ее… Я не мог оторвать от нее взгляд. Мне очень хотелось дотронуться до нее. Она мне казалось нереальной. Я подошел… Улыбнулся… Она улыбнулась в ответ, и в этот момент я увидел французскую газету у нее в руке. Как же я расстроился… Я тут же хотел уйти, но по инерции, показывая на газету в ее руке, спросил, уверенный, что она не знает русского:
– Ты случайно не из Жмеринки?
– Да! – ответила она неожиданно. – В Жмеринке это второй язык, разве ты не знал?
– А первый?
– Идиш, конечно.
Мы легко и свободно упали в объятия друг к другу, и я думаю, мы догадывались, что эта встреча только на одну ночь и что скорее всего на следующий день мы забудем друг друга. Может быть, легкое воспоминание останется. Но мы не думали об этом. Мы вообще не думали…
Я видел все в ее глазах, абсолютно…
– Я не нуждаюсь в тебе… – сказала она, целуя меня и, улыбнувшись, добавила: – Вообще-то мне нравятся другие мужчины. Не такие, как ты…
– И мне тоже…
«О чем это я?» – мелькает мысль. Целую ее.
Как мы оказались в моем доме – полнейшая загадка. Но уже там, в моей комнате, глядя на нее, голую, подумал: «Может, в этом и есть смысл жизни? Кому нужны эти сложности? С этой философией… Когда передо мной… Ее глаза… Губы… Ее длинные и тонкие пальцы… И… Свобода… Свобода от ВСЕГО!»
Ведь все так просто… Два человека встретили друг друга на время одной ночи…
– Милый, обними меня… И держи… Не отпускай… – шептала она.
И тогда и сейчас я был абсолютно уверен, что это была любовь. Настоящая. Короткая, но настоящая. Любовь без чувства вины и объяснений.
– Лунный свет слишком яркий, ман либе… (Любимый) – вспомнил я.
Как в тумане, смутно, я слышал ее стоны. Ее невероятно красивые пальцы вонзались в мою спину. «А ведь боль, – подумал я, – боль, оказывается, бывает чертовски приятной…»
Из приемника тихо звучала музыка. По-моему, Шопен. Затем как бы издалека я услышал ее голос, читающий стихотворение Захаровой:
Лошадь мягкими губами
Медленно жевала ветер.
За притихшими домами
Уходил куда-то вечер.
Где-то в маленьком заливе
Горько плакала акула…
И повис чуть-чуть лениво
Твой пиджак на спинке стула…
Танцевал на печке чайник…
В облаках звезда тонула…
Это просто я случайно
У тебя в руках проснулась.
И опять весь сон сначала…
Снится странно и бездонно —
Это я в своих ладонях
Твою нежность укачала…
И на палубе на зыбкой
Ты стоишь, держась за мачту…
Поцелуй меня в улыбку,
Поцелуй, а то заплачу…
Она стоит в углу комнаты. На ней черные трусики и больше ничего. Одна нога на стуле. Надевает колготки.
Ее черные волосы падают ей на плечи. Остановилась… «Как же это красиво… – думаю я. – Все в черно-белом, только ее губы и соски темно-красные… Ах! Как жаль, что я не художник…»
Она медленно поднимает карие глаза и говорит:
– Вдруг подумала… Я ведь не знаю твоего имени…
– И я тоже…
И мы рассмеялись. И еще рассмеялись… Мы смеялись до слез. Мы были счастливы…
«Счастье есть идеал не разума, а воображения», – говорил Иммануил Кант.
«Нет! – подумал я. – Счастье – это идеал не разума и не воображения… А идеал чувства! Идеал мгновения…»
– Кто мы на самом деле? – глядя сквозь меня, спрашивает она.
– Я высокий, блондин и говорю на испанском с аргентинским акцентом.
Улыбнулась и, возвратясь оттуда, где мысленно была, говорит:
– Кто? Ты? Нет! Ты рыжий, среднего роста и говоришь со жмеринским акцентом!
– Не веришь? Не видишь, что я блондин?
– Мы, лесбиянки, очень не доверчивы…
– Кто?
– Лесбиянки. Не доверчивы… Но чертовски обаятельны…
– Ой! Не хочу даже слухать эти мансыс… – говорю я голосом Шаляпина.
И снова она смотрит сквозь меня и снова где-то там… Но через мгновение:
– Странный вы, евреи, народ… В Воскресения Христа не верите, а в то, что Бог дал вам Тору, верите!
– Но это же ПГАВДА! – отчаянно говорю я. И думаю… Если жизнь состоит из мгновений? То…
И тут мой взгляд падает на ее великолепные ноги. А-а, потом додумаю… Говорю себе…
Вот она наконец надела колготки, смотрит на меня… Подходит… Приближает лицо так, что носы наши соединяются.
– Я не нуждаюсь в тебе… – говорит она с мягкой улыбкой. И целует меня.
– И я могу жить без тебя, – отвечаю я.
И додумываю… Так вот. Если жизнь состоит из мгновений? То теряем мы не жизнь, а мгновения…
Или нет?
* * *
– У тебя все очень сложно и серьезно, – говорит Хана.
– А в жизни разве не так?
– Я думаю, что в жизни все много проще, не так серьезно…
– Хорошо. Специально для тебя, дорогая, заканчиваю эту сцену так… «Хорошее мочеиспускание – это единственное удовольствие, которое можно получить, не испытывая потом угрызений совести» – сказал Иммануил Кант между прочим.
Затем я улыбаюсь. И с высоко поднятой головой… Иду в туалет.
Я представляю…
Театр… Сцена… Красные, желтые, оранжевые цвета…
Первый актер:
– А теперь об одном «уличном сумасшедшем». Звали его Боря Клейман. Не знаю, почему мне захотелось рассказать именно о нем, но ведь кто-то должен о нем рассказать. Он ведь существовал. Он жил. Ужасно интересно знать, каким он себя видел. Хотел ли он жить… Было ли у него так называемое влечение к смерти… Говоря понятием Зигмунда Фрейда… Ведь жизнь его была ужасной, конечно, на мой взгляд. Может, на его взгляд, наша жизнь была жизнью сумасшедших. И он жалел нас. Но я всегда страдал, когда смотрел на него, его жалкий вид разрывал мою маленькую душу. Мне тогда было лет десять. Я его побаивался. Он был всегда непредсказуемый. Сейчас я думаю, он был одним из персонажей картин Хаима Сутина. Его не надо было искажать, он был искажен, искажен самой жизнью…
Я представляю…
На грязно-желтом фоне, немного смещенная к левому краю картины, резкими грубыми мазками написана фигуга (как сказал бы Хаим). На нем костюм грязно-серого цвета, на голове помятая кепка с пуговицей посередине, левая рука согнута в локте и прижата к животу. Лицо искажено гримасой вечной боли… Мокрые темно-красные губы… Темно-коричневые глаза, внимательно следящие за вами, ожидая от вас насмешку или обиду… Вот такой он в моей памяти. И это еще не все. Левая часть его тщедушного тела была частично парализована, он хромал, и когда кричал на кого-то, то слюни брызгали в разные стороны. Среди нас, мальчиков, ходила легенда, что если его слюна попадет на тебя, ты заболеешь.
Помню как он с криком «По немецко-фашистским могдам!» своей полупарализованной рукой пытается бросить камень в окно полиции, и как вначале у него не получается… На него прохожие кричат, чтобы уходил и прекратил… Но в конце концов ему все же удается его бросить. Шум разбитого стекла… Крики прохожих и его победоносный крик…
– Вот! Так вам! Фашистские могды!
И в этот момент резко открывается дверь. Из полицейского здания выскакивает молодой здоровый белобрысый полицейский, подбегает к Борису и резко, неожиданно для всех ударяет его кулаком по лицу. Борис, как бы не веря, что получил по морде, с отчаянной злостью крича что-то нечленораздельное, падает на булыжную мостовую, ударяясь головой о камни.
Тыльной стороной здоровой руки он вытирает окровавленные губы. И пытается подняться, но у него не получается. Он никак не может подняться. Он пытается еще раз. Его лицо выражает упрямое отчаяние. Он хочет подняться сам, без чьей-либо помощи, но…
В этот момент на дороге появляется начальник полиции. Он орет на ударившего Бориса полицейского:
– Ты! Козел! Как ты мог его ударить, больного полупарализованного человека! Ты человек или зверь?
И что удивительно, по лицу белобрысого полицейского пробегают смущение и стыд. Он краснеет. Он не знает, что делать… Они вдвоем пытаются поднять Бориса, но Борис со злостью отталкивает ударившего его полицейского. Наконец с помощью начальника полиции он поднимается. Он еле стоит. Он почти падает, но мощная рука полицейского удерживает его.
А мы все смотрим, и такое ощущение, что все это нереально, что это происходит в немом кино.
Борис и начальник полиции стоят друг против друга и молчат. Затем в полной тишине они идут вдоль улицы. Красное солнце садится на горизонте, и мы видим только их силуэты. Начальник полиции кладет большую ладонь на узенькое плече Бориса. Вся улица с замиранием сердца следит за ними.
Две одинокие фигуры, идущие вдоль улицы в неимоверной тишине… Узкая, худая хромающая фигура Бориса и могучая высокая фигура начальника полиции… Они идут по улице и о чем-то тихо беседуют, как два друга. Время от времени начальник полиции поправляет руку на плече у Бориса, когда она соскальзывает с его узкого кривого плеча.
Две фигуры в перспективе… Две фигуры, исчезая, растворяются в лучах заходящего солнца, а может, в лучах исчезнувшего времени…
Или нет?
Занавес падает. Мы слышим жидкие аплодисменты. Одинокие крики: «Браво!»
Занавес поднимается, и они втроем кланяются под робкие аплодисменты.
Я мыслю… Или сожалею…
Как же я неправильно жил… Когда мне было лет двадцать…
Я должен был окружить себя молодыми красивыми девушками, работами любимых художников и Митькой, который стоял у своего забора и говорил:
– И тут козел на саксе… Пра-та-та-та-та-та…
Нет! Не так! Он пел саксофонным, чуть хрипловатым голосом:
– Пра-та-та-та-та-та…
И я с одной из своих подружек, танцующий на ночной улице под одинокий голос саксофона…
И она, почти голая, должна была меня обнимать и, танцуя, целовать, целовать, целовать… Она же была там! Я помню! Я помню все!
– Ах! У меня нет жизни в сердце! – говорила она. И только она понимала до конца, что это значит.
Так почему же я этого не сделал? Я ведь мог… Тогда я мог абсолютно все!
Стол с белой скатертью… Бокал вина, рядом с моей любимой, в одном красном галстуке, напротив… Оранжевый пузатый стакан коньяка у меня в руке… Вонючая кубинская сигара… Сальвадор Дали… И звук саксофона…
– Улыбни меня… – просила она. Что означало – прижаться щекой к щеке.
Ну! Разве что-то может быть красивее?
Да, и еще… Ее, голую, поднимаю и сажаю в огромную плоскую хрустальную вазу, подаю ей бокал с красным вином, сажусь в свое любимое кресло, смотрю на нее и в мыслях рисую картину…
Низкий журнальный стол, огромная плоская хрустальная ваза и в ней – она… Голая, в одном красном галстуке, с бокалом темно-красного вина… А в левом нижнем углу чуть деформированная мужская фигура с гримасой страдания на лице в стиле Хаима Сутина. Это я…
– Твой голос умирает… – говорит она еле слышно. – Ты исчезаешь…
Так почему же никому не интересно, который час на моих часах, а ведь они показывают точное время?
Я смотрю на нее еще раз…
– Что же еще нужно человеку? – вырывается из моей глотки…
– Что? – спрашивает она чуть слышно.
– Разве чуть-чуть одиночества… – говорю я в пустоту.
А козел на саксе… Пра-та-та-та-та-та…
Хана и я…
– Хана, хотел тебя спросить, ты вспоминаешь какие-нибудь подробности встреч с твоими бывшими ухажерами?
– Что ты имеешь в виду?
– Нет! Ты неправильно спросила. Ты должна спросить меня: «В каком смысле?»
– Опять?
Я смеюсь и продолжаю:
– Понимаешь, я разговаривал недавно со своей подружкой времен института, случайно ее нашел в Интернете.
– Случайно? Ничего не бывает случайно!
– Да! Наверно, ты права. Вдруг вспомнив ее, захотелось посмотреть, что с ней стало. Ведь последний раз мы встречались с ней страшно сказать когда… Тогда, когда все для нас было еще впереди… Только сейчас я понимаю, как это страшно…
– В каком смысле?
Я улыбаюсь и продолжаю:
– Неужели ты не понимаешь? Все у тебя впереди… Ты можешь стать этим, а можешь стать тем… Ты можешь продол жать с ней встречаться, а можешь с ней расстаться и жениться на другой… И все! Все будет не так, а по-другому… И работа, и место, где живешь… Но самое неприятное, что и дети другие… Представляешь?
– Ну, не обязательно будет хуже. Может быть, лучше. Хотя…
– Что? Что хотя?
– Наши дети… Лучше не бывает… – И она улыбнулась. – Вдруг вспомнила: Одесса, вечер, начало ноября… Мы в трамвае. Лене четыре года. Едем по фонтану на шестнадцатую станцию, проезжая мимо четвертой станции, где военное училище. Лена смотрит в окно и видит, как курсанты маршируют на плацу, готовятся к военному параду. Ей очень нравится смотреть, как они маршируют. Она просто в восторге. Поворачивает к нам восторженное, счастливое лицо. И в трамвайной тишине звучит ее голос: «Ой, я так люблю военных!» И через минуту: «А что, завтра война?» Пассажиры покатываются от смеха. А она, не обращая внимание на смех, поворачивает голову к окну и с восторгом продолжает смотреть на марширующих курсантов.
– Вот!
– Что вот?
– Это я и имею в виду. Если бы мы с ней не расстались, этого и не было бы…
– А Полина… Помнишь?
– «Полина, мне бы хотелось, чтобы ты стала врачом». Полина посмотрела на меня и сказала: «Хорошо, но тебе, папа, я не смогу помочь. Потому что ты будешь уже старым. А мне хочется быть детским врачом». И посмотрев на меня с жалостью, добавила: «Но я все равно люблю тебя, папа».
Хана улыбнулась:
– Да! Удивительно, как наша жизнь зависит от случайностей. Если бы я не села в тот трамвай… Если бы ты бы там не оказался… Мы бы с тобой не встретились…
– И мы бы не жили с тобой в Америке…
– И у нас не было бы двух прекрасных дочерей…
– И я бы не писал книгу…
– Почему? Писал бы, наверно…
– Но не про нас…
– И она бы была жутко не интересна…
– Не гениальная, ты имеешь в виду?
– Ну, это понятно…
И она улыбнулась. И еще раз улыбнулась.
Я открыл дверцу бара. Взял бутылку коньяка. Налил в две рюмки. Одну дал Хане. И сказал:
– Давай выпьем за жизнь! За то, что она случайно удивительная…
– За то, что мы в ней с тобой случайно встретились, – добавила она.
Я поднял рюмку с коньяком и сквозь нее посмотрел на Хану… На кухню… На нашу жизнь… И она мне понравилась.
Выпили…
Экклезиаст сказал: «Мудрая жена устраивает дом свой, а глупая разрушает его своими руками».
Посмотрев на меня иронически и приподняв брови, сказала:
– Серьезно? – Пожала плечами. – Так глубоко… – Улыбнулась: – И ты действительно восхищаешься этим? – И сделав серьезную рожу, произнесла: – Добрый человек делает добрые дела. А злой – злые! Это сказала я! Экклезиастка!
Я не выдержал и стал смеяться. Я не просто смеялся. Мне было плохо… Она посмотрела на меня очень серьезно, не улыбаясь, и:
– Иногда я за тебя очень переживаю. Мне кажется, тебе пора обратиться к доктору. Лучше к психиатру… – И свысока, как бы презирая, ну, точно как Инда, добавила: – М-м-м… Но, думаю, уже поздно. Он тебе уже не поможет…
И я стал икать…
Ее сон… В моем пересказе…
– Я не буду для тебя обузой… – сказала я.
И проснулась от звука чужой речи в нашей спальне, мгновение никак не могла сообразить, где же я нахожусь… Посмотрела кругом. Это же приемник…
И вдруг внезапно вспомнила… Ты не со мной больше… Мы расстались… И это, оказывается, сон…
Ты меня обнимал и говорил что-то очень приятное… не помню что… но запах притом был особенный…
– Я не буду для тебя обузой… – сказала я еще раз.
Ты с мягкой улыбкой посмотрел на меня… Ах! Как же мне захотелось обратно, туда, в мой сон…
Я сказала:
– Нужно бросать курить.
Ты изумленно:
– Чего это вдруг?
А я так спокойно:
– Хочу, чтобы наш ребенок был здоровенький…
Твое лицо мгновенно переменилось. На тебя стало жалко смотреть…
Ты молча подошел ко мне, взял сигарету из моей руки, бросил ее на землю и стал топтать, топтать, топтать…
Пошел дождь, знаешь, такой мерзкий… мелкие, мелкие капли… и ветер меняет их направление…
Телега, запряженная лошадью, прошла мимо… Лошадь имела жалкий вид. Вся мокрая, на боках облезлая шерсть, на морде у каждого глаза черные квадратики кожи, чтобы по сторонам не глазела… И биндюжник в плаще с капюшоном, весь мокрый.
– Но! Но! Пошла, ленивая…
Кричит на нее… И хлыстом ее… Фить, фить… А лошадь продолжает идти медленно… Лицо… Голова биндюжника крупным планом… И из-под капюшона он резко взглянул на меня.
Его холодный взгляд испугал меня до мозга костей. Мне показалось, что я уже где-то видела эти глаза. Но никак не могла вспомнить где.
– Не мешай мне, – сказала я ему тихо. – Я гуляю…
И закурила. Ветер, подхватывая дым, уносит его туда, на край земли, где ты и она… Я вижу, как он окутывает тебя… Я вижу, как ты его вдыхаешь и…
Музыка… Испанская музыка… Она танцует фламинго, специально для тебя… Короткая красная юбка… черные туфли… звуки гитары и кастаньеты… Ну, очень сексуально…
Но дым, дым который ты вдыхаешь, действует на тебя. И ты со мной! Ты только со мной… Хотя имя мое никак не вспомнишь!
И… я окончательно проснулась…
– Знаешь, любимый… – говорю я в пустоту. – На твой вечный вопрос, в чем же смысл жизни, я не знаю ответа, но что такое жизнь, уже знаю. Вот! Слушай! Жизнь – это игра! И нечестная игра! И знаешь почему? Потому что ты всегда в проигрыше…
Я вспоминаю…
Иду по улице, подходит Боця, уже пьяный, и совершенно не соображает, вечер сейчас или утро.
– Поставь мене стакан вино… – просит меня.
Свалявшиеся волосы… Лицо… Ну, как описать его лицо? Половина лица примятая, с красными пятнами… Ну, только что проснулся и спал не на подушке, потому что на левой щеке выдавлена часть стола или камня, в общем, то на чем его лицо лежало….
Смотрит на меня мутными глазами, и я не уверен, что он видит, с кем разговаривает, потому что мне десять или двенадцать лет, и если бы он соображал, то понимал бы, что я не могу купить ему «стакан вино».
– Поставь мене стакан вино… – повторяет он с тоской. И мне его невыносимо жаль.
Вино… Он и не подозревал, что вино – я имею в виду слово «вино» – склоняется. Вино, вина, вин, если мы говорим во множественном числе. Для него вино не склонялось. Вино – и все.
Как-то случайно его вспомнил… А он ведь был первый художник в моей жизни, с которым я лично был знаком.
В те годы рекламы к фильмам всегда рисовали, были эти плакаты огромных размеров и висели на стенах кинотеатра.
К нему, к Боце, я относился с уважением: ведь он умел рисовать.
Тогда я очень любил смотреть репродукции картин разных художников и в основном смотрел их в журнале «Огонек».
А тут настоящий художник… Рисует настоящими красками и такие огромные полотна… Помню, всегда его руки и одежда были в краске, и всегда он был пьян…
А когда кто-то из нас делал ему замечание, мол, он, этот вот, совершенно не похож на Жана Габена, или она, Софи Лорен, совершенно иная, не такая, как у тебя, он как истинный, настоящий художник, выпивая очередной «стакан вино», закуривая сигарету «Памир», с закрытым левым глазом из-за сигаретного дыма, нехотя нам объяснял:
– Вы слишком далеки от настоящего искусства, и поэтому так трудно разговаривать с вами. Объяснять…
Тут он опять выпивает «стакан вино», опять затягивается сигаретным дымом и очень виртуозно плюет, плюет так, что мы, пацаны, завидуем. Ах! Как бы нам хотелось уметь так классно плевать! А затем он небрежно продолжает:
– Настоящий художник рисует не натуру а свое воображение…
Мол, что с вас возьмешь… И заканчивает своей коронной фразой:
– Я так вижу…
Да! Он был известный человек. Он ведь не только рисовал рекламы к фильмам, а еще крутил кино в кинотеатре на Горького.
Будка киномеханика была где-то наверху, у задней стенки, и попасть туда можно было только снаружи, куда вела железная крутая лестница. И как он туда взбирался пьяный, не представляю…
В то время этот кинотеатр был единственный в Жмеринке. Были разные клубы, где показывали кино тоже, но кинотеатр лишь один.
Помню, сидим, смотрим фильм, и в самый неподходящий момент он прерывается и на экране появляется белое пятно, или мы видим, как пленка плавится, и такое ощущение, что вот-вот загорится. И тут мы все как один поворачиваем головы в сторону трех дырок на задней стене и кричим:
– Боця! Боця! Боця!
В этот момент экран гаснет, и в полной темноте слышатся остроты, звуки поцелуев и еще раз крики: «Боця! Боця!»
Смешно… Но даже сейчас, когда я в кинотеатре и что-то случается, фильм останавливался по каким-то причинам или еще чего-нибудь, я всегда вспоминаю его, Боцю… И мне всегда хочется кричать:
Б-О-О-О-О-Ц-Я!
Но если Боця, вернее, как я его описал, не выглядит так, как вы себе его представляете, то я ничего не могу сделать по этому поводу. И знаете почему? Потому что:
– Я ТАК ВИЖУ!
Я мыслю…
Иногда кажется, что жизнь проходит стороной. Или в стороне от моей жизни.
Не знаю… или я завидую деловым, богатым людям, ведь они, наверно, еще больше несвободны, чем я. Но в каком-то смысле они, конечно же, свободнее, чем кто-либо из нас.
Интересно, когда я устану и больше уже ничего не буду хотеть, что я буду делать? Как я буду заставлять себя жить? Ведь моя теория – что человек живет пока хочет чего-то… купить, иметь, написать картину или книгу, музыку… или, например, украсть что-нибудь… Обмануть кого-то…
Говорят, что перед концом жизни Винсент Ван Гог вышел из дома, с мольбертом и материалами для рисования, и пошел в поле. Был солнечный день, и он пытался рисовать пшеничное поле. Он смотрел на голубое небо, на пшеничные поля и писал… У него ничего, как ему казалось, не получалось, но он упорно продолжал работать. Он смотрел на голубое небо, смотрел прямо на солнце, пока ему не стало дурно, он искал те цвета, которые он видел и не мог поймать. Но в конце концов, посмотрев на свою работу, он увидел цвета такими, какими он хотел. Он посмотрел еще раз кругом: поле… пшеничное поле… голубое небо и солнце…
– Да, это то, что я хотел… – подумал он.
И то ли от жары или от яркого света он вдруг осознал, что все! Это все, что он хотел от жизни. И неожиданно почувствовал, что вообще писать он больше не может. Не хочет… Он посмотрел еще раз на свою работу и внезапно осознал, что это его последняя картина, в груди он почувствовал какой-то зуд, будто что-то оборвалось там… а дальше… Дальше возникла пустота. Он физически ее почувствовал.
– Это все! Не имеет смысла жить… Незачем… Да! Я написал все, что хотел…
Затем он достал револьвер и выстрелил себе в грудь…
Бах! Бах! Вороны с карканьем взлетели к голубому небу и вернулись, летая вокруг него. Они не хотели оставить его одного.
Их крик заставил его подняться. Каким-то чудом он вернулся обратно в пансион Равокса. После осмотра врача хозяин пансиона вызвал его брата. Тео и Винсент были очень близки. Сидя у его кровати, печальный Тео убеждал Винсента, что они его обязательно вылечат и он наконец избавится от тоски и печали. На что Винсент, грустно улыбаясь, ответил:
– Печаль продлится вечно… – С благодарностью посмотрев на Тео, он взял его руку и тихо сказал: – Я хотел бы уйти вот так…
Устало закрыл глаза и умер…
Критики говорили, что его произведения являют собой воплощение мирской неудовлетворенности. Неудовлетворенность… Ведь это то, что мы иногда чувствуем. Не поэтому ли нам кажется, что жизнь наша проходит стороной?
И еще фантазии… Фантазии, которые посещают нас… Причем неожиданно, в самый неподходящий момент. Как они связаны с реальностью? Они почти всегда связаны с близкими тебе людьми. Твои волнения об их благополучии превращаются в фантазии об их смерти, и что в связи с этим будет, как ты это переживаешь… Как ты будешь действовать, что предпринимать… Откуда это все? Почему эта нелепость приходит нам в голову?
В психоанализе есть термин «влечение к смерти» или «инстинкт смерти». Любой живой организм стремится вернуться к неживому, неорганическому состоянию. И это противопоставляется «влечению к жизни». Инстинкту самосохранения, то есть в нас происходит постоянная борьба жизни и смерти.
Говорят, что больной Кафка перед смертью сказал своему доктору:
– Доктор, дайте мне смерть, иначе вы убийца.
Я представляю…
Театр… Сцена… Красные, желтые, оранжевые цвета…
Девушка из кафе в рваном желтом платье и босиком. Прижимая руку к груди, с театральным выражением произносит в зал:
– Эзра… Любимый, что с тобой? Что пройдет?
Первый актер:
– Все пройдет! Все проходит…
Девушка из кафе:
– Да! Наверно… Но зачем?
– Так жизнь устроена… И это хорошо… – Затем он повернулся ко второму актеру: – Ну? А ты что скажешь? Что скажет нам Кохэлет, сын Давида, царь над Израилем в Иерусалиме?
Второй актер:
– А я расскажу вам всем известную притчу о кольце царя Соломона. Давным-давно, за тысячу лет до нашей эры, жил Царь Соломон. И правил он царством, которое вошло в историю как царство мудрости и богатства. Легенды говорили, что Соломон был мудрейшим и богатейшим правителем всех времен.
После паузы:
– Он был богат, мудр, но печален… Ничего его не радовало. Он имел все! Власть, ум, богатство, женщин… И в один из таких дней он повстречал мудреца и сказал ему: «Я всего в этой жизни достиг, я богат, власть моя не знает границ, у меня есть жены и дети, но больше я не нахожу радости в этом… Я подвержен страстям, и это сильно осложняет мою жизнь!» Мудрец посмотрел в его грустные глаза и ответил: «Я дарю тебе это кольцо. На нем высечена фраза: «ВСЕ ПРОЙДЕТ». Когда к тебе при дет сильный гнев или сильная радость, просто посмотри на эту надпись, и она отрезвит тебя и успокоит, и в этом ты найдешь спасение». Царь Соломон взял кольцо, взглянул на надпись и еще раз прочитал ее. Он вспомнил все радости и огорчения и подумал: «Действительно… Все меняется. Все проходит». И ему стало легче… и возрадовался он жизни снова. Но по прошествии времени, когда настали сложные дни для его народа, для его царства, в минуту одного из приступов гнева, он, как обычно, взглянул на кольцо, но не нашел в нем утешения, как прежде, а наоборот, еще больше вышел из себя. В гневе он сорвал кольцо с пальца и хотел зашвырнуть его подальше в пруд, но внезапно увидел, что на внутренней стороне кольца блеснула какая-то надпись. Он присмотрелся и прочитал: «И ЭТО ПРОЙДЕТ…» И вдруг понял, понял великую мудрость древних: «ВСЕ ПРОЙДЕТ. И ЭТО ТОЖЕ».
Второй актер замолчал. В полной тишине он посмотрел на девушку из кафе… На первого актера… Вышел на авансцену и, обращаясь в зал, грустно сказал:
– ВСЕ ПРОЙДЕТ! Это говорю я, Кохэлет, сын Давида, царь над Израилем в Иерусалиме…
Занавес падает. Мы слышим жидкие аплодисменты. Одинокие крики: «Браво!»
Занавес поднимается, и они втроем кланяются под робкие аплодисменты.
Я и Хана…
Если бы мы могли выбирать время… Время суток, например, или время, в котором мы хотели бы жить…
– Вот ты, Хана, в каком времени ты бы хотела жить?
– В настоящем…
– А я ловлю себя на мысли, что мне все время хочется жить в прошлом. Иногда в прошлом веке. Иногда в прошлых десятилетиях, например, в шестидесятых…
Помолчали.
– Ты только представь себе, Хана… У тебя, например, вечернее настроение появилось утром, знаешь, как бывает… Грустно праздничное настроение, и тебе захотелось «стакан вино…» Как говорил Боця. Хорошую музыку… И захотелось вдруг поцеловать меня… Но это утро. А тут у тебя есть возможность, представляешь, у тебя есть возможность незаметно от меня нажать какую-то кнопочку и… Это вечер, мы у камина… у тебя в руке бокал красного «Каберне Совиньон», из приемника звучит музыка, которую нам играл Тобик в жмеринском ресторане… Помнишь? У меня пузатый стакан коньяка… Тонкая сигара, дым от которой делает твое лицо немного голубым… И ты со мной… Только со мной, склонив голову набок, смотришь на меня, и мы беседуем… Мы никогда с тобой не говорили о любви…
– Зачем, зачем о ней говорить?
– Да! Наверно, ты права…
Ты смотришь на меня таинственно-загадочно и осторожно говоришь:
– Иногда мне кажется, что ты не такой, как все… и поэтому…
– Что? Что? – нетерпеливо спрашиваю я.
Ты замолкаешь. Ты улыбаешься как-то грустно. Наверно, вспоминаешь… Ту, нашу ночь… И что тогда я так и не нашел слова, которых ты ждала… Ты смотришь в пространство… Ты где-то там…
Возвращаешься и неожиданно спрашиваешь:
– Как ты думаешь, Ромео действительно залез к Джульетте в окно?
– Да! По лестнице. По веревочной лестнице…
– Зачем? Зачем он это сделал?
– Ему нужно было видеть ее.
– Ну, он залез к ней… Увидел ее… А потом?
– Потом он взял ее за руку… Они встали на подоконник… И…
– И… полетели?..
– Да! Они полетели над Вероной…
– А потом?
– Потом… Она сказала: «Свет луны слишком яркий, любимый…»
– А потом?
– А потом пошел дождь… Но им он не мешал…
– Почему?
– Потому что они летели выше облаков…
– Куда? Куда они летели?
– Они летели к солнцу…
– Но ведь это опасно, они могли сгореть…
– Они не знали…
– И что? Они сгорели?
– Да!
– О! Да! Я вспомнила… Вот… Они сидят во дворе у фонтана… Джульетта держит Ромео за руку…
– Что это значит? – спрашивает Джульетта. – Что это значит, Ромео? Когда ты закрываешь глаза и чувствуешь, что ты падаешь с высоты… Ты чувствуешь падение в пропасть…
Но Ромео не отвечал.
– Что это значит, любимый, когда ты открываешь рот, а из него не вылетает ни звука?
Ромео молчит.
– Что это значит, ман таер (дорогой)? Когда тебе невыносимо одиноко, но ты не можешь заплакать? Нет! Ты плачешь, но без слез…
И она опять посмотрела на него. Но он безмолвствовал, безмолвствовал, потому что был мертв…
– Наша любовь была короткая, но такая счастливая… ман либе (мой любимый), – сказала она тихо. И поцеловала его холодные сухие губы. Затем она взяла его окровавленный кинжал… И сказала:
– Их кенышт лэйбн, их кенышт зайн ун дир… (Я не могу жить! Я не могу быть без тебя…).
Хана замолчала. Ее взгляд… Ее печальный взгляд… Я боялся шелохнуться.
– Затем, – продолжила Хана, – затем она размахнулась… И… прыгнула в открытое пространство…
Хана смотрела на меня, но взгляд ее был далеко. Она была там, в Вероне…
– Понимаешь, Эзра, она не могла жить без него…
– Все проходит… И это бы прошло… Напрасно она убила себя…
– И это говоришь ты? Писатель с тонкой и нервной организацией?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.