Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
2
Но и меня изюмовское правление заставило задуматься о будущем.
Нет, пожалуй, здесь я не совсем точен: Изюмов выступил катализатором процесса. А задумался я о будущем, когда начал работать над пушкинским «Евгением Онегиным».
Кем до сих пор я был? Фельетонщиком, высмеивающим дрянных поэтов, их дрянные книжки. Ну и чего я этим добивался? Скверных поэтов из Союза писателей не гнали, их книги продолжали выходить.
Конечно, писал я и о хороших поэтах, которых любил, об Олеге Чухонцеве, об Александре Кушнере. Кроме того, изредка я печатал проблемные статьи о современной поэзии. Но в чём заключалась тогда её главная проблема? В том, что хорошим поэтам было напечататься намного труднее, чем посредственным, и в том, что хороших печаталось в то время неизмеримо меньше плохих.
Разумеется, я огрубляю. Проблем тогда, по которым спорили, было немало. Например, о традиции и новаторстве. И я принимал участие в обсуждении этих проблем, удивлялся, что некоторые критики понимают традицию как подражание предшественнику, доказывал, что традиция – это спор ученика с учителем, плодотворный для поэзии, продвигающий её вперёд. И Володя Турбин на обсуждении проблем современной поэзии горячо меня в этом поддержал.
Но, задумавшись о том, что ждёт меня в обозримом будущем, я пришёл к горькому выводу: ничего хорошего! Я уже понял, как превратно понимают у нас само понятие критики. Она в представлении многих – род рекламы, демонстрирующей ещё и субъективный вкус её изготовителя. «Главное, – говорил мне поэт Евгений Винокуров, – это побольше цитировать. Цитаты и сами за себя скажут и о твоём интеллекте дадут понятие». Я не мог с этим согласиться.
Но в то же время я не считаю, что критика – это критики, как полагает Сергей Чупринин, так и назвавший свою очень хорошую книгу: «Критика – это критики». Он имеет в виду право каждого критика на самовыражение. Однако в этом случае получается, что критик ради приятного дела – раскрыть глубины собственного духа – использует чужой текст для этого самого дела. А мне кажется, что важнее всего в критической статье раскрыть внутренний мир писателя, поняв при этом, что заставило его взяться за перо. Ясно, что у каждого человека свой стиль. Как он слышит, так и пишет, по словам Окуджавы. Я против усреднённого языка, литературоведческой казёнщины. Но задача перед критиком стоит чёткая: не о себе, не о себе, не о себе… Если твоё самовыражение каким-то образом (закон редукции) поможет выразить глубинный замысел автора, этим можно восхищаться. Но, как правило, слаб человек, увлёкшись самовыражением, забывает об основной задаче. И как бы стиль его ни был хорош и оригинален, разбираемому тексту это только повредит. Это и есть использование чужого ради собственной художественной амбиции. Но тогда не лучше ли взяться самому за прозу или эссеистику?
Я назвал книгу Чупринина очень хорошей. Потому что ему как раз и удалось раскрыть внутренний мир того критика, о котором он пишет. Его портреты психологичны и очень узнаваемы. Ни одной существенной детали, отличающей именно этого критика, он не упускает. Думаю, что в искусстве портрета критика Чупринину равных нет. И мне жаль, когда он порой берётся не за свои темы.
Когда-то я опубликовал в «Вопросах литературы» статью «Великий спор», где заново обосновал осмеянную многими мысль Тынянова, что Тютчев не может быть причисленным к пушкинской школе и что его поэзия в своей основе имеет очень мало общего с пушкинской. Перечитав её недавно, я нахожу в ней следы нелюбимого мною теперь эссеизма.
Эссе – это не исследование, а мысли по поводу или на полях произведения.
Словом, от критики в том понимании, о котором я сказал, я решил потихоньку уходить.
Читая в очередной раз «Евгения Онегина», я вдруг подметил в этом романе то, чего раньше не замечал. И мне захотелось об этом написать.
Но, углубляясь в структуру романа, я обнаружил то, что, по-моему, отличает и другие пушкинские вещи, – многосложность жанра произведения, понял, что проблема жанра – центральная в любом исследовании. Не определив с максимальной полнотой и точностью, в каком жанре выступил в данном случае писатель, ты рискуешь сильно ошибиться, разбирая его творение.
Работу об «Онегине» я писал невероятно долго – около двух лет. Я её не только писал, но как бы рос вместе с ней. Высокопарней было бы сказать: совершенствовался, но я о себе так не скажу, потому что занимался элементарным самообразованием: знания, полученные в университете, были поверхностными, в чём далеко не всегда виноваты были преподаватели, но я сам, предпочитавший собственные критические работы учёбе. Вот и приходилось открывать для себя законы литературы. А они оказались такими же объективно существующими, как законы математики или физики. Для меня это стало откровением.
И ещё об одном.
Я и прежде задумывался над вопросами веры, не был убеждённым атеистом. Меня всегда волновало то обстоятельство, что почти все великие художники прошлого были верующими людьми. Я обожал Пушкина, Гоголя, поражаясь их глубокому проникновению в библейские символы. Нечего говорить о том, что я вырос в глубоко атеистической среде, где к верующим в лучшем случае относились снисходительно.
Однажды сидел я дома за машинкой, размышляя над «Евгением Онегиным». Полная тишина. У меня выходной день, в квартире я один. И вдруг я услышал за спиной чьё-то лёгкое дыхание. Что такое? Я обернулся. Ну конечно, никого. Наверное, показалось – и я снова углубился в «Евгения Онегина». И вновь дыхание, лёгкое движение воздуха. Я понимаю, нет смысла оглядываться: сзади никого нет! И в то же время я продолжаю слышать ровное спокойное дыхание, как если бы кто-то склонился надо мной. И какой-то частью своего существа я осознаю, что я сейчас не один. Кто-то, невероятно ко мне расположенный, вселяет в меня ощущение радостной приподнятости, всё увеличивающейся. Этого не передать словами, они грубоваты для того, чтобы выразить то странное состояние души. Его не с чем сравнить, как если бы оно пришло из другого мира. И я произнёс то, что мне прежде было чуждо, при всём моём уважении к вере:
– Верую, Господи!
Постепенно это невыразимое состояние развеялось. Но воспоминание об этом навсегда вошло в мою жизнь, медленно меняя её, побуждая принять христианскую веру не на словах, а на деле: то есть креститься.
Крестил меня на дому чудесный молодой владимирский священник отец Дионисий, служивший в церкви села Большие Всегодичи Ковровского района, куда к нему в гости привозила мою жену наша знакомая, ставшая моей крёстной. Умный, участливый, добрый, он был разительно не похож на многих нынешних настоятелей и дьяконов. Был ли он в оппозиции к власти? Во всяком случае, её союзником он не был. Не потому ли за ним охотились? В первый раз его избили ещё до моего крещения. А после – через несколько лет – избили до смерти…
Закончив работу над «Евгением Онегиным», я взялся за «Медного Всадника».
Меня охватило недоумение: какой текст мы читаем?
Известно, что царь, которому в 1833-м году Пушкин отдал свою «петербургскую повесть» на цензуру, исчеркал «Медного Всадника» и потребовал переделок, затрагивающих самый смысл произведения. «Это делает мне существенную разницу», – записал Пушкин в дневнике. И положил рукопись в стол.
Он вытащил её оттуда через три года, пытался что-то в ней выправить и не смог. Правка осталась незавершённой.
А что такое незавершённая правка? Это всего только указание на путь, по которому пытался двигаться художник. Но поскольку этот путь до конца он не прошёл, постольку мы не можем судить о главном – о его замысле, который он хотел и не смог или не успел воплотить. Поэтому, как бы прекрасно ни звучали какие бы то ни было стихи в подобной рукописи, их место не в основном тексте, с которым будет иметь дело массовый читатель, а в вариантах – для специалистов. Ведь даже если Пушкин, правя рукопись, захотел в ней что-то улучшить, мы не можем определить, что именно, и поэтому станем опираться на свои субъективные ощущения. У великого художника случайностей не бывает. Любой правленый им стих связан с общим замыслом. А незавершённая правка, как я уже сказал, понятия об этом замысле не даёт.
Советские текстологи в 30-х годах, работая над собранием сочинений Пушкина, взяли рукопись, подготовленную поэтом к печати и представленную им царю, и наложили на неё фрагменты незавершённой правки, исказившие тот замысел, который первоначально воплощён в «Медном Всаднике».
Иными словами, текст, который люди читают вот уже много лет, на самом деле представляет собой коллективное творчество Пушкина и его исследователей.
А о том, что замысел «Медного Всадника» искажён, говорит всё дальнейшее творчество Пушкина. Можно ли найти хотя бы ещё одно его произведение, где поднимались бы вопросы противостояния так называемого маленького человека и государства? Я могу назвать произведения других русских писателей, которых занимали подобные вопросы, но у Пушкина они поставлены только в искажённом (не его!) тексте!
Неудивительно, что этого искажённого «Медного Всадника» стали сравнивать с произведениями Оруэлла, объявили антиутопией.
А у Пушкина главное – не пробуждение жалости к некому маленькому человеку, а самостоянье личности. Испуганный, жалкий Евгений по тексту, который сейчас все читают, в авторском замысле совсем иной. Авторский замысел гораздо глубже, многомерней и таинственней. Пушкинский Евгений – это светлая сила, способная противостоять демоническому злу.
Я впервые серьёзно занялся текстологической работой. Это меня страшно увлекло, потому что я, как реставратор, снимая слой за слоем, пробивался к авторскому замыслу, поражающему своим величием.
Работа над Пушкиным и защищённая кандидатская диссертация открыли для меня возможность преподавать в вузе. Мне предложили по совместительству раз в неделю вести с поэтом Юрием Кузнецовым семинар на Высших литературных курсах Литинститута. Я согласился.
Но для совместительства формально требовалось согласие руководства газеты. Кривицкий был не против, но направил меня к Изюмову, сказав, что последнее слово за ним.
«У Вас что, – спросил Изюмов, – остаётся после газеты много свободного времени?» «На работе в газете это вообще не отразится, – отвечал я. – Как у любого члена Союза писателей у меня есть творческий день. Его я и собираюсь использовать для преподавания».
Изюмов подписал нужные бумаги.
Тем более что к этому времени главным редактором газеты был назначен Юрий Воронов, мой некогда хороший знакомый, поэт, побывавший и главным редактором «Комсомолки», и корреспондентом «Правды» в Берлине, и даже завом отдела ЦК и неизменно отовсюду присылавший мне свои книги. Сам я на них не откликался, но рецензии на эти сборники по заданию руководства организовывал. И Воронов, кажется, этим вполне довольствовался.
Правда, он был тяжело болен, постоянно находился в кремлёвской больнице, но в его номере был телефон, и он оказывался в курсе всего, что происходит в газете.
3
Да, Чаковского к тому времени в газете уже не было.
В последние годы он с отрешённым видом сидел на летучках, перестал острить на редколлегии. Единственное, что в нём осталось, – это привычка грозно скомандовать: «Тихо!» – если вдруг во время заседания редколлегии зазвонит правительственный телефон-вертушка, галопом промчаться к телефону, схватить трубку, почтительно слушать и сладко урчать в ответ.
Когда умер Брежнев, Чаковский как кандидат в члены ЦК присутствовал на пленуме, избравшем Андропова. Ритуал требовал, чтобы Александр Борисович выступил перед нами и поделился впечатлениями о новом партийном руководителе. И он поделился:
– Особенно меня поразило, – мурлыкал он, – что у Юрия Владимировича нет высшего образования. Оказывается, что он закончил только техникум. Но подумайте только, ведь этот человек – самородок, ведь он сто очков даст всем нам, учёным людям. Если бы вы слышали, как он говорил! И что он говорил! Поверьте мне, это действительно великий человек.
Через год в том же зале на той же трибуне он рассказывал о Черненко:
– Меня поразила биография Константина Устиновича. Ведь он ни одного дня не проработал вне партийного аппарата! Представляете, какие захватывающие перспективы открываются перед нашей партией, во главе которой встаёт человек, знающий, чем занят любой её работник – от низового до члена политбюро.
Ещё через год – о Горбачёве:
– Ну что я вам могу сказать о Михаиле Сергеевиче? Два высших образования. Интеллигент. Его даже Маргарет Тэтчер оценила. И при этом, какое знание жизни! Какое понимание нужд простого советского человека! И что ещё невероятно важно – он молод! Верю, что много хорошего для нас всех сделает Михаил Сергеевич на этом ответственном посту.
На съезде, который провёл Горбачёв, Чаковского перевели из кандидатов в члены ЦК. Но оказалось, что это ровным счётом ничего не значит.
Через какое-то время нас вызвали в зал, где в президиуме уже сидели новый член политбюро Вадим Медведев, зам зава отдела культуры ЦК Владимир Егоров, мой знакомец Юрий Воронов и поникший Александр Борисович Чаковский.
До работы в ЦК Владимир Константинович Егоров был ректором Литинститута. Сменивший его на этом посту Евгений Сидоров, когда впоследствии станет министром культуры России, пригласит его на работу в министерство, и Егоров в свою очередь сменит Сидорова на посту министра. Правда, проработает министром недолго: Путин назначит его ректором Российской академии государственной службы при Президенте РФ.
Но вернёмся в зал. Там на трибуне выступает Медведев. Он даёт Чаковскому такую характеристику, что, кажется, вот-вот огласит указ о награждении Александра Борисовича второй Звездой Героя Соцтруда. Но по лицу Александра Борисовича струятся слёзы. Нет, Звезды не будет. А будет последняя фраза Медведева: «И Центральный Комитет принял решение удовлетворить просьбу Александра Борисовича Чаковского об освобождении его от обязанностей главного редактора “Литературной газеты”».
После этого Медведев перейдёт к рассказу о Воронове. Он не скажет о том, за что его в своё время сняли с поста главного редактора «Комсомолки». Говорили, что за публикацию статьи весьма лояльного по отношению к властям, даже сервильного, литератора Аркадия Сахнина «В рейсе». Она была посвящена капитану-директору китобойных флотилий, Герою Соцтруда Алексею Солянику. Сахнин обвинял Соляника в полном пренебрежении к людям. К примеру, не подготовил команду к работе в условиях тропиков, где температура воздуха в каютах превышала 50 градусов. Люди теряли сознание. После этой статьи секретариат ЦК снял Соляника с должности. А Воронова сняли, когда зарубежные газеты перепечатали статью Сахнина под названием «Рабский труд в СССР».
Это так. Но пост, который получил Воронов после «Комсомолки», был достаточно внушителен: ответственный секретарь «Правды». А то, что он на этом посту продержался недолго, то, что всевластный идеолог партии Суслов настоял на переводе Воронова собкором «Правды» в Берлин, показало, что не только за Сахнина был снят с работы главный редактор «Комсомольской правды». Воронов был достаточно смел и независим. Напечатал, совсем незадолго до снятия, статью Евгения Богата о матери Марии: впервые в советской печати воспевался подвиг эмигрантки, участницы французского Сопротивления, прятавшей от гитлеровцев евреев и бежавших из плена советских солдат, оказавшейся в нацистском лагере, где, обменявшись одеждой с больной девушкой, пошла вместо неё в газовую камеру. Скажут, ну и что крамольного могло быть в таком рассказе? Крамолой в то время было то, что воспевался подвиг эмигрантки, которая к тому же не только не приняла большевистский переворот, но боролась против большевиков в Гражданскую. Так что были основания у Суслова невзлюбить Воронова. Только после смерти главного партийного идеолога Воронов оказался в Москве – сперва главным редактором «Знамени», а потом в аппарате горбачёвского ЦК, завом отделом культуры, который решили упразднить. Потому и перевели Воронова к нам.
Ничего этого Медведев не говорит. Он сожалеет о том, что Воронову придётся уйти с поста заведующего отделом ЦК. «Мы не хотели его отпускать, – говорит он. – Но руководство партии и страны нашло, что свой недюжинный талант литератора Юрий Петрович (да, отныне у нас два Юрия Петровича – Воронов и Изюмов) особенно ярко может раскрыть на посту главного редактора “Литературной газеты”».
Воронов говорит коротко и очень тихо. Просит всех оставаться на своих местах. Свидетельствует, что знает, какой сильный коллектив сотрудников сумел собрать в газете Александр Борисович Чаковский.
А Чаковский продолжает всхлипывать. Ему тяжело расставаться с газетой, которая стала его жизнью. Но солдат партии должен во всём подчиняться её решениям. И он, Чаковский, благодарит коллектив…
– Который не обойдёт своим вниманием многолетнего редактора и будет приглашать его на все наиболее важные и ответственные мероприятия, – заканчивает за Чаковского Медведев.
Всё! Финита ля комедиа!
Нет, оказалось, что не финита! Воронов на следующий день на работу не вышел. Его, как выяснилось, привозили из больничной палаты, чтобы показать нам и увезти назад. Правление Изюмова продолжается.
С одной стороны, продолжается, конечно. А с другой, появилось в облике Юрия Петровича что-то опасливое.
ЦК принимает решение о введении в каждой редакции – журнальной и газетной – должности политического обозревателя. Утверждены высокие ставки. У нас будут два обозревателя. Для каждого находят кабинет с предбанником, где сядет его секретарь.
То, что одним из обозревателей станет Игорь Беляев, предсказать было можно. Кому же, как не ему? Беляев – арабист, много лет проработавший на Ближнем Востоке. Приятель и соавтор Евгения Примакова. Заместитель председателя антисионистского комитета (помните такой? Его председателем был еврей-генерал, дважды герой Драгунский, а заместителем – русский Беляев). Что ещё? Автор многих книг и брошюрок о миролюбивой внешней политике Советского Союза. И – что в данном случае важнее прочего – поддерживает отличные отношения с Юрием Петровичем Изюмовым, чья дочка с мужем постоянно курсируют между Москвой и Ближним Востоком.
Но нам положена не одна ставка политического обозревателя, а две. Кого же утверждают на вторую? Кто бы мог подумать? Фёдора Михайловича Бурлацкого, которого Изюмов терпеть не может. Прежде, при Гришине, добился бы он, наверное, отмены этого решения. Или не допустил бы его принятия. Но где теперь Гришин? На его месте свердловчанин Борис Николаевич Ельцин. Как раз недавно новый первый московский секретарь проверял, как работают депутаты Моссовета. И заявил, в частности: «По существу только числится в депутатах, но совершенно бездельничает Ю. П. Изюмов». А Ельцин знает, кем работал до «Литгазеты» этот Ю. П. Явно послана чёрная метка!
Крут Ельцин с «гришинцами»! Сколько ни отрекался от бывшего своего хозяина председатель Моссовета Промыслов, сколько ни просился в новую команду, обещая Борису Николаевичу служить ему верой и правдой, – не поверил Ельцин, прогнал.
А на улице Бурлацкого сейчас праздник. Все его прежние товарищи по ЦК вошли в ближайшее окружение Горбачёва. Держится Фёдор Михайлович очень уверенно. Вежлив, улыбчат. Много пишет. Много печатается.
В прошлые времена замучил бы Изюмов Бурлацкого правкой. А теперь прикоснуться к тексту боится. Политические обозреватели наделены личной ответственностью перед секретариатом ЦК. И плевать Бурлацкому на замечания Изюмова. Поэтому и нет от того никаких замечаний.
Да, отливаются кошке мышкины слёзы! Никогда прежде я не видел Изюмова таким понурым. Высокий, стройный и моложавый, он словно сгорбился, стал ниже ростом и на глазах постарел.
А Юрий Петрович Воронов оказался болен неизлечимо. Самое большое, насколько его хватало в газете, – несколько месяцев. Потом он ложился в больницу, потом снова появлялся на работе на пару-другую недель. Потом слёг надолго. Он всё реже и реже выходил из больницы. И в конце концов из неё не вышел…
За опустевшее кресло главного редактора развернулась нешуточная борьба.
Поначалу она не предполагалась. Руководители Союза писателей СССР настаивали на своей кандидатуре – Александре Андреевиче Проханове.
Официально мы всё еще были органом правления Союза, чей секретариат, по сложившейся традиции, выбирал главного редактора с последующим, разумеется, утверждением кандидатуры в ЦК.
На самом деле до сих пор никаких выборов не было. Из ЦК спускалась кандидатура, секретариат за неё послушно голосовал, и ЦК утверждал собственное решение.
И вот коллектив редакции попытался такую традицию поломать. Сотрудники выдвинули из своих рядов на должность главного редактора газеты Фёдора Михайловича Бурлацкого. Расчёт был на то, что могущественные покровители члена Союза писателей Бурлацкого вполне могут добиться невиданных досель в писательском союзе альтернативных выборов.
Марков, тот самый, который, не дочитав страницы отчётного доклада, упал в обморок на последнем писательском съезде, пользовался благорасположением Лигачёва. Ничего не имел Лигачёв и против Карпова, дочитавшего доклад Маркова. В результате Карпова избрали первым секретарём Союза, а Маркова – председателем. Но Лигачёв был переброшен Горбачёвым на сельское хозяйство. Уже Воронова, как я рассказывал, нам представлял новый партийный идеолог Медведев, который в данном случае пошёл навстречу нашему коллективу: не стал выбирать кандидатуру сам, а предоставил сделать это секретариату – то есть альтернативные выборы разрешил!
И здесь выяснилось, что выбирать будут не из двух, а из трёх кандидатур: некая группа писателей выдвинула в главные редакторы «Литературки» Юрия Петровича Изюмова.
Секретариат предполагалось собрать в полном составе, то есть в количестве пятидесяти или шестидесяти человек. Было очень важно, чтобы пришло как можно больше народу: единомышленников Проханова в секретариате было немало. Сотрудники газеты обзванивали знакомых секретарей, упрашивая их прийти и проголосовать за Бурлацкого. И Бурлацкий победил! Правда, с небольшим перевесом над Прохановым. Изюмов получил ничтожное количество голосов.
Он не появился в газете уже на следующий день. Возможно, что ещё на секретариате Бурлацкий объявил ему о его увольнении. Первым заместителем главного редактора стал Юрий Дмитриевич Поройков. А его место занял в редакции Юрий Соломонов, которому страшно обрадовались работавшие с ним в «Комсомолке» сотрудники нашей второй тетрадки. Соломонов, – говорили они, – человек порядочный, либерал. Так оно и оказалось.
– Старик! – доверительно сказал мне однажды Чапчахов, осатаневший от всех неожиданных событий в газете и в стране. – Я вот всё думаю и прихожу к выводу, что Горбачёв совершает антисоветский и антипартийный переворот. Как его не разглядел Андропов! Ведь это враг.
Совершенно потерялся в эти дни Фёдор Аркадьевич. Сидел мрачный, перестал вникать в дела отдела, читал приносимые ему на подпись материалы, криво усмехаясь: «При Чаковском, – спрашивал он, – это могло бы быть напечатано?» Но всё послушно подписывал.
Однако через некоторое время его вызвал Кривицкий и объявил, что новый главный редактор просит Фёдора Аркадьевича подать заявление об уходе.
Впоследствии Кривицкий говорил мне, что идея позвать Игоря Петровича Золотусского на место Чапчахова принадлежала ему. Он помнил, конечно, Золотусского по давней работе в «Литгазете». Помнил, что в то время Золотусский был, по любимому выражению Евгения Алексеевича, человеком неуправляемым. Но с тех пор сколько воды утекло! Игорь выпустил книгу о Гоголе в серии «Жизнь замечательных людей», которая высоко ценилась так называемыми «патриотами», писал статьи о писателях-деревенщиках, был избран секретарём Союза Москвы, который возглавлял Феликс Кузнецов.
Но я, зная человеческие слабости Золотусского, в отличие от многих своих приятелей прощал ему избранную им в жизни тактику. Он раскрывал мне свои тактические ходы ещё в первый наш период работы с ним в «Литгазете».
– Я прихожу к Чаковскому, – делился он со мной, – и говорю ему: «Александр Борисович, главный здесь Вы. И я хочу иметь дело с Вами. Для чего мне замечания Кривицкого или кого-то другого? Я начну по ним работать, а потом выяснится, что у Вас есть новые. Давайте так. Пусть все набрасывают замечания и передают материал Вам, Вы их рассматриваете, что показалось важным, оставляете, добавляете, если найдёте нужным, свои – и я дорабатываю сразу с учётом Вашего мнения». Это льстит Чаковскому, он соглашается, а я себе сберегаю время и нервы.
Поэтому меня не удивляли ни покровительство Маркова Золотусскому, о котором все поговаривали, объясняя частые заграничные командировки Игоря, ни то, что Феликс Кузнецов сделал Золотусского секретарём. Я нисколько не сомневался в том, что ни Маркову, ни Кузнецову Игорь не союзник.
Сын репрессированных родителей, отданный в детдом, он не простил этого Сталину, компартии и советской власти. Он их всех ненавидел. И я был убеждён, что горбачёвская перестройка проявит истинную позицию Игоря и даст возможность заявить о ней. И не ошибся. Он демонстративно разорвал все связи с такими бывшими его друзьями (а точнее, нужными ему людьми), как дремучие почвенники Анатолий Ланщиков или Виктор Чалмаев, и не оправдал надежд Евгения Алексеевича Кривицкого (мягкого почвенника по своим взглядам) на то, что они с Золотусским на этот раз будут действовать слаженным тандемом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.