Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Я приснюсь тебе чёрной овцою
На нетвёрдых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
Так пришёлся ль сынок мой по вкусу
И тебе, и деткам твоим?»
Войтехов вскочил на ноги.
– Гениально! – сказал он. – Это как раз то, что нам надо. Мы это непременно напечатаем. И не в этом номере (речь шла о том, который должен выйти через две недели), а в ближайшем. Остановите печать, – сказал он работникам секретариата. – Снимите любой небольшой материал и поставьте это стихотворение. В преддверии великого праздника мы печатаем великое стихотворение!
Нельзя сказать, что Илья Суслов, зам ответственного секретаря, был обрадован таким поворотом дела. «Опять ломаем номер! – говорил он нам. – Опять выходим из графика! Ох, и доиграется он!»
«Он» – это Войтехов. В конце концов, он действительно доигрался. Его сняли, а редакцию разогнали. Но в случае со стихотворением Ахматовой он выиграл. Цензор, к моему удивлению, пропустил стихотворение. Впрочем, это позже появилась инструкция цензуре обращать внимание на так называемые «неуправляемые ассоциации» и не пропускать материалы с ними. Так в «Новом мире» Твардовского не пропустили статью о Гитлере, мотивировав «неуправляемыми ассоциациями» в ней: дескать, автор пишет о Гитлере, а читатель решит, что о Сталине. Вот и Анна Андреевна пишет о некой армянке, чей сын «съеден» по приказу турецкого властителя, а имеет в виду своего арестованного сына. Но пойди докажи, что это так!
Придумали мы с Рощиным к грядущему пятидесятилетию Октября печатать антологию произведений о русской революции, где красным шрифтом были бы обозначены фамилии тех литераторов, которые приняли октябрьский переворот, а чёрным – тех, кто его не принял. Это нынче устанавливают обелиски и красным, и белым – всем, кто погиб в жестокой российской междоусобице. А тогда к нашей идее руководство Комитета отнеслось не просто кисло, но враждебно, о чём оно уведомило нас через некоторое время, когда громило «РТ-программы».
Правда, и напечатать-то мы успели только один разворот своей антологии, в которой расположили авторов по алфавиту. Чёрным шрифтом выделили фамилию Аверченко. Перепечатали рассказ «Фокус немого кино» из его книги «Дюжина ножей в спину революции». Не помогла нам ссылка на Ленина, который рекомендовал издать эту книгу, чтобы знать врага, так сказать, воочию. Трусливый ответственный секретарь Гиневский вкупе с робким заместителем главного редактора Иващенко добились купюры. Она как раз касалась Ленина с Троцким, которые, пятясь, вышли из дворца Кшесинской, задом дошли до вокзала (исторические события у Аверченко движутся в обратном направлении – от 1920-го до царского манифеста о свободе в 1905-м году), задом же сели в распломбированный и снова запломбированный вагон и покатили, проклятые, – размечтался писатель – назад к себе в Германию. Но, как показали дальнейшие события, купюра не спасла.
Да, Иващенко и Гиневский трусили, но Войтехова боялись больше, чем руководства Комитета. Я поспособствовал Пете Гелазонии перейти в «РТ» из «Семьи и школы». Речь поначалу шла о ставке ответственного секретаря. Но Петя, которого с четвёртого курса философского факультета МГУ выгнали за участие в нелегальном кружке, изучавшем философов Серебряного века, Петя, у которого поэтому не было диплома, не смог преодолеть решительный кадровый заслон. И Войтехов назначил его замом ответственного секретаря, оклад которого был повыше Петиного в «Семье и школе».
Я застал ещё жилым левый флигель здания, которое нынче принадлежит Литинституту, того самого здания на Тверском бульваре, которое описано Булгаковым как «дом Грибоедова» в романе «Мастер и Маргарита». Я пришёл туда, чтобы взять у вдовы писателя Андрея Платонова какой-нибудь небольшой его рассказ или отрывок для «РТ».
Квартира была необычной постройки. Из большой комнаты несколько ступенек вели вас вниз в ещё одну, и уже, кажется, полуподвальную. Вы закрывали входную дверь, входя в квартиру, и видели довольно далеко впереди окно, не ведая о том, что оно относится к нижней комнате. Отчего верхняя казалась очень больших размеров.
Радушная Мария Александровна угощала меня чаем, который мы пили с её дочкой Машей, и рассказывала о своём муже и Машином отце – Андрее Платоновиче Платонове. От неё я узнал трагическую историю их сына, арестованного, а потом выпущенного из лагеря умирающим от открытой формы туберкулёза. Сын умер, заразив туберкулёзом отца, который только-только приходил в себя от долгого непечатания и замалчивания. Рассказала мне Мария Александровна и о статье Ермилова в «Правде», перекрывшей Платонову уже до конца его жизни дорогу к печати за его маленький шедевр – рассказ «Возвращение», и о той очень неблаговидной роли, которую сыграл Фадеев в послевоенной судьбе Платонова.
Это сейчас детали платоновской биографии хорошо известны. А тогда многое прозвучало для меня откровением, заставило пойти в журнальный зал Ленинки и прочитать «Возвращение» и другие малодоступные для обычного читателя вещи.
Но главное, что я возвращался от Платоновых не с пустыми руками. Гелазония жадно схватил рассказ «Семён», который мы немедленно опубликовали.
Опубликовали мы и «Псалом» – чудесную миниатюру Михаила Афанасьевича Булгакова. И тоже после моего визита к его вдове. К Елене Сергеевне.
Она жила в пятиэтажном доме в самом конце Суворовского (ныне Никитского) бульвара на противоположной стороне от кинотеатра повторного фильма (как раз напротив теперешнего театра Марка Розовского). Елена Сергеевна познакомила меня с гостившим у неё Абрамом Вулисом, написавшим предисловие к пока ещё не вышедшему в «Москве» урезанному варианту романа «Мастер и Маргарита», и вынесла аккуратную стопку небольших переплетённых книжечек.
Я открыл верхнюю. «Михаил Булгаков. Полное собрание сочинений», – прочитал я машинописный текст.
– Когда умирал Миша, – сказала Елена Сергеевна, – я поклялась ему, что напечатаю всё, что он написал. И я исполню свою клятву. Всё это, – она кивнула на книжечки, – я печатала сама, чтобы не было в рукописи никаких ошибок.
Вулис показал мне «Мастера и Маргариту». Роман занимал книжек шесть или семь.
– Лучшее, что написал Михаил Афанасьевич, – сказал он. И добавил: «Очень может быть, что Вы этот роман скоро прочитаете в нашей печати».
– Миша писал одинаково хорошо, – не согласилась с Вулисом Елена Сергеевна. – Это откроется, когда будут изданы все его вещи. Наверное, Бог и продлевает мне жизнь, чтобы я смогла их все напечатать.
Я с удивлением посмотрел на изящную, миниатюрную, красивую, немолодую, конечно, женщину, но уж никак не старуху! О чём она говорит?
Потом-то я узнал, что она вовсе не кокетничала: ей и в самом деле было много лет, гораздо больше тех, на которые она выглядела.
Эта мужественная женщина, посвятившая свою жизнь сохранению и публикации булгаковского наследства, не стала спорить с цензорами журнала «Москва», согласилась на купюры в «Мастере и Маргарите», которые они потребовали сделать, а потом собственноручно все эти купюры перепечатала, пометила, на какую журнальную страницу и в какой абзац их следует вставить, и пустила в самиздат. Сильно подозреваю, что именно это обстоятельство заставило «Художественную литературу», издавая «Мастера и Маргариту», особо оговорить, что данный вариант романа полностью сверен с рукописью. Конечно, власти всё сделали, чтобы затруднить для обычного читателя приобретение такой книги. Часть тиража направили за границу, часть – в закрытые распределители. Но ведь и читателям, отстоявшим ночь перед дверьми магазинов, куда по слухам завозили по несколько экземпляров книги, хоть что-то да перепало! А это значит, что роман начал своё победное, не зависящее от властей шествие. И добилась этого хрупкая женщина – Елена Сергеевна Булгакова!
Так что литература у нас была не хуже, чем в тех журналах, с которыми соревновался Войтехов. В отделе культуры работала Лика Осипова, сумевшая уговорить известнейших и популярных искусствоведов (А. Каменского, Д. Сарабьянова, М. Чегодаеву) печатать в «РТ» небольшие, но очень ёмкие и невероятно занимательные жизнеописания художников и композиторов. А отдел публицистики во главе с Игорем Саркисяном брался за такие проблемы, что многие мои знакомые удивлялись: как нам позволяют публиковать подобные вещи или о подобных вещах? Да и талантливый публицист Саркисян оказался прекрасным организатором: он сумел составить отдел из журналистов очень высокого класса: Рена Шейко, Александр Васинский – в то время их очерки были популярны у творческой и технической интеллигенции.
Но ещё немного о литературе.
Варлам Тихонович Шаламов дал нам немало своих «Колымских рассказов». Мы набрали его «Академика». Но, увы, дальше набора дело не пошло. Цензура стояла насмерть. А наши машинистки работали до глубокой ночи, перепечатывая всё, что дал мне Шаламов. Многим хотелось иметь его рассказы в своём домашнем архиве.
Я не поклонник поэтессы Натальи Горбаневской. Её стихи принёс в редакцию Валентин Непомнящий. Кажется, они были однокурсниками и дружили после окончания университета. Ничего путного из объёмной рукописи мне выбрать не удалось. «Ну, хотя бы два стишка», – попросил Миша Рощин. «Да что вы с Валькой так с ней носитесь?» – недоумевающее спросил я. «Хорошая и очень честная женщина, – ответил Миша. – И друзья у неё замечательные».
Два её стихотворения мы напечатали: в конце концов, заведовал отделом не я, а Рощин. А я потом вспоминал его слова, когда наши танки вошли в Прагу, и небольшая группа смельчаков, в которой была Горбаневская, вышла с протестом против советской оккупации на Красную площадь.
Для Дня Советской армии (23 февраля) мы с Мишей подготовили прекрасную подборку песенок Булата Окуджавы: «Старый король» («В поход на большую войну собирался король…»), «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…», «А что я сказал медсестре Марии…», «Отрада», «Возьму шинель, и вещмешок, и каску…» Мы весело предчувствовали скандал, который начнётся, если нам удастся так отметить армейский праздник. Не удалось. До праздника мы в журнале не дожили.
По той же причине не появилась в журнале подборка стихов Геннадия Шпаликова с предисловием Андрея Тарковского. Рощин дружил с Тарковским, который приходил к нам в редакцию, выпивал вместе с нами и рассказывал байки из жизни геологов: сам работал геологом до своего прихода в кино. Любил Тарковский поэта Николая Глазкова, которого потом уговорил сыграть в своём фильме «Андрей Рублёв», и так часто декламировал нам стихотворение Глазкова «Ворон», что я запомнил текст со слуха:
Чёрный ворон, чёрный дьявол,
Мистицизму научась.
Прилетел на белый мрамор
В час полночный, чёрный час.
Я спросил его: –
Удастся Мне в ближайшие года
Где-нибудь найти богатство? –
Он ответил: – Никогда!
Я сказал: – В богатстве мнимом
Сгинет лет моих орда,
Всё же буду я любимым? –
Он ответил: – Никогда!
Я сказал: – Невзгоды часты,
Неудачник я всегда.
Но друзья добьются счастья? –
Он ответил: – Никогда!
И на все мои вопросы,
Где возможны «нет» и «да»,
Отвечал вещатель грозный
Безутешным НИКОГДА!..
Я спросил: – Какие в Чили
Существуют города? –
Он ответил: – Никогда! –
И его разоблачили!
Мы подумывали и о том, как бы напечатать Колю Глазкова, бывали в его комнате на Арбате, где он нам читал свои стихи. (Могу, кстати, вообразить, как он бы обрадовался толстой чудесной книге о нём, которую написала дочь поэта Евгения Винокурова Ира.) Но, увы, и этим нашим планам не удалось осуществиться.
А что же удалось? Немногое. Но то, что удалось, удалось благодаря Войтехову. Мы действительно были за Войтеховым как за каменной стеной. Высокий, красивый, стройный, галантно целовавший руки женщинам, он напоминал героя, сошедшего со страниц какой-нибудь пьесы Оскара Уайльда. Он ценил бескорыстие и благородство. Сам был способен на красивые жесты. Так, когда он вместе с редакцией обедал в Доме журналистов, официанты ставили на каждый столик сверх того, что заказывали себе сотрудники, ещё и бутылку вина, которую они не заказывали. А в ответ на наши аплодисменты вставал, кланялся и предупреждал: «Только не напиваться!»
Его возил «москвич», который был выделен не ему персонально, но для курсирования между редакцией и Радиокомитетом или между редакцией и типографией. Но никому из нас и в голову не приходило сомневаться в его праве на персональную машину: для нас он был воплощением всемогущества.
Уже поговаривали, что не 16 полос (страниц), как сейчас, будет в «РТ», а 48. Что приказ о резком увеличении объёма и фонда заработной платы находится на последней стадии подписания. Но вот вышел номер, посвящённый Дню советской Конституции. Вышел, как всегда, запоздавшим, и через день после этого Войтехов в редакции не появился.
Номер опоздал из-за обложки. Наш главный художник Коля Литвинов с ней замучился. Ни один предложенный им вариант не утверждался. И тогда разозлённый Коля вырезал очень красивого попугая, рядом с его клювом поставил микрофон и пустил по всей обложке одну и ту же фразу: «Конституция – твоё право и твоя обязанность!» – сначала крупными буквами, потом – мельче, потом – ещё мельче, потом – ещё и ещё… А под самим попугаем крохотным шрифтом было дано объявление, когда, во сколько и по какой программе радио можно услышать передачу из цикла «Попугай у микрофона». Мы ведь назывались «РТ-программы», так что с этой стороны придраться было не к чему!
Но с другой стороны, всё время уменьшающаяся в шрифте одна и та же фраза на фоне попугая показывала, что именно он тупо повторяет её в микрофон и что права и обязанности человека, провозглашённые в советской Конституции, имеют ровно столько же смысла, как знаменитое: «Попка – дурак!». Чтобы не понять этого, нужно было обладать редкой несообразительностью.
Цензор, разумеется, понял и, разумеется, запрещая обложку, поставил о ней в известность руководство Комитета. Войтехов долго не сдавался. А потом всё же согласился на другую и тоже выразительную. Взбешённый цензорскими цепляниями Коля взял небольшой тупой молоток, которым, скорее, не гвозди забивать, а по головам тюкать, наложил на него остро отточенный маленький серп, тоже словно созданный не для жатвы, а для того, чтобы перерезать горло. Над изображённым таким образом гербом Советского Союза написал плакатными буквами: «Конституция – твоё право, твоя обязанность». А справа от молоточка и серпёнка мелкими: «Слушайте передачу из цикла “Союз серпа и молота” тогда-то и по такой-то программе».
По-разному говорили. Одни – что Месяцев показал журнал Полянскому, другие – что Мазурову. И тот и другой были членами политбюро, как, кстати, и Шелепин. Завязалась некая подковёрная борьба. И в ожидании её исхода Войтехова всё-таки временно отстранили от обязанностей главного редактора.
Политбюро разозлилось не только на обложку. Как раз в этом номере был напечатан очерк Владимира Михайловича Померанцева о том, как довелось ему побывать на комсомольской стройке дороги Абакан-Тайшет и убедиться, что комсомольской она объявлена в пропагандистских целях: реально дорогу строили заключённые и солдаты. Здесь же был помещён и очерк молодого тогда Анатолия Стреляного «Что такое колхоз?», над оформлением которого опять-таки потрудился Коля Литвинов, так расположив вопросительный знак в заглавии очерка, что тот перечеркнул слово «колхоз» (надо сказать, что это соответствовало сути очерка: Стреляный доказывал, что нормальному крестьянину жить в колхозе невозможно!). В том же номере мне удалось наконец напечатать несколько стихотворений моего любимого поэта Олега Чухонцева, от которого правящий режим никогда не ждал ничего хорошего.
Войтехов появился в редакции через несколько дней. Поздно вечером. Дина передала персональное приглашение тем, кого он хотел видеть в своём кабинете.
Собственно, никакого совещания не было. Прозвучала только успокаивающая информация, что оружия Борис Ильич складывать не намерен, что борьба только начинается и что он лично уверен в её благополучном завершении.
Потом он приходил ещё несколько раз. «Меня оставили!» – неизменно провозглашал он. Но проходило время, и выяснялось, что он поторопился с выводами.
Странная создалась в журнале ситуация. Формально власть перешла к Иващенко и Гиневскому, но они не спешили ею пользоваться, понимали шаткость своего положения: а вдруг Войтехов и в самом деле вернётся, что тогда?
Войтехов их на свои совещания не вызывал, поэтому о том, что там было, они выпытывали у нас: «Ну что? Есть у него какие-нибудь шансы?»
Мы, разумеется, отвечали, что есть. И это держало их в ещё большем напряжении.
Новый 1967-й год наша компания отмечала у меня дома на Арбате, а утром пошли продолжать на Смоленскую к Мише Рощину, куда явился слегка подвыпивший, но, как всегда, безукоризненно элегантный Войтехов. Он принёс коньяку, заставил каждого выпить, сам выпил, был непривычно разговорчив и по тому, как часто и многозначительно он говорил о своих обидчиках: «Они ещё об этом пожалеют!» – я понял, что время работает не на Войтехова и что его чудесного возвращения не будет.
Неопределённость нашего положения заставила многих думать, как устраивать свою судьбу дальше. Ушла Рена Шейко. «У меня муж богатый», – кокетливо объяснила она, хотя её муж, Володя Гурвич, работал в отделе публицистики журнала «Москва», где платили не слишком много. Правда, он подрабатывал детективными романами, которые писал под псевдонимом Ишимов вместе с каким-нибудь милицейским чином и печатал в издательстве ДОСААФ. Он обладал невероятной работоспособностью. Позже Рена объясняла мне, что ушла из «РТ», потому что засела за киносценарий, который проталкивала до самой своей скоропостижной смерти, но бесполезно.
Ушла Наташа Карцева, заведующая отделом писем, чей муж, известный социолог Борис Грушин, частенько заходил к нам в комнату, где располагался отдел Саркисяна, который печатал его большие статьи. Высокая Наташа и маленький Грушин казались комической парой, но, по всей видимости, любили друг друга. Чуть позже они уедут работать в Прагу в журнал «Проблемы мира и социализма», вокруг которого тогда собиралось немало прогрессивно настроенных авторов.
Ушёл Виктор Веселовский, которому, по правде сказать, давно уже нечего было делать в журнале. Он возглавлял отдел фельетонов, но ни самих фельетонов, ни хотя бы сатиры или юмора «РТ» не печатал. До Веселовского заведующим был известный и модный сатирик Леонид Лиходеев, но и ему не удалось привить Войтехову любовь к этому жанру. Веселовский ходил на праздничные вечера в «Вечернюю Москву», где работала его жена Таня Харламова и где он смешил всех материалами, которые попусту лежали у него в «РТ». Вот почему назначенный в «Литературную газету» первым замом главного и получивший от Чаковского полномочия набирать сотрудников по своему вкусу, бывший главный редактор «Вечёрки» Виталий Александрович Сырокомский пригласил Веселовского возглавить отдел сатиры и юмора в «Литературке». Витя с радостью согласился.
– Представляешь, – говорил он мне, – у меня вся шестнадцатая полоса! С колёс идёт всё, что здесь лежало!
Мы со своими материалами тоже оказались на обочине. Литературу Иващенко и Гиневский в номер не ставили, обходились анонсами литературных передач.
Миша Рощин махнул на всё рукой, написал заявление на отпуск, купил путёвку и отправился в любимый свой писательский дом творчества в Ялте. Я остался в отделе один.
Состоялось партийное собрание редакции. Оно, как мне передали, подтвердило правильность позиции руководства Радиокомитета в отношении бывшего главного редактора Бориса Ильича Войтехова.
На следующий день в редакцию приехал Борис Михайлович Хессин, член коллегии Радиокомитета и глава его литературно-драматического вещания. Ему поручили одновременно исполнять пока обязанности главного редактора. Ничего не могу сказать об этом человеке. Он был корректен, попросил всех оставаться на своих местах, чтобы он мог с каждым познакомиться поближе.
Но этого ему сделать не дали, потому что дня через два всю редакцию внезапно вызвали на заседание коллегии Радиокомитета.
Её вёл Николай Николаевич Месяцев, человек с по-обезьяньи оттопыренными ушами, с косой чёлкой и тяжёлым угрюмым взглядом. Говорил он отрывисто, смертельно напугал старого Гиневского, который полусполз со стула и долго пытался усесться нормально, цыкнул на Иващенко, пытавшегося объяснить председателю, что в последнее время положение в журнале нормализовалось, и стал вызывать на трибуну войтеховских соратников.
Здесь я вспомнил расправу Пугачёва над офицерами в Белогорской крепости («Капитанская дочка»).
– Признаёте, – лаял Месяцев, – виновным себя в полном идеологическом развале журнала?
Признавшим себя виновным он говорил: «Ладно, идите на место, разберёмся!», не признавшим: «Комитет не нуждается больше в ваших услугах!» Я твёрдо решил: дойдёт до меня, скажу: «Не только не признаю, но считаю, что журнал печатал первоклассную литературу».
Но до меня не дошло.
– Рощин! – вызвал Месяцев. И, услышав от Иващенко, что Миша в отпуске, сказал: «Нашёл, когда уходить в отпуск! Ну, ничего! Вернётся – поговорим».
А на предложение поговорить с замещающим Рощина Красухиным ответил:
– Кто это такой? Обозреватель? Почему я должен разговаривать с обозревателем. Его и без всяких разговоров надо гнать! Литература в журнале была страшная! Один Аверченко чего стоит!
Я встал и вышел из зала.
Резко, властно, хамски вёл себя с людьми Месяцев. Так позволяют вести себя убеждённые в собственной безнаказанности, чувствующие прочную опору за своей спиной. А ведь, как ни странно, опирался Месяцев, как и Войтехов, на того же Шелепина. Впрочем, что же тут странного? В отличие от Войтехова Месяцев был в стае, в стаде и выработал в себе ощущение стадности: интриговал против других, грызся с другими, пресмыкался перед сильными. Связанный с Шелепиным, Месяцев, когда его патрона выгнали из политбюро, слетел со своего поста и был сослан послом в Австралию. Он, скорее всего, благополучно бы доработал до персональной пенсии, не окажись в Австралии в один несчастливый для Месяцева день русский ансамбль песни и пляски. Нет, сам-то ансамбль имел успех у островитян, но из него вдруг исчезла прима. Она не вернулась в гостиницу, и прождавший её полночи испуганный руководитель позвонил в полицию, которая немедленно приступила к поискам.
Поиски увенчались полным успехом. Все утренние австралийские газеты вышли под огромными шапками: «Таинственное исчезновение русской балерины». Под шапкой несколько фотографий. Вот прима сидит с мужчиной в окраинном ресторанчике. Вот она с ним поднимается по гостиничной лестнице. Вот наутро они сдают ключ портье. Вот она выходит из гостиницы об руку с тем же партнёром. Кто же он, этот счастливчик?
– Убрать! – сказал Брежнев, узнав об этой истории. И Месяцева выгнали не только из послов, но из партии, лишили всех привилегий и оставили доживать обычным старшим сотрудником Института научной информации по общественным наукам.
Правда, в 1984-м году Черненко, восстановивший в партии Молотова, восстановил и Месяцева, который получил-таки персональную пенсию союзного значения. Он прожил 91 год, оставив книгу воспоминаний «Горизонты и лабиринты моей жизни» (2005). Но, читая её, поражаешься, как он обходит острые углы своей карьеры, например, немного пишет о своей работе во время войны в НКВД и в СМЕРШе и явно лжёт, рассказывая о «деле врачей», которое он держал под контролем как помощник следственной части. А скольких порядочных людей он сумел оболгать в этой своей книге! Впрочем, а что ещё можно было от него ожидать!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?