Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
3
Понимаю, что сейчас многих удивлю. Но из песни слова не выкинешь!
Я дружил с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, который жил в параллельном моему переулке. Мы ходили друг к другу через двор.
Как я любил его искромётный юмор, страсть к поэзии, к русскому романсу и то, как он исполнял романсы, подыгрывая себе на гитаре. Он сочинял музыку на слова русских (от Баратынского до современных) поэтов. И завораживал своим пением. Гости слетались к нему, как бабочки на свет!
Ему это нравилось. Он был очень общителен. В его доме я познакомился не только с Рубцовым, Передреевым или Владимиром Соколовым, но и с Андреем Битовым и его тогдашней женой Ингой Петкевич, с Юзом Алешковским, с Владимиром Максимовым, не с тем, который после падения коммунистов остервенело крыл в «Правде» ельцинский режим, – к этому времени мы с Кожиновым давно уже разошлись, а с тем ранним, кто ненавидел большевиков, мечтал уехать из Совдепии и встретил меня, вернувшегося из туристической поездки в Скандинавию, упрёком: «Что же ты там не остался?»
Анекдотов Дима Кожинов знал уйму. Рассказывал их мастерски. Терпеть не мог Ленина, Сталина и вообще советскую власть. «Совсем в маразм впал», – пожал он, например, плечами, когда ему сообщили, что Сергей Михайлович Бонди одобрил ввод советских войск в Чехословакию. «Но Бонди ссылается на Пушкина, – сказали ему, – на пушкинский “домашний спор славян между собой”». «Так домашний же, – подчеркнул Дима. – Польша в то время была территорией России. А Чехословакия сейчас? Нет, старик в маразме, раз не отличает агрессию от подавления бунта!»
Вас это удивляет? Вы помните его статьи в «Правде» при Ельцине в поддержку Зюганова? Лично меня удивляют как раз эти статьи. Может, он почуял, что Зюганов не в пример Ленину может потащить страну к национализму? А к его монархическим воззрениям я был тогда снисходителен. Он не был антисемитом и не любил антисемитов. Поэтому я пропускал мимо ушей его учёные рассуждения об особой, мессианской роли России в мировом процессе. Но Сталина-то он точно терпеть не мог. Я это хорошо помню. А Зюганов любит Сталина именно за то, что тот тащил страну к очень похожему на гитлеровский новому порядку.
Впрочем, с Кожиновым мы не были единомышленниками. К тому же писал он небрежно, мало заботясь об аргументации собственных мыслей. Книга Кожинова о русской поэзии, изданная «Просвещением», представляет собой набор рекламных проспектов стихотворений, так сказать, от Пушкина (даже раньше) до наших дней. Его книжечка о Николае Рубцове пустовата. Да и взялся он в ней доказать недоказуемое. Рубцов обожал Есенина, явно подражал ему, а Кожинову захотелось, чтобы его рано погибший приятель продолжил тютчевскую традицию. И он назначил эту традицию Рубцову, так сказать, явочным порядком. Чему Рубцов, доживи он до выхода кожиновской книги, наверняка бы удивился. Я его знал, встречал, как уже говорил, у того же Кожинова и помню, как переспрашивал он, чьи именно стихи поёт хозяин, когда речь шла о таких, как «Есть в осени первоначальной…» и даже «Я встретил Вас…». Зато оживлялся, подпевая, едва Вадим начинал петь Есенина. И любил читать наизусть «Анну Снегину» – внушительных размеров есенинскую поэму!
А книга Кожинова о Тютчеве? Откуда тот взял, что царь и его правительство считались с мнением поэта? Что Тютчев имел возможность влиять на внешнюю политику Александра II? Вы не найдёте этого ни в воспоминаниях тютчевской дочери Анны Фёдоровны, бывшей фрейлиной двора, ни в первой и достоверной биографии Тютчева, написанной его зятем Иваном Аксаковым. Вы этого вообще нигде, кроме кожиновской книжки, не найдёте. И не ищите, не занимайтесь бессмысленным делом. Потому что любимым выражением Кожинова было: «Ну это же совершенно очевидно!» Он и в статьях и книгах неизменно ставил: «совершенно очевидно». А это означало, что дело идёт об аксиоме, которая в доказательствах не нуждается.
«Жулик!» – говорили о нём мои друзья. Увы, чистоплотностью в литературе Дима не отличался.
А с другой стороны, как это ни парадоксально прозвучит после того, что я только что сказал, Кожинову был свойствен и некий аристократизм в литературе. Он терпеть не мог графоманов, какие бы посты те ни занимали. Ему надписывали книги многие, и многое из надписанного он, полистав, ожесточённо выкидывал в мусорный бак. Он не стеснял себя в выражениях и оценках, и поэтому против него затаивались даже те, кто считали себя его единомышленниками.
Я прочитал лет пятнадцать назад в микротиражном «патриотическом» листке статью одного из тех руководящих поэтов, чьи стихи Дима уж точно терпеть не мог. Якобы позвонил ему ночью Кожинов, выразил восхищение прозой, которую поэт напечатал в «Нашем современнике», и повторил своё неприятие его поэзии. Что-то мне во всё это плохо верится. Кожинов ложился непоздно и, в отличие от Сталина, спал по ночам. О прозе вообще предпочитал не отзываться. Знаю, что он не был поклонником Распутина, а у Белова любил только «Бухтины» и «Привычное дело». Впрочем, все люди меняются, а мы с ним раздружились ещё до горбачёвской перестройки. Так что о его пристрастиях и вкусах начиная с эпохи Горбачёва могу судить только по его публикациям. А уж о том, вставал ли он в горбачёвское и более позднее время ночью, чтобы обрадовать понравившихся ему авторов, или не вставал, судить не могу, не знаю! Но есть у меня подозрение: всё это автор сочинил во время собственной бессонницы, вызванной уязвлённостью тем, что патриот Кожинов так и не признал его, патриота, стихи. «Патриоты» наивно считают, что всё хорошее в жизни им положено за их убеждения. Помню, как возмутился заместитель главного редактора журнала «Молодая гвардия» Вячеслав Горбачёв, когда ему отказали улучшить его жилищные условия: «Как они могли? А им сказали, что я занимаю “патриотическую» позицию”?» «Патриоты» уверены, что уж хвалебные отзывы за их убеждения они непременно получат. А тот патриот, которого якобы разбудил Кожинов, отличается особенной яростной требовательностью.
Раздружились мы из-за Юрия Селезнёва. Был такой агрессивный критик, приехавший из Краснодара и поселившийся в квартире Кожинова (считалось, что живёт он в общежитии Литинститута). Мне рассказывали, что поначалу он не отличался агрессивностью, и его хотели взять сотрудником журнала «Вопросы литературы», где он всем понравился. У него не было московской прописки, и её ему взялся добыть главный редактор «Вопросов литературы» Виталий Михайлович Озеров. Добыл, получил для Селезнёва ордер на московскую квартиру. Но Селезнёв пропал. Из журнала звонили в Литинститут, просили, чтобы Селезнёв зашёл. Но он не шёл. И так и не пришёл. Он в это время, как и все кожиновские гости, смотрел в рот хозяину, набираясь от него ума-разума. Но в отличие от Передреева или от того же рано умершего Рубцова, Селезнёв оказался зверским антисемитом. Так что, наслушавшись государственно-почвеннических лекций Кожинова, он явил собой гремучую смесь русского нацизма, которая взорвалась на собрании московских критиков в ЦДЛ, выступавших на конференции «Классики и современность». Я уже описывал этот взрыв гремучей смеси. «Третья мировая война, начала которой так боятся некоторые, – торжественно провозгласил Селезнёв, – давно уже идёт. И война эта с мировым сионизмом».
Такое заявление было оценено по достоинству. Почти тут же Селезнёв был приглашён занять кресло первого заместителя главного редактора журнала «Наш современник», печатал там статьи в духе того своего выступления. За не понравившийся кому-то в ЦК партии номер журнала, посвящённый Достоевскому, был снят со своего поста. Но – не пропадать же ценному кадру! – стал заведующим редакции серии «Жизнь замечательных людей», где немедленно подписал договор с Вадимом Кожиновым на будущую книгу о Тютчеве и с самим собой на книгу о Достоевском.
Личность Юрия Селезнёва и занимаемые им руководящие посты заставили меня переоценить Кожинова, который до этого казался мне человеком, не зависимым от внешних обстоятельств. Ещё как он от них зависел! «ЖЗЛ» была не только очень престижной серией, но и невероятно высокооплачиваемой. Ведь меньше чем стотысячным тиражом в ней книги не выходили. А это чуть ли не по тысяче рублей (тогдашних!) за печатный лист. И Кожинов не устоял перед соблазном быстро разбогатеть. Вчерашний его жилец, не пожелавший получать квартиру от Озерова, но получивший в Москве квартиру от другого ведомства, стал для Кожинова источником благ, всегда правым, высказывающим мысли, которые старший товарищ оспаривать не решался.
Мы много потом говорили о нём с Владимиром Соколовым, тоже любившим его, написавшим стихи, которые Кожинов положил на музыку, тем более что в них была лестная для Димы характеристика: «Пил я Девятого мая с Вадимом, / Неосторожным и необходимым». И Володя Соколов в конце концов расстался с Кожиновым. «Что Селезнёв? – говорил он мне. – Слышал бы ты, как Дима разговаривал по телефону с Глушковой. – За тридцать лет нашего знакомства я не наберу по весу столько сахара, сколько он высыпал на эту курву».
Злобные статьи поэтессы Татьяны Глушковой о поэзии, о критике, о литературоведении одно время привлекали к себе внимание литературной общественности. Особенно когда она обрушивалась на Ахмадулину, которой подражала. Или когда уничтожала Давида Самойлова, нерусского, по её мнению, поэта, который осмелился вторгнуться на чуждую ему территорию русской поэзии.
А Соколов имел в виду статью Глушковой, где она ругала Кожинова и одновременно давала свой анализ стихотворения Фета. Анализ Кожинову очень понравился. «Чего она взъелась на меня?» – миролюбиво говорил он мне.
Вот вспоминаю, как в одну из дискуссий о поэзии, которую вела «Литературная газета» и за которую отвечал я, захотела вмешаться Глушкова.
Она недавно выпустила свою первую книгу, где подражала одновременно своей землячке Юнне Мориц и Белле Ахмадулиной, но особых успехов не добилась. Книжечка вышла довольно поздно и прошла почти незамеченной.
Возможно, это её и озлобило. Она бросилась в литературоведение. Начитанная и самоуверенная, она, так сказать, к штыку приравняла перо, разящее и колющее.
Поначалу её статьи, как я уже сказал, заметили. Но Глушкова, со своей неразборчивой беспощадностью, повторялась, и постепенно интерес к её статьям стал падать. А интереса к Глушковой-поэту никогда и не было. Это повысило градус и без того горячей глушковской злобы.
Короче, когда она принесла статью в газету, зам главного редактора Кривицкий сперва печатать её отказывался. «Пусть смягчит как-нибудь тон», – говорил он.
Угрожая, Глушкова умела быть убедительной, а Кривицкий был пуглив. После разговора с ней он свои возражения снял: «Пусть печатает!»
В статье она набросилась среди прочих на двух моих приятелей – критика Станислава Рассадина и поэта Владимира Соколова.
Рассадин уже напечатал статью в этой дискуссии, ответить ей не мог, а Соколов сказал мне, что комедию ломать он Глушковой не даст.
И не дал. Он, живший в соседнем подъезде, разбудил меня в два часа ночи и прочитал свою статью по телефону. Я сказал, что завтра утром перед работой я у него её заберу.
– А если сейчас? – спросил он.
– Сейчас два часа ночи, – сказал я.
– Давай по-гусарски, – предложил Володя. – Иди ко мне. Почитаем вместе и отметим это дело.
Может, в другой ситуации я бы и отказался. Но услышав, как прочитал он по телефону весьма убедительную филиппику в адрес «Кожинова, Куняева и примкнувшей к ним Глушковой», я понял, что он не просто публично рвёт со всеми бывшими дружками, но ощущает это как поворотный момент в своей биографии.
Дверь в соколовскую квартиру запиралась только, когда в доме находилась жена Володи Марианна. В другое время можно было, позвонив, толкать дверь и входить. Хозяин тебя не встречал. Он сидел или лежал на любимом своём диване перед никогда не выключавшимся телевизором. Когда приходили гости, Володя его приглушал.
Сначала он снова прочитал мне статью. Потом заставил прочитать её меня, чтобы уловить ухом фальшь. Наконец, работу над статьёй мы закончили.
– Сходи на кухню, – попросил меня Соколов. – Возьми там хлеба, огурцов и чего хочешь в холодильнике и тащи сюда.
Пока не приходила Марианна, посуду никто не мыл. Её скапливалось довольно много.
– Захвати минералки, – прокричал Володя. – И стаканы.
Стаканы пришлось отмывать.
– По-гусарски, – сказал Соколов, когда еда была нарезана и разложена по отмытым мной тарелкам, а бокалы извлечены из горки. – Влезь на лестницу и достань с верхней полки за двенадцатым томом Толстого.
Сам Володя ходил, опираясь на палку. Ноги у него болели. Болезнь была опасная. Из костей уходила жидкость. Врачи просили его бросить курить. Но Соколов этого сделать так и не смог.
Я влез по приставленной к книжным полкам лестнице. Том Толстого прикрывал большую бутылку «Посольской».
Сразу скажу, что ею мы не ограничились. Ночь была длинная, и мне пришлось ещё пару раз передвигать лестницу и шарить за названными Соколовым книгами. Память у него оказалась отменной.
Сумбурный поначалу разговор постепенно выстроился.
– А ты заметил, – спросил Володя, – что Евтушенко и Куняев похожи друг на друга, как разнояйцовые близнецы?
– В каком смысле? – удивился я.
– В смысле их стихов, – пояснил Соколов. – У обоих нет того, что Толстой назвал лирической дерзостью, когда говорил о Фете.
– Ну, – сказал я, – она мало у кого есть. Толстой ведь определил, что лирическая дерзость – это свойство великих поэтов.
– Великих-невеликих, но у больших она есть! – не согласился с Толстым Володя. – А у Жени и Стаса пороху не хватает, чтобы стать большими. Они похоже начинают стихи и похоже заканчивают.
– Начинает Евтушенко обычно броско, – задумался я.
– И Куняев броско, – Соколов взял книгу и прочёл несколько начальных куняевских строф из разных стихотворений. – Чувствуешь, как мощно?
Звучало действительно обещающе.
– И что потом? – спросил Володя. – Кисель, размазня! Многословие, суесловие, какая-нибудь простенькая мораль, как в басне.
– Потому что оба публицисты в стихах, – сказал я. – Таких сейчас много.
– Рифмованной публицистики пруд пруди, – согласился Соколов. – Но таких, как Евтушенко и Куняев, – только они. Причём очень похожи друг на друга. Оба были наделены даром, и оба его профукали. Так и не научились удерживать в себе лирическое напряжение.
– «Учусь удерживать вниманье долгих дум», – процитировал я.
– Кто это? – спросил Соколов.
– Пушкин, – отвечаю. – Стихотворение «Чаадаеву». 1821-й год. А после – в 1833-м, в «Осени»: «И думы долгие в душе своей питаю».
– Вот-вот, – обрадовано сказал Володя. – А эти оба расслабляются, и музыка уходит! Сколько раз – начинаешь читать – в руках у Соколова всё ещё книга Куняева, он её листает, – смотришь, вдