Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
Особенно потрясла меня статья того же автора (С. Л. Соловейчика. – Г. К.), где он пишет о том, что только то, что «делается из стремления к прибыли, делается с максимальной экономией», а потому «выгодно и полезно всему народу». Так рождается гимн прибыли: «Прибыль – вот чем отличается новая жизнь от старой. В старой получать прибыль было невозможно, деньги нужно было лишь зарабатывать или воровать. Теперь, когда установили свободу торговли, право на прибыль – совершенно новое для бывшего советского человека. И вот одни воспользовались этим правом (удачно или неудачно), другие не смогли, а третьи злобствуют». Но оказывается, что право на прибыль – категория не только экономическая, но и нравственная: «Человек, извлекающий прибыль, – самый высокоморальный человек нашего времени. Это значит, что он сумел наладить производство так, что оно приносит прибыль. Товары конкурентоспособны, производительность труда высокая, и издержки труда минимальны. Следовательно, применяются все достижения науки».
Это всё из той же «Знаменской» статьи. Её автору, который отрекомендовался бывшим Симиным приятелем, будто неизвестно, что Соловейчик умер за год до дефолта, когда «извлекающий прибыль» предприимчивый человек в глазах общества действительно разительно отличался от гомо советикуса. Но даже если не брать в расчёт этого обстоятельства, что может стоять за похвальным словом тому, кто сумел наладить производство, добился минимальных затрат на него, конкурентоспособности своей продукции, высокой производительности труда? То, очевидно, что этим он помогает обществу, потому что создаёт новые рабочие места, которые спасут тех, кто потерял по какой-либо причине работу и не может её найти. Это и имеет в виду Симон Львович, говоря о высокоморальности. Чему же здесь «особенно потрясаться»?
Тому, что реальность часто выступает в зверином облике? Что крупные состояния, как читал ещё Корейко в книге, посланной ему Бендером, нажиты нечестным путём? Но ведь Соловейчик выступает в жанре проповеди. А проповедь не обличает людей, а облегчает им жизнь. Странно объяснять это учителю литературы!
Впрочем, такие моралисты-ригористы, как правило, очень снисходительны к себе. А этот человек, с которым мы вместе работали в «Литературе», пожелав уйти, написал мне по этому поводу письмо, а его копию направил Соловейчику и, может быть, забыл, что в письме пламенно благодарил Симона Львовича за то, что тот не согласился опубликовать его автобиографическую рукопись: «Я перечитал её и с ужасом думаю, что было бы, если б её напечатали!» Позабыл о своей благодарности строгой редакторской оценке? Скорее всего, память здесь ни при чём. У сильно уязвлённых людей реальность вытесняется из сознания, а взамен возникают варианты, гораздо более приятные для самолюбия. В подтверждение этого психологического феномена скажу, что рукопись, которую отверг Соловейчик, за что его столь горячо благодарил автор, была отнесена им в журнал «Континент», где и опубликована после смерти Симона Львовича.
А тот день, когда мы получили писательские удостоверения, запомнился тем, что, когда мы – Бабаев, Соловейчик и я – отправились отметить это событие здесь же, в ресторане, нам пришлось перешагивать через пьяного человека, распростёртого на полу перед входом.
Возможно, мы бы и не вспомнили об этом, если б через пятнадцать лет не началась горбачёвско-лигачёвская кампания борьбы с пьянством, и мы не узнали бы с удивлением, что напившийся тогда до бесчувственного состояния прозаик Станислав Семёнович Гагарин избран чуть ли не председателем московского писательского общества трезвости.
Писатели в то время бежали впереди паровоза. Помню, как выступивший по телевидению актёр Николай Бурляев сетовал, что нет у них, кинематографистов, своего общества трезвости и поэтому попросил принять его в недавно созданное писательское.
На том самом последнем съезде писателей, который многим запомнился тем, что читавший отчётный доклад Георгий Мокеевич Марков вдруг зашатался и упал в обморок, в результате чего доклад с той самой запятой, на которой остановился Марков, дочитал избранный после этого (за это?) первым секретарём Союза Владимир Васильевич Карпов, – так вот, на этом съезде сколько было сказано насмешливых слов по поводу борьбы с пьянством!
– Это ж надо! – восклицал один из ораторов. – В такой пьющей стране, как Россия, и чтобы завтра никто и в рот взять не моги!
Лигачёв, сидевший в президиуме, и ухом не вёл. Но на ус, очевидно, мотал, потому что после писательского съезда появилось новое обращение ЦК к народу, грозно предупреждавшее: «Партия не отступит!»
– Да пошли они… – горячился Толя Передреев и рассказывал мне:
– Увидел меня Васька Белов, поддатого, и стал канючить: «Не пей, Толя! Не иди на поводу у жидов!» «Ах, – говорю ему, – скотина, давно ли сам-то не пьёшь?»
Сколько ни звучало металла в лигачёвских предупреждениях, партии пришлось отступить. И первого трезвенника, который когда-то лежал на пороге ресторана, а потом рьяно боролся за трезвость, часто стали замечать в изрядном подпитии. Удивительно ли, что он тогда же и написал фантастический роман «Вторжение», в котором, как сообщает аннотация, «товарищ Сталин, посланец Зодчих Мира, олицетворяющих галактическое Добро, возникает вдруг на планете Земля и становится гостем известного русского писателя Станислава Гагарина». С пьяных-то глаз чего только не привидится!
«Веселие Руси есть пити!» – говорили ещё древние, которые, кажется, ни о каких жидах-корчмарях, спаивающих русичей, не ведали. Ах да, я и забыл о хазарах, про их ужасный каганат. Возможно, что, пропитавшись иудаизмом, они и вынашивали такие коварные планы. Но ни у Карамзина, ни у Костомарова, ни у Соловьёва об этом ничего нет. Может быть, есть у Кожинова? Но о том, как своевольно обращался этот человек с историческими фактами, я ещё скажу.
Часть десятая
1
Мне сорок лет. И мы с братом Аликом выходим из ресторана ЦДЛ, где встретились и поужинали.
Распрощались, каждый сел в такси и поехал к себе домой. Вечер был морозным, и захотелось мне пройтись хотя бы по Безбожному (ныне Протопоповскому), проветриться, продышаться. Наш Астраханский переулок, где я жил, пересекал Безбожный в пяти-семиминутной ходьбе по нему от метро «Проспект Мира». И я попросил водителя высадить меня у метро.
Но расплатившись и очутившись на улице, был немедленно остановлен двумя милиционерами, которые приказали мне сесть в кузов их небольшого крытого грузовичка с решёткой, и поскольку я запротестовал, скрутили и впихнули туда насильно. В кузове уже сидело несколько человек, потом прибавилось ещё несколько. Машина тронулась, и только после этого до меня дошло, что рядом со мной сидят в основном крепко выпившие люди.
Привезли нас, как выяснилось утром, на Троицкую улицу, в медвытрезвитель, где с меня грубо сорвали дублёнку и шапку, отобрали портфель, велели раздеться до трусов, снять носки и, несмотря на все мои протесты, в таком виде заперли в огромной казарменного вида комнате с множеством лежанок, покрытых дырявыми простынями, и с небольшими у потолка квадратами окошечек, темневших сквозь железные решётки. Лампы с потолка освещали её всю ночь, в течение которой я раза три принимался стучать в закрытую дверь, слушал, как гремит в ней ключ, требовал у появлявшегося милиционера выпустить меня и оставил это занятие после того, как у милиционера лопнуло терпение и он пригрозил надеть на меня наручники и запереть в холодном карцере.
Впрочем, уже в шесть утра меня вызвали.
– За что меня забрали? – спросил я старшего лейтенанта, сидевшего напротив меня по другую сторону барьера.
– Где работаешь? – не обращая внимания на мой вопрос, спросил он.
– Вы мне не ответили, – сказал я.
– Ты что? Права собрался качать? – удивился он.
