Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Кабаева же как автор проекта её благотворительного фонда «Школа молодого журналиста» привлекла Милославского в программу обучения.
Всё это, однако, было много позже. А в 1960-м Игорь Милославский был с нами, студентами, на «ты», но занятия вёл, нередко заглядывая в книгу. Ни из лекций Ёлкиной, ни из занятий Милославского мы так и не вынесли для себя, в чём смысл изучения старославянского. Что в нём было особенного и с чем его едят?
Это отозвалось на экзаменах. Их принимал Милославский. Экзамены с первого раза не сдал никто. Я разозлился. Мы с женой дома углубились в изучение старославянского и открыли в нём много интересного, вытекающего одно из другого. Переэкзаменовку я сдал играючи, чем удивил Милославского: «Я не верю, что ты всё это не списал. Поэтому ставлю тебе “тройку”». «Дело твоё», – сказал я ему.
Старославянский, как я уже сказал, предшествовал исторической грамматике. Понявшему законы старославянского, мне было безумно интересно учить историческую грамматику. Я не просто получил за неё «пятёрку» – получил приглашение преподавателя (фамилию не помню) посещать семинар лингвистов. Он очень удивился, узнав, что я хожу в семинар Владислава Алексеевича Зайцева «Современная советская поэзия»: «Что вы там учите. Это ж не наука!»
Но с Зайцевым мы ладили прекрасно. Я, уже не первый год ходивший в «Магистраль», приводил на семинар интересных поэтов, за что Владислав Алексеевич был мне благодарен. Да и к моим печатным работам он относился очень хорошо: неизменно принимал журнальную статью как курсовую и тоже неизменно ставил «пятёрки».
Печататься я начал ещё на первом курсе. И потихоньку обретал репутацию литературного критика. Какая это была репутация – другой вопрос! Но моё имя постепенно закреплялось в литературном мире. И никем, кроме критика, я после университета становиться не желал.
Но получилось не совсем так, как я предполагал. Сын ходил в ясли. Маринин отец выдавал ей на жизнь 70 рублей в месяц. Столько же мы получали с женой совокупную стипендию. Талоны на питание в университете были недорогими, под стать скудному обеду: гороховому супу или щам с микроскопическим кусочком мяса, каше, или картофельному пюре, или (но это уже под праздник) макаронам с сыром, кисловатому компоту из сухофруктов. Хлеба, правда, можно было есть вволю: он был бесплатным. Те, кому не хватало денег на талоны (обычно из провинции: с них высчитывали из стипендии за общежитие), просто густо мазали куски бесплатного хлеба бесплатной горчицей, запивая бесплатным кипятком.
Я печатался и как молодой критик получал 225 рублей за лист. Больших статей я не писал. Но листовые были. Гонорары уходили в основном на раздачу долгов, которые поневоле приходилось делать. Я где-то писал, что особенно охотно давал нам в долг Игорь Волгин, учившийся на одном курсе с нами, но на историческом факультете.
Волгин тоже был печатающимися автором. Он писал стихи. Встречались часто. Порой не вдвоём, а втроём. Третьим был Алёша Заурих, рано умерший стихотворец. Кажется, он и привёл нас в квартиру поэта Виктора Урина рядом с метро «Аэропорт». Урин только что закончил свой вояж по стране на «победе» с привязанным к машине орлом. Об этом писали газеты. По случаю окончания вояжа Урин ежедневно принимал и угощал небольшие группы литераторов, которых потом просил расписаться на двери в комнате. Мы с Волгиным расписались. Но я вспоминаю сейчас эту встречу, потому что был на ней Михаил Аркадьевич Светлов, с которым я тогда и познакомился.
В квартире Урина говорил в основном хозяин. Светлов помалкивал. И пил не так уж много. Словом, тех своих качеств, о которых я был наслышан, – красноречия и пьянства – Михаил Аркадьевич не проявлял. Одобрил стихи, которые читали за столом хозяин и его гости, свои читать отказался. И грустно улыбался, как мне показалось, чему-то своему, что не имело отношения к тому, что происходило в квартире Виктора Урина.
Позже я несколько раз сидел с Михаилом Аркадьевичем в кафе ЦДЛ на высокой барной табуретке. «Орлами сидим, – комментировал Светлов, – а клюём, как голуби». Он имел в виду, что перед ним стояла небольшая рюмка водки, которую он выпивал не как я – в один дых, а маленькими глотками. Потом-то я понял, что был он уже на излёте. Пить много не мог. Пьянел от небольшой порции да так, что приходилось доставлять его домой на такси. Самостоятельно он до дому бы не добрался.
«Я для тебя – обломок прошлого», – говорил он мне. И добавлял после паузы: «Раритетный обломок. Как коралловый полип. Вот я приобщаю тебя к таинству». Он клал свою руку на мою и слегка сжимал. «Эту руку, – говорил он о своей, – пожимал Маяковский. А Маяковский кому пожимал руку?»
– Агранову? – спрашивал я.
– Горькому! – возглашал Светлов. И продолжал: «А Горький кому пожимал?»
– Горький, – отвечал я, – кому только не пожимал руку!
– Ленину, – говорил Светлов.
– Сталину! – говорил ему я.
– Да, – морщился Михаил Аркадьевич. – Ах, – он уходил в себя, – каким только мерзавцам мы не жали руки! Но, – он ненадолго как бы выныривал из поглощающего его алкогольного дурмана, – про Ленина ты помни. Через меня ты пожимаешь руку Ленину.
Это и тогда не заставляло меня благоговеть, а сейчас я об этом вспоминаю с усмешкой.
Но Светлов держался за свои юношеские ценности.
Почему он вообще обратил на меня внимание? Потому что после той встречи у В. Урина он меня окликнул в фойе ЦДЛ после того, как поначалу, не узнавая, кивнул на моё: «Здравствуйте, Михаил Аркадьевич», – а потом уже в спину: «Молодой человек, подойдите».
Я подошёл.
– Какие стихи Светлова Вам нравятся? «Гренаду» и «Итальянца» прошу не называть.
Я ответил. Светлов удивился: «И можете прочесть наизусть?». Я прочёл. «Пошли!» – сказал Светлов. И мы в первый раз уселись с ним на высокие табуреты бара. «Сеня, – позвал Светлов высокого человека с большим горбатым носом. – Сядь, послушай». И рядом с ним сел, как потом я узнал, поэт Семён Сорин.
– Читайте снова, – сказал мне Светлов. – А ты, – обратился он к Сорину, – угадай автора.
– Читайте, – мне.
И я прочёл:
День сегодня был короткий,
Тучи в сумерки уплыли,
Солнце тихою походкой
Подошло к своей могиле.
Вот, неслышно вырастая
Перед жадными глазами,
Ночь большая, ночь густая
Приближается к Рязани.
Шевелится над осокой
Месяц бледно-желтоватый.
На крюке звезды высокой
Он повесился когда-то.
И, согнувшись в ожиданье
Чьей-то помощи напрасной,
От начала мирозданья
До сих пор висит, несчастный…
Далеко в пространствах поздних
Этой ночью вспомнят снова
Атлантические звёзды
Иностранца молодого.
Ах, недаром, не напрасно
Звёздам сверху показалось,
Что ещё тогда ужасно
Голова на нём качалась…
Ночь пойдёт обходом зорким,
Всё окинет чёрным взглядом,
Обернётся над Нью-Йорком
И заснёт над Ленинградом.
Город, шумно встретив отдых,
Веселился в час прощальный…
На пиру среди весёлых
Есть всегда один печальный.
И когда родное тело
Приняла земля сырая,
Над пивной не потускнела
Краска жёлто-голубая.
Но родную душу эту
Вспомнят нежными словами
Там, где новые поэты
Зашумели головами.
– Не узнаю, – сказал Сорин.
– Тогда уходи, – согнал его с табурета Михаил Аркадьевич. – Ты сегодня рюмку не заслужил! Светлова не узнал! Его хрестоматийное стихотворение «Есенину»! Ах, не хрестоматийное? – улыбнулся он в ответ на ворчание Сорина. – Ну, тогда тем более уходи.
Недолгим – всего год – было моё общение с Михаилом Аркадьевичем, умершим в сентябре 1964-го.
А с Виктором Уриным мы общались много дольше.
Он не просто так на своей «победе» проехал от Москвы до Владивостока с привязанным за капот орлом, но договорился с московскими газетами и присылал из каждого города восторженные просоветские заметки, вкрапливая в них только что сочинённые стихи. Их печатали, и хитрый Урин окупил бензин и остался в выигрыше.
Он потом собрал все эти статьи со стихами и выпустил книгу «1001 день в автомобиле». Её издали в Волгограде.
Урин был склонен к экзотике. Однажды решил угостить приятелей шашлыками в своей квартире у метро «Аэропорт». Что-то огнеупорное положил на пол и развёл костёр. Соседи, увидев клубы дыма, вызвали пожарную. А пожарники – милицию. Урина оштрафовали. Я удивился, что он так легко отделался. «Знакомство, – важно ответил на моё удивление Урин. – Начальник московского МУРа – мой приятель».
Стихи его печатали охотно. И книг он выпустил немало. Его близкие друзья – Луконин, Солоухин – ему покровительствовали. Охотно организовывали так называемые внутренние рецензии для издательств, куда Урин приносил рукописи.
Но Виктор был непоседой. Не сиделось ему на сытном месте поэта. Хотелось чего-то экзотического.
После какого-то партийного пленума или съезда (точно не помню) он печатно обратился к руководителям партии и правительства с предложением создать поэтический штаб по отражению в стихах партийных решений: призывал посылать поэтов в командировки в самые медвежьи уголки страны, чтобы те воспевали положительные изменения, которые принесла в эти уголки Октябрьская революция. «В русле Маяковского», – добавлял Виктор. Начальником такого штаба Урин видел себя. Об этом он не писал, но это подразумевалось.
Нет, это предложение не прошло, хотя Урин напирал на традиции Маяковского. Но письмо добавило ещё большей благосклонности в отношение властей к Урину.
И вдруг – абсолютно непонятный им поступок: Урин объявляет о создании Всемирного союза поэтов.
Нет, о Хлебникове – Председателе Земного Шара – никто не вспомнил. Урина вызвали на заседание секретариата СП СССР и попросили объяснить, что всё это значит.
Урин объясняет: поэтические секции городских и республиканских отделений Союза писателей СССР смогут войти в задуманный им Всемирный союз поэтов. Это же здорово: единство всех пишущих стихи на всём земном шаре! Советских поэтов переводят их зарубежные коллеги по Союзу. Зарубежных коллег переводят советские поэты. Поэзия обнимает собою весь земной шар: мир, дружба, даже братство по перу!
Секретариат однако вместе с Уриным не порадовался. Наоборот. Ему советуют выбросить эту идею из головы и чем скорее, тем лучше. В противном случае угрожают исключением из Союза писателей СССР.
– Исключайте! – бросает секретарям Урин и достаёт красивый конверт. Вынимает из него письмо, написанное не по-русски. Читает перевод. Письмо от президента Сенегала Леопольда Сенгора, поэта, который благодарит господина Урина за предложение стать вице-президентом Всемирного союза поэтов и предлагает провести первый конгресс в Сенегале. Господину Урину, президенту Всемирного союза поэтов, будет предоставлена достойная его должности резиденция.
Секретари обомлели. Не ожидали, что дело зашло так далеко. Первый секретарь Марков наклоняется к уху оргсекретаря Верченко. Тот выходит. «К вертушке», – рассказывал потом Урин. То есть уходит звонить по спецсвязи («вертушка») в ЦК. Возвращается. Шепчет на ухо Маркову. Марков предлагает решения пока не принимать, а вместо этого предложить секции поэзии московского отделения Союза писателей рассмотреть инициативу Урина и высказать своё мнение.
Дальнейшее понятно. Секция поэзии отрабатывает полученное задание: исключить Урина из Союза за международную провокацию. Виктор проходит по обычному в таком случае конвейеру: партком – исключение из партии, секретариат московского отделения – одобрение решения секции об исключении из Союза, секретариат Союза писателей РСФСР – утверждение решения об исключении. Но Витю это не трогает. Он улыбается. Он смеётся. Президент Сенегала Сенгор, узнав о неприятностях президента Всемирного союза поэтов, предлагает господину Урину политическое убежище в Сенегале.
Так просоветский поэт превращается в антисоветского.
Урин делает новый ход. Меняет свою квартиру у метро «Аэропорт» на квартиру на площади Свободы в Москве. Даёт интервью по этому поводу иностранным корреспондентам. Подтверждает, что сменил квартиру с подтекстом. Свобода – вот чего жаждет его поэтическая душа.
Он пишет новые стихи, нисколько не похожие на старые. Экспериментирует с формой. Стихи со сплошной рифмой называет «всерифмовником», придумывает «кольцевой акростих». О своих находках через посольство Сенегала сообщает своему другу Сенгору.
Сенгор обращается к Брежневу. Брежнев удивлён: это первый случай, когда советский гражданин просит убежище в Африке. Брежнев не против. Но прежде приказывает психиатрам проверить Урина: нет ли у того отклонений.
Идти к психиатрам Урин отказывается. Официально подаёт заявление в ОВИР с просьбой о выезде на постоянное место жительства в Сенегал. Власть машет рукой: пускай едет!
В последний раз я вижу Витю в ЦДЛ на панихиде по Наровчатову. Наровчатов – его товарищ. Перед этим Виктор похоронил Луконина. «Следом за Мишей», – горестно объясняет он мне о смерти Наровчатова. Замечаю то, чего не замечает Урин: многие обходят его стороной. А он этого не видит – радостно бросается к знакомым.
Потом он исчез. Уехал. Добрался ли до Сенегала, не знаю. Но лет через пять услышал по «Голосу Америки», что живёт Виктор Аркадьевич Урин в Нью-Йорке, много пишет, иногда печатается. И слушаю его стихи. Обычные, не сверхноваторские.
О том, что он приезжал в 2002 году, узнаю случайно. Задним числом из газеты «Новые Известия». Она попалась мне на глаза слишком поздно. Навожу справки и узнаю: приезжал в Москву, но уже уехал.
2
Но я сильно отклонился от своего рассказа о том, как искал возможность заработать. И в этом мне тоже помогал Игорь Волгин. Его отец Леонид Волгин работал во французской редакции АПН, выпускавшей для французов небольшой журнальчик «Études soviétiques». Старший Волгин заказывал мне статейки о современной поэзии и о современных поэтах. Этим можно было заработать от тридцатки до пятидесяти рублей в месяц.
Тем не менее денег нам не хватало хронически. Помню, как оставалось у нас всего 4 рубля. Продержаться нужно было 4 дня (из-за этих четвёрок я и запомнил эпизод). Мы пришли в отдел кулинарии ресторана «Прага» и на 4 рубля купили большого цельного гуся, последний кусок которого съели перед самым получением денег.
Учились мы на 4-м курсе, когда я стал подумывать о работе в редакциях. Лучше всего – о штатной работе. В редакциях, где меня печатали, мест не было. Но вот, прихожу в «Москву», чтобы вычитать гранки своей статьи, и встречаю критика Александра Львовича Дымшица. Близко знакомы мы не были, но друг друга знали и раскланивались при встрече.
– Александр Львович! – говорю я. – У Вас случайно нет на примете какой-либо редакторской работы?
– Для кого? – спросил Дымшиц.
– Для меня, – отвечаю.
– А Вы, – говорит Дымшиц, – оставьте мне свой телефончик. И улыбается: «Очень скоро, может быть, я Вам и позвоню».
Он позвонил даже быстрее, чем я ожидал, и предложил поработать во вновь созданном Государственном Комитете по кинематографии.
– И какого рода будет эта работа? – спросил я удивлённо, потому что до этого с кино не имел никаких дел.
– Редакторская, – коротко ответил Дымшиц. – Будете работать со мной. Завтра приходите в отдел кадров по Малому Гнездниковскому (он назвал дом). Возьмите с собой паспорт, диплом…
– Что? – переспросил он. – У Вас нет диплома? – но, услышав от меня, что ради такого дела я готов перевестись на заочное отделение, сказал: «Хорошо, переводитесь, но не тяните, подайте заявление в отдел кадров: они в курсе».
Понимаю тех, кто поморщится от одного только имени моего покровителя. Дымшиц так и остался в истории литературы с репутацией свирепого гонителя талантов. Его размолвка с Кочетовым из-за Солженицына объяснялась только благосклонностью к первой солженицынской повести Хрущёва, а Александр Львович, в отличие от твёрдокаменного Кочетова, всегда держал нос по ветру. Оправдывать его не собираюсь. И всё-таки повторю то, что позднее мне рассказывал о нём Владимир Михайлович Померанцев, который в одно время с Дымшицем находился в советской оккупационной зоне Германии. До создания ГДР Дымшиц практически был министром культуры зоны, которого немцы полюбили за… либерализм. Да-да, в то время он был либералом, и его коллеги в Германии (тот же Померанцев) знали его как умного, интеллигентного человека, который едко отзывался о бездарных новинках, во множестве печатавшихся в советских журналах, и сочувственно – о том немногом, что было отмечено талантом. А потом его словно подменили. Конечно, это он переменился сам, вернувшись в Россию в самый разгар набравшей силу кампании борьбы с космополитами (читай: с евреями!). И страшно испугался этой кампании: стал клеймить заклеймённых и обслуживать погромщиков.
Он выбрал для себя определённую позицию и от неё уже не отступал. Но при этом, говорил мне Владимир Михайлович, был способен на щедрые дружеские жесты. Например, когда за статью «Об искренности в литературе» Померанцева не топтал только ленивый, когда его не только не печатали, но отрезали пути к любому заработку, Дымшиц почти насильно всучил ему крупную сумму денег, категорически оговаривая, что возвращать её ему не нужно.
Чужая душа, как известно, потёмки. Помнится, как тщательно и любовно готовила «Библиотека поэта» первую после гибели Мандельштама книгу стихов этого поэта. Была написана и вступительная статья. Но министерские и цековские чиновники добро этой книге не давали. И не дали бы, если б кому-то в редакции не пришло в голову заказать новую вступительную статью Дымшицу. Он согласился. Конечно, книжка стала хуже, в статье было немало уксуса, но ведь книга вышла! И дала возможность другим изданиям потихоньку публиковать стихи уже не опального, а полуопального (таких изредка печатали) поэта.
Помню, как охотно откликался Дымшиц на предложения «Клуба 12 стульев» «Литературной газеты» написать вступительную заметку к стихам того или иного обэриута. С таким «паровозом» стихи проходили даже через сверхбдительного Тертеряна, о котором я ещё расскажу.
Итак, я пошел в Комитет по кинематографии и получил от кадровички, тепло меня встретившей, справку-вызов в университет: дескать, в связи с зачислением на штатную работу просим перевести студента с дневного отделения на заочное.
В МГУ к этому отнеслись на удивление легко: приказ о переводе был готов за неделю, и мне предложили идти на шестой, последний, курс. Я должен был доедать кое-какие экзамены по предметам, которые на дневном были зачётными. «А можете не пересдавать, – сказали мне, – тогда обойдите преподавателей, которые Вам поставят “тройки”, если Вы на них согласны».
Конечно, я согласился, и уже через короткое время хвостов у меня не было. И в это же время я приступил к своей работе в Комитете. Располагался он в здании, где с 1918-го года традиционно размещались организации типа «Совкино», то есть не просто связанные с кинематографом, но управляющие им.
Кстати, в этом доме был спасён от пребывания на полке фильм Григория Александрова «Весёлые ребята» с Орловой и Утёсовым в главных ролях. Его хотели положить на полку чиновники, которые с большим неудовольствием заключили, что Александров попросту подражает американским мюзиклам. Подражание было очевидным, но для советских зрителей, лишённых возможности смотреть американские мюзиклы, не так уж существенным. К счастью для Александрова, не согласился со своими чиновниками тогдашний начальник управления кинематографии Борис Шумяцкий, который показал картину Горькому, а тот рассказал о ней Сталину. В Кремле в то время своего кинозала не было, и Сталин приехал в особняк в Малом Гнездниковском. Рассказывают, что во время просмотра Сталин много смеялся, сказал, что отдохнул, как никогда не отдыхал, и что больше всех в картине ему понравилась Любовь Орлова. Разумеется, что вопрос о полке был немедленно снят, фильм вышел на экраны и имел бешеный успех у зрителей.
Ну а дальше судьба всех фильмов, снятых Александровым, оказывалась на редкость благополучной. Во всех фильмах в главной роли выступает жена Григория Александрова – Любовь Орлова. Я недавно – в который раз! – посмотрел «Цирк», тоже подражание американским мюзиклам, усиленное, быть может, даже фамилией героини: Марион Диксон. Тем более что в тех сценах, в которых Любовь Орлова поёт, пританцовывая и жестикулируя, она во многом напоминает манеру Марлен Дитрих.
Но параллели в фильме оказались гораздо глубже и значимей, чем могли предполагать его творцы.
Зарубежный импресарио (его великолепно играет П. Массальский) совершенно, оказывается, напрасно шантажирует актрису цирка Марион, гастролирующую в Москве. Заметив, что та выходит из-под его контроля, он угрожает публично объявить московским зрителям, что у Марион ребёнок от негра. Привыкшая к американским нравам, молодая мать в ужасе: импресарио спас её на родине от расправы толпы, разъярённой поступком белой женщины, которая подпустила к себе негра, родила от него!
Однако, когда взбешённый импресарио не просто объявляет о чернокожем ребёнке московской публике, но и пускает, так сказать, свёрток с ребёнком по рядам, он с огромным изумлением наблюдает, с какой нежностью поют колыбельную мальчику зрители разных национальностей и рас, как, ласково покачивая свёрток, передают его друг другу. «В нашей стране, – объясняет директор цирка (его играет В. Володин), – любят всех ребятишек. Рожайте себе на здоровье, сколько хотите: черненьких, беленьких, красненьких, хоть голубых, хоть розовых в полосочку, хоть серых в яблочках, пожалуйста!»
О, могу представить, с какой яростью воспримут такие слова нынешние многочисленные наши скинхеды и фашисты, почти ежедневно нападающие на выходцев из Африки, из Азии! Легко могу себе представить, что их жертвой вполне мог оказаться и повзрослевший мальчик, кому в «Цирке» так трогательно весь зал поёт колыбельную.
К счастью, их жертвой он оказаться уже не может.
Я хорошо знал Джима (Джеймса) Паттерсона – сына художницы Веры Ипполитовны Араловой и чернокожего диктора радио Ллойда Паттерсона, приехавшего в СССР из США. Сыгравший в «Цирке», он почти не помнил своего отца, погибшего под бомбёжкой во время войны. После школы Джим поступил в мореходное училище, стал морским офицером. Но влекла его литература, он писал стихи и сумел окончить Литературный институт.
Мы неоднократно выступали с ним перед разными аудиториями по путёвке Бюро пропаганды Союза писателей.
Всякий раз, прежде чем начать читать стихи, он, высокий, элегантный, красивый, мягко рокочущим голосом рассказывал залу о своём отце, о фильме «Цирк» и о том, как невероятно повезло ему родиться в Советском Союзе. Родись я в Америке, говорил он, моего отца линчевали бы в 30-ти штатах по местным законам, запрещающим смешанный брак, а мама по тем же законам сидела бы в тюрьме!
А потом он перестал предварять чтение стихов подобным выступлением: рассказывал только о «Цирке» и о том, какие хорошие отношения сохраняли Орлова и Александров с их семьёй.
Мне он говорил о быстро исчезающем в Америке расизме и о том, что мы сейчас называем толерантностью (см. выше реплику директора цирка в исполнении В. Володина): американские родственники Джима писали ему, каких высот даже в административном управлении может достичь в стране человек с чёрной кожей!
Словом, сказка, рассказанная в Советском Союзе, обрела воистину счастливый конец именно в Соединенных Штатах Америки, куда в 1993-м году и уехал вместе с матерью тот самый ребёнок, которого в кинокартине «Цирк» демонстрировали как счастливое исключение из суровых нравов действительности. Да, поэт Джим Паттерсон эмигрировал на родину своего отца. Могли бы предполагать такое Орлова и Александров? А зрители в их картине, распевавшие колыбельную негритёнку? А реальные зрители по другую сторону экрана? Вряд ли даже в самых страшных снах они смогли бы увидеть нынешний смертоубийственный разгул ксенофобии на улицах родных российских городов.
Но вернёмся к моей работе в этом здании. Я занимал должность, которая называлась редактор группы центральных киностудий Главного управления художественной кинематографии.
В пункте 6-а Положения о Государственном Комитете СССР по кинематографии говорится, что Комитет «рассматривает и утверждает сценарии всех художественных, а также сценарии хроникально-документальных, научно-популярных и учебных фильмов на особо важные темы».
Я работал с теми, кто рассматривает и утверждает сценарии всех художественных фильмов. Их рассматривала и утверждала сценарно-редакционная коллегия. Каждый член такой коллегии имел в подчинении редактора. Моим шефом был Скрипицын, который курировал всю киностудию «Мосфильм». Я же как редактор курировал одно из объединений этой студии. Я обязан был быть в курсе всего, что там делалось и замышлялось. Мне отправляли литературные и режиссёрские сценарии фильмов, отдельные страницы сценариев, переписанные по замечанию нашей редколлегии, творческие заявки сценаристов.
Всё это я читал, оценивал и писал заключение для Скрипицына, который выступал с этим на редколлегии, главным редактором которой был Дымшиц.
Я уже соглашался с теми, кто брезгливо морщился от имени моего благодетеля: Дымшиц был фигурой одиозной. Но, положа руку на сердце, спрошу: а сам я разве не был в то время сервильным критиком? Ну пусть не таким густопсовым, как мой патрон Дымшиц, но был же! Понимал, за что ухватятся редакции, и подстраивался под их вкус. Из-за денег? Из-за них, конечно, тоже. Но и для того, чтобы утвердить своё имя. Можете себе представить, какой сладкой музыкой отдавался в моей душе голос телефонной собеседницы: «Здравствуйте. С Вами говорит заведующая отделом русской литературы “Литературной газеты” Евгения Васильевна Стояновская. Такого-то числа в кабинете главного редактора будет проведён “круглый стол” литературных критиков. Уже дали согласие принять участие (Боже, какие называются имена! – Г. К.). Очень рассчитываем на Вас!» Я еле дождался этого «круглого стола». А потом много раз перечитывал краткую информацию с перечислением выступавших: мою фамилию упомянули!
Поэтому понимаю Дымшица, охотно взявшего меня к себе на работу. Абсолютное большинство членов коллегии и редакторов были единомышленниками Александра Львовича. Он и не сомневался, что я окажусь в их числе.
И я поначалу не собирался его разочаровывать. Мне грело сердце слово «редактор» в обозначении моей должности. Я готовился к какой-то редакторской работе над сценариями. А 120 рублей ежемесячного оклада открывали перспективу строить наш семейный бюджет, отказавшись от денег тестя.
Отец жены был человеком очень неплохим – порядочным, совестливым. Он помогал всем: своим детям от двух браков, падчерице, семье расстрелянного Сталиным брата, комбрига авиации, ну и, конечно, собственной матери, дожившей до весьма преклонного возраста.
Разумеется, он имел возможность это делать. Я уже говорил, что был мой тесть, Михаил Макарович Бондарюк, главным конструктором засекреченного ОКБ, специалистом по авиационным и ракетным двигателям. Деньги получал немалые. И не только в своём конструкторском бюро, но и за лекции в Академии имени Жуковского, и в МАИ, где ему как профессору тогда платили достойно. Но, согласитесь, далеко не все, кто имеет такую возможность, захочет щедро помогать близким.
И всё же материальная зависимость от Михаила Макаровича нас с женой тяготила. Надеюсь, понятно почему. Любая зависимость означает стеснение свободы. А мы с женой (в двадцать с небольшим лет) стремились к свободе, к свободе, к праву на никем не ущемляемый выбор.
Словом, я с удовольствием приступил к работе в Комитете. И будь эта работа столь же обещающей, как название моей должности, я, скорее всего, потихоньку продвигался бы в старшего редактора, в главного редактора-консультанта. И стал бы, наверное, членом сценарной коллегии.
Но первый же сценарий, который положили мне на стол, меня поверг в недоумение. Ещё и потому, что его автора я уважал. Мне нравился фильм «Дом, в котором я живу». Я его смотрел ещё в десятом классе и запомнил, что поставлен он по сценарию Иосифа Ольшанского.
А тут. Я читал сценарий «Дорога к морю» и недоумевал. Может, это не тот Иосиф Ольшанский, а его полный тёзка? Безликий текст, трудно отличимый от тех сиропных книг, которые выходили тогда в молодёжном издательстве в серии «Тебе в дорогу, романтик». Сёстры-близняшки мечтают о мореходном училище, им в этом отказывают, они не отчаиваются, уезжают в Забайкалье, устраиваются на звероферму. Работают. Все их уважают. Ими восхищаются, в них влюбляются, и они влюбляются. Дело идёт к свадьбам. Но, перефразируя известную поговорку, плох тот работник зверофермы, который не мечтает стать моряком. И уж не помню каким образом, но их мечта сбывается.
Удручённый, я сел писать так называемое редакторское заключение. Я упирал на банальность и на слащавость, на отсутствие психологических характеристик персонажей, на неестественность развязки, которая здесь сродни сказочной: никак не мотивирована, воспринимается как чудо.
На что мой начальник, член сценарной коллегии Скрипицын, сказал, что сценарий написан по повести новосибирского писателя Ильи Лаврова, которая так и называется: «Встреча с чудом». «Заключение вы написали хорошо, – сказал мне Скрипицын, – но по жанру это – критическая статья, а наше заключение требует стандартной формы». И он дал мне несколько старых заключений, написанных разными редакторами. «Это трафареты», – объяснил Скрипицын.
– Вы понравились Скрипицыну, – сказал мне, радушно улыбаясь, Дымшиц. – Он мне Вас хвалил.
Я писал в «Стёжках-дорожках» о Скрипицыне, который не мог на меня нарадоваться, зная, что мне протежирует сам Дымшиц, и перестал меня хвалить, когда наши отношения с Дымшицем стали напряжёнными, а потом и враждебными. Чутьё никогда не подводило Скрипицына.
Я внимательно прочитал заключения, которые он мне дал. Одно из них предлагало утвердить сценарий, другое – отклонить его, третье настаивало на доработках, после которых сценарий вновь бы вернулся для рассмотрения в Комитет. Но разные по выводам, все они были совершенно одинаковы по безликой канцелярской форме, которая скорее подошла бы какой-нибудь справке из домоуправления, чем отзыву на художественное произведение. «Имеют место (наличествуют)». «Следует отметить (указать, обратить внимание на)». «В согласии (вразрез) с нашей социалистической действительностью (жизнью, новью, моралью)». Скука смертная!
– Конечно, канцелярщина! – согласился со мной Скрипицын. – Но мы с вами и есть государственная канцелярия, которая выдает именно документ. А все ваши художественные соображения высказывайте на обсуждении, где уместны творческие дискуссии.
Забегая вперёд, скажу, что творческих дискуссий на обсуждениях, как правило, не было. А были унылые или злые реплики гостей в ответ на наши самоуверенные мнения. Или умильная благодарность за любую глупость, которую мы несли.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?