– Собрался, – ответил я. – По-моему, имею на это право. На каком основании вы меня забрали?
– А на том, что ты был пьян в стельку, лыка не вязал! – заорал старлей.
– Но это же чудовищная неправда! – возмутился я. – Я не валялся на улице и не шатался, когда вышел из машины.
– Из какой машины? – спросил милиционер. – Из «воронка»?
– Нет, из такси, которое я отпустил недалеко от своего дома.
– Ладно, – сказал старший лейтенант, – поговорили и хватит. Где работаешь?
– А что Вы мне тычете? – спросил я. – Мы с Вами на брудершафт не пили.
– Ещё не хватало мне с пьяницами пить! – проворчал милиционер, но наглости поубавил. Чувствовалось, что он по-своему истолковывает моё возмущение: кто меня знает, почему я так себя веду! Вдруг за мной стоит какая-то сила! – Нам с Вами акт составлять надо, – примирительно сказал он, – поэтому прошу отвечать на мои вопросы. А все претензии после. Где Вы работаете?
Тогда я работал в «Литературной газете», был заместителем председателя месткома по социально-бытовым вопросам и знал, чем грозит появление акта из вытрезвителя сотруднику. Пойди, доказывай, что тебя забрали ни за что ни про что! Партийным я, слава Богу, не был, выговор мне не грозил. А вот схлопотать на несколько месяцев перевод на нижеоплачиваемую ставку мог вполне.
В тот раз у меня никаких документов, кроме членского билета Союза писателей, не было. После этого другие документы я брал с собой только в случае острейшей необходимости. Писательский билет меня и спас.
– Дома, – ответил я. – Пишу.
– А что пишете? – вдруг заинтересовался старший лейтенант.
Я понял, как продолжать держать его в напряжении.
– В частности, – начал врать я, – детективные романы. Имею грамоту МВД и благодарность Щёлокова.
Такую грамоту и благодарность тогдашнего министра устроил нашему члену редколлегии Чапчахову Аркадий Адамов после того, как Чапчахов напечатал рецензию на его роман.
– Не читал, – признался милиционер. Он подвинул ко мне заполненный акт. – Напишите вот здесь, – показал, – «претензий не имею».
– С какой стати? – спросил я. – У меня к вам немало претензий.
– Ко мне лично, – сказал он, – у Вас претензий быть не может, потому что я только заступил на службу. Вчера меня здесь не было.
– Тогда с чего же Вы решили, что я был пьян в стельку?
– А вот, – протянул он мне другую бумагу, – врачебный акт освидетельствования.
«Поступил в состоянии средней тяжести опьянения», – прочитал я.
– А мог бы я поговорить с врачом, чтобы узнать, на каком основании написана такая бумага? Мог бы я хотя бы посмотреть на этого врача? Ведь никто меня не осматривал.
– Врач ушла, – сказал милиционер. – Так Вы отказываетесь писать, что не имеете претензий?
– Я их имею, – ответил я. – И готов написать, в чём они заключаются.
– Этого не надо, – сказал старший лейтенант. – В акте этого писать не полагается. Распишитесь. – И после того, как я, прочитав вполне безобидный акт, расписался, протянул мне какую-то квитанцию:
– Оформите и принесите нам.
Квитанция оказалась бланком в сберкассу. Я должен был заплатить, кажется, рублей пятнадцать «за услуги медвытрезвителя».
– Это за какие же услуги? – спросил я. – Прокатили на «воронке» и дали полежать на дырявой простыне.
Отвечать он не стал. Отдал портфель. И после того, как я оделся, бумажник. Я раскрыл его: в бумажнике лежал грязный рубль.
– Так меня ещё и ограбили! – возмутился я. – Где мои деньги?
– Я их не брал, – сказал мне милиционер. – Смена, принимавшая Вас, ушла. У меня зафиксировано, что при Вас было ценностей один рубль.
Так я впервые столкнулся с бандитизмом милиции.
Потом, завидев «воронки», я наблюдал, как ведут себя милиционеры. Вот вышел пьяный, плохо одетый, грязный. Едва на ногах держится. Да и не держится – упал. Видят его милиционеры? Несомненно. Тормошат его, поднимают, волокут в «воронок»? Нет. Такой в «услугах медвытрезвителя» не нуждается. Зато вот идёт человек почище. Одет прилично. Ступает аккуратно, как бы пробуя ступнёй землю, как в реке воду: ясно, что пытается держаться прямо. И ясно, что это у него неплохо получается: выпил, конечно, но до дома дойдёт. А вот этого милиционеры ему не позволят, этого не допустят. Этого не упустят. В точности, как те, кто вышел на разбой.
– Вытрезвитель – это форма поощрения милиции, – сказал мне милицейский полковник Артамонов, редактировавший журнал для заключённых в лагере, называвшийся, кажется, «За свободную жизнь». Журнал находился на Садовом кольце как раз напротив ресторана «Нарва», располагавшегося на углу пересечения кольца правой стороной Цветного бульвара. Если переходите Садовое в этом месте, то сворачивайте направо: стояли там (может, и сейчас стоят) три двухэтажных особняка. Средний и был редакцией милицейского журнала.
А редакция «Литературной газеты» располагалась почти рядом с «Нарвой» на Цветном. Очень удобно для полковника Артамонова, который писал стихи.
О нём я узнал, когда доверительно рассказал нескольким сотрудникам о том, как побывал в вытрезвителе.
– Эх! – огорчённо сказал мне Валя Проталин, работавший в отделе публикаций и ведавший в нём стихами. – Надо было мне тебя с Артамоновым познакомить. Он стольких наших из вытрезвителей вызволил.
И позвонил ему при мне и обо мне. Сказал, что в «Литгазете» я занимаюсь публикацией материалов по современной поэзии. На что получил ответ, что литературный критик Геннадий Красухин поэту Артамонову очень хорошо известен. Удовлетворённый таким началом разговора Валя стал выяснять, что можно сделать, чтобы вернули мне мои деньги и не брали с меня штрафа. Оказалось, что ничего уже сделать нельзя. Поздно. Кто теперь признается в ограблении? А оформленный акт требует официального завершения.
В тот же день и познакомился я с поэтом, полковником милиции. Он достал из портфеля бутылку коньяка:
– От имени милиции, – сказал он, чокаясь со мной, – приношу Вам свои извинения. – Тем более, – сказал он, чокаясь со мной новой рюмкой (точнее – гранёным стаканом, рюмок в редакции не держали, вином наполняли весь стакан, а водкой или коньяком половину), – что я с интересом читаю Ваши статьи и являюсь Вашим поклонником.
В переводе с лестного языка на прагматический это означало, что Артамонову очень хотелось бы получить от меня рецензию на свою книжечку, вышедшую в библиотечке то ли журнала «Красный воин», то ли журнала «Советская милиция» (точно не помню). Газета такие книжечки не рецензировала, о чём я тут же сказал автору. Это его не смутило:
– Да мне главное, чтобы ты её вообще прочитал. – И спохватился:
– Ой, я поторопился! Хотя на брудершафт, – достал он из портфеля новую бутылку коньяка, – нам выпить самая пора.
Я не возражал. И, распивая с нами (кроме меня и Вали, был ещё Лёва Токарев, о котором я здесь уже писал), рассказывал много поучительных и поучающих историй о милиции и о том, как надо вести себя с ней.
– Ты пьёшь крепко, – сказал он мне. – Вижу, что можешь выпить много.
– У него кость полая, – вставил Лёва любимую свою шутку, придуманную им в ответ на удивление сотрудников моим умением много пить, почти не пьянея: куда, дескать, всё это вмещается при моём небольшом росте и не слишком мощном сложении.
– Это как? – не понял Артамонов.
– Полая, пустая кость, – объяснил Лёва. – Туда всё и вливается.
– А, – заулыбался Артамонов, – шутишь. – И посерьёзнел: «Но у ребят из вытрезвителя глаз намётанный: вот у тебя лицо стало краснеть…»
– Это от коньяка, – объяснил я. – От водки оно у меня бледнеет.
– Ну вот, – подхватил Артамонов, – а ребята знают, что значит такая бледность или такая краснота. Ты не шатаешься, не падаешь, но прошёл пару шагов, и они уже точно определили, выпил ты или просто нездоров. Нельзя появляться выпимши особенно у метро или в самом метро: загребут за милу душу!
– Но ведь я никому не мешаю и ничего не нарушаю!
– Вообще-то по инструкции, – объяснил полковник-поэт, – появление нетрезвого человека в общественном месте уже есть нарушение порядка. С этой стороны к ребятам не придерёшься…
– Но почему-то настоящих пьяных, валяющихся чуть ли не в луже на улице, они не забирают!
– Вот! – поднял палец Артамонов. – Правильно мыслишь: не возьмут! На что им такой пьяный нужен. Он машину заблюёт. И потом возись с ним, отмывай, а медицинскому персоналу – приводи его в чувство, ставь на ноги.
– Так ведь он так и называется: медицинский вытрезвитель!
– У нас его зовут трезвяк. Так и говорят: послужишь в трезвяке! Особую форму доверия оказывают! Не только себе в карман будешь собирать, но и сколько-то отстёгивать вышестоящему начальству. Соображаешь?
Понимаю, что теперешних молодых подобным рассказом не удивишь. Они ведь не слепые, чтобы не видеть, что творится вокруг, и не так уж глупы, чтобы не понимать, что именно творится. Вот – привычная бытовая картинка в метро: стоят двое с автоматами. Вот они остановили человека явно неславянской внешности. Вот человек им показывает какую-то бумажку. Вот они берут эту бумажку, разглядывают, а потом снова разговаривают с человеком, не похожим на славянина. Тот достаёт из кармана денежные купюры – протягивает им. Они не торопясь пересчитывают деньги. Один прячет их в карман, а другой отдаёт неславянину его бумажку. Тот исчезает. А эти уже заприметили в толпе лицо, как нынче говорится, кавказской национальности. Направляются к нему.
Знакомо и не удивляет, правда? Не удивляет даже то, что деньги берут открыто. А чего им не брать? Кого стесняться? Вы ведь не подойдёте к ним, не станете у них допытываться, что, мол, это за деньги. И они уверены, что вы не подойдёте. Попробуйте только! Каждый из них ведь не просто бандит, но, как выражалась героиня рассказа Зощенко, «кавалер и у власти»!
Видел я, как лет десять назад один из таких кавалеров, подполковник милиции, не спеша, по-хозяйски прогуливался по Дорогомиловскому рынку. Не по бывшему колхозному – крытому, а по торговым рядам перед ним, теперь снесённым. Шёл он с огромной сумкой, останавливался перед самыми разными павильонами – мясными, рыбными, молочными, овощными, гастрономическими, отдавал сумку продавцам, получал её назад и шагал дальше. Не посмотреть же он свою сумку предлагал торгующим. Ясно, что вышел из своего логова, как пушкинская пчёлка, которая – помните? – «из кельи восковой летит за данью полевой».
В полном негодующем бессилии что-либо предпринять я всё-таки упорно шёл за ним. Подполковник заметил след и прибавил шагу. А потом остановил какого-то шатающегося по рынку милиционера, что-то стал ему говорить. Тут уже прибавил шагу я. Понимал, что теперешняя милиция может вытворить со мной, что угодно.
Одним из первых шагов к обновлению милиции было отмена вытрезвителей – надёжной формы дополнительного обогащения милиционеров. Однако с воссозданием полиции воссоздали и вытрезвители, объяснив это заботой о гражданах: дескать, пьяный человек, упав зимой в снег, может и не проснуться. Но с медуслугами, какие оказывали вытрезвители, я вас тут познакомил. Не думаю, что сейчас с этим стало лучше. С какой стати? Ведь мы возвращаемся в СССР, копируя, а не улучшая советское прошлое!
2
С младшим моим братом Аликом мы нередко ужинали в московских ресторанах. Но особенно любили ресторан ЦДЛ. Несмотря на то, что там вечно было много народу, место для нас находилось всегда. Официантом работал сын Аликиного приятеля Роман, который в случае полной занятости столиков приносил ещё один и устанавливал. Особенно удобно, когда он сажал нас за столик на двоих, чтобы к нам никто не подсаживался. Впрочем, если мы этого не хотели, то подсаживающимся к нам Роман говорил: «Этот стол больше не обслуживается» – и незнакомцы исчезали.
«Ты не будешь возражать, – говорил мне иногда Алик, – если я позову Андрея?» «Зови», – пожимал плечами я, нисколько не обрадованный таким известием. Алика я любил: был его нянькой в детстве – водил в детский сад, пел ему обожаемого мною Вертинского, читал любимые стихи. Детская память более губчатая, чем взрослая. Алька сохранил на всю свою короткую жизнь любовь к Вертинскому, знал Блока, Есенина, Гумилёва, баллады Киплинга. Мы с ним были брошенными детьми: отец уходил на завод рано, а приходя, как я уже здесь писал, утыкался в газету, которая нередко выпадала из рук, – его голова склонялась на грудь и вместе с ней мерно вздымалась и опускалась. Просыпался отец, когда приходила со второй смены из детского сада мать. Мы ужинали, а потом отец смотрел телевизор, который смаривал его ещё быстрее, чем газета. А мать до того, как всем нам лечь спать, болтала на кухне с соседками. Да она не тревожила дремлющего отца и когда работала в первую смену – чутко прислушиваясь, она оживлённо комментировала происходящее в квартире нам, слабослышащим.
Привыкшая жить чужой жизнью, она долго не находила себе места, когда наконец-то им троим дали небольшую отдельную квартиру на Донской улице. Как я теперь понимаю, её оглушила тишина собственной жизни. Она очень оживлялась, когда звонил телефон, подолгу по нему разговаривала. Я не могу сказать, что её не интересовала наша жизнь – жизнь её детей. Очень интересовала. Но раскрываться перед ней не хотелось: она ничего не удерживала в себе, всегда делилась с другими всем, что узнавала, в том числе и о твоей жизни.
Так и получилось, что главным семейным авторитетом для Алика был я – его старший брат. Он и взрослым радовался каждой нашей встрече, каждой возможности встретиться – у меня, у него, в ЦДЛ, в других ресторанах, где его знали, привечали как своего. Мать, родившаяся в 1920-м, была из купеческого рода. Точнее, купцами были мать и отец её матери – моей бабушки, очень рано ушедшей из жизни – в 1934-м году. После чего мой дедушка, на руках которого осталось трое детей, решил облегчить им и себе жизнь – послал девочку-маму в Москву к тетё Лизе, о которой я уже писал, – младшей сестре её умершей матери.
Именно по тёте Лизе я понял, что такое настоящая купеческая кровь. Родственники тёти Лизы, мамины двоюродные, а мои, соответственно, троюродные, работали в торговле – кто в рыбном, кто в хозяйственном, а кто и в комиссионном магазинах. Тётя Лиза была гостеприимна и хлебосольна: я шёл к ней в гости, как на праздник: вкусно за столом, красиво в доме, захватывающие рассказы гостей о ревизорах, которых удалось обвести вокруг пальца.
В Алике рано проснулись купеческие гены. Уже в двадцать лет он был арестован за какие-то спекулятивные махинации. Не помню, почему так получилось, что аттестат об окончании десятилетки ему выдали в колонии, где он просидел около двух лет. Освободили его условно-досрочно с обязательной отработкой до конца срока в том месте и на том предприятии, куда его направят. Так оказался он в Находке, где женился, приобрёл несколько строительных профессий, но в будущем они ему не пригодились, потому что, снова прописавшись после целой серии отказов в Москве, он пошёл работать в торговлю.
В штате, правда, он проработал недолго, продавцом и вовсе несколько месяцев. Стал барменом. На этой работе он делил ставку со своим сменщиком-напарником-приятелем. Ставка была смехотворной – 90 рублей. По 45 на брата. Социалистическое государство подталкивало своих граждан, работников торговли, к осуществлению ими двух неукоснительных принципов: «хочешь жить – умей вертеться!» и «не пойман – не вор!».
Сейчас любят крутить по телевизору старые ленты. Среди них «За витриной универмага» – сладчайший фильм о нравах советской торговли. О безукоризненной честности продавцов, не только не поверивших, что любимый их руководитель может совершить растрату, но всё сделавших для того, чтобы найти затесавшегося в их среду подонка, благодаря воровству которого и возникло дело о растрате. А как выглядят в фильме милиционеры! Не менее достойно честнейших продавцов. Недаром в финале и те и другие сливаются в экстатическом чувстве бескорыстия, помогают друг другу изловить расхитителей общественной собственности!
История, по горькому слову Гегеля, учит тому, что ничему не учит. Этот афоризм не является истиной в её окончательном выражении. Но похоже, что именно его взяли на вооружение те, кто пытается вернуть нас в прошлое.
С фильмом «За витриной универмага» у них этого наверняка не получится. Равнодушный, не заинтересованный в покупателе хам-продавец, обязанный своим рождением советской власти, пережил эту власть, живёт и сейчас, не очень отличаясь от себя тогдашнего. На рынках по-прежнему врут весы, в супермаркетах надо смотреть в оба и за тем, сколько берёшь, и за тем, сколько платишь. А то возьмёшь картонную упаковку с десятком яиц, принесёшь домой, а там девять или даже восемь. Рассмотришь как следует чек и ахнешь: ты же дважды заплатил за одно и то же! Или обратишься в магазине к продавцу, а он на тебя ноль внимания. Или рявкнет раздражённо: «Я занят, не видите что ли?» Встречаются, конечно, и добросовестные продавцы. Ну так они и при советской власти встречались. Были паршивыми овцами, портящими своей совестливостью всё бесстыжее стадо.
Мы с Аликом заходили иногда в магазины к его женщинам. Я забыл сказать, что, пожив некоторое время в Москве с женой, он с ней развёлся. Но в отношениях остался хороших. Алька попросту не умел их ни с кем портить. Заходим в овощной. Брату улыбается Ляля или Лена. В грязном халате, в грязных перчатках, так отрезанных, чтобы высовывались из них пальцы. Вокруг всё пропахло гнилью. Алик договаривается с ней встретиться сегодня в ЦДЛ. Приходит. Чистая, пахнущая дорогими духами, в роскошном платье, увешанная золотыми цепочками, с перстнями чуть ли не на каждом пальце.
Посвящённый в их торговые махинации, я-то знал, откуда чего берётся. Знал, что овощные магазины дают хорошие взятки базам, чтобы везли им побольше гнилья. Гнильё взвешивали, составляли акт о его уничтожении. Но, разумеется, не уничтожали, а подкладывали в пакеты с хорошей картошкой или засовывали в сетку с хорошими овощами. Набегала круглая, нигде не оприходованная сумма.
Конечно, разоблачить подобные вещи было нетрудно, но для того и существовала милиция, чтобы упреждать ревизию. Для того и существовал, допустим, Андрей, который являлся в ЦДЛ в цивильном, а не в милицейском облачении. Приходил, как правило, со своей любовницей, работавшей в таможне, или с приятелем, другим милиционером. Алик и вообще был щедр. А здесь гулял с размахом. «Что там у вас, раки? – спрашивал он официантов, которые его знали и любили. – Принесите большое блюдо!» «Куда столько? – ахали милиционеры, указывая на полный стол, уставленный деликатесами, в том числе и рыбными. – Ведь ещё горячее заказано! Не съедим!» – «А не съедим – завернём с собой!»
Андрей существовал, разумеется, не для того, чтобы прикрывать Алькиных любовниц. Он был нужен прежде всего самому Алику, который ушёл из барменов и занялся очень опасным бизнесом: ему доверяли продавать из-под полы ювелирные изделия.
Я уже говорил, что в СССР официально не работать было нельзя: за тунеядство сажали. Алик устроился литературным секретарём к поэту Анисиму Кронгаузу. Без моего участия – через своего приятеля, который и сам устроился на ту же должность к кому-то из членов Союза писателей. Алькины обязанности меня смешили: дважды в неделю он должен был приносить сильно пьющему Кронгаузу по четыре бутылки водки. В этом и состояло его литературное секретарство.
А милиционер Андрей довольствовался не только хождением в рестораны. «Он у меня на зарплате», – говорил Алик и объяснял, что платит на случай, если в милиции им заинтересуются. Андрей должен был, во-первых, его об этом немедленно предупредить, а во-вторых, попытаться устранить опасность.
В годы перестройки Алик легализовался, стал кооператором, открыл вместе с приятелем несколько торговых точек. Женился на очень преуспевающей на ниве торговли женщине из Малаховки, родил, наконец, ребёнка – сына. А потом от торговли отошёл: его влекла профессия ювелира.
Надо сказать, что в ней он достиг значительных высот: легко отличал подлинник от подделки. К нему приезжали советоваться очень состоятельные люди. И очень крепкие, зажиточные оставляли ему изделия для продажи: Алик получал за это какой-то процент.
Вот так и вышло, что в его квартиру рядом с метро «Университет» вечером завезли драгоценностей больше чем на 100000 долларов. Алик уехал ночевать к жене в Малаховку, рассчитывая вернуться назавтра к 12-ти. В квартире оставался только глухой 87-летний отец, для которого дверной звонок соединили со световым сигналом. Отец открыл дверь в 11 часов утра, ворвались люди в масках. Отца связали, привязали к табурету, включили электрический утюг, и, не дожидаясь начала истязаний, отец указал бандитам на всё, что их интересовало. Приехав к 12-ти, Алик застал опустошённую квартиру и читающего газету сумевшего освободиться от верёвок отца. Но отцовское спокойствие оказалось чисто внешним. Через день его увезла «скорая» с очередным инфарктом, а ещё через несколько дней мы его похоронили.
Аликины доверители пожали плечами и объявили, что ставят его на счётчик в случае невыплаты всей суммы к такому-то (очень небольшому) сроку. За каждый просроченный день будут начисляться проценты. Продать брату было нечего: налётчики забрали всё ценное в доме. А квартира – нынешняя драгоценность – в 1995-м году ещё не стоила так дорого. К тому же, въезжая в неё, Алик доверил оформить документы отцу, который вписал в ордер себя, и теперь, чтобы продать квартиру, нужно было ждать положенные по закону полгода после смерти её совладельца. А за эти полгода её цена не только не выросла, но ещё и упала.
Чтобы платить проценты, брат должен был искать какую-то работу. Но ничего, кроме работы у собственной жены, он не нашёл. Правда, в Малаховке, рядом с домом жены, Алик построил особнячок в своём вкусе – в то время, когда ещё работал в кооперативе. Однако распоряжаться им он теперь не мог. Туда жена вселила старшего своего сына с семьёй. Алик ездил в Москву, мечтал о работе в частном ювелирном магазине, но предлагать такую работу его знакомые не спешили. А здесь ещё начались хлопоты по продаже квартиры: все проценты брат был выплатить не в состоянии, и размер его долга существенно вырос.
Когда же всё, наконец, утряслось: и квартира была продана, и долг погашен, брат почувствовал сильные сердечные боли. Врачи определили ишемическую болезнь сердца. Я советовал ему немедленно ложиться в больницу. Он не захотел.
И не должен был он через неделю после того, как ему поставили этот диагноз, сидеть за столом, отмечая день рождения старшего сына жены. А он сидел и пил. А после лёг в постель, заснул и умер во сне. Было это в конце марта 1997-го года. И, стало быть, до 49 лет он не дожил. Потому что родился, как и я, в мае. Мы ещё шутили, что я старше его всего на восемь лет, зато он меня – на целых восемь дней…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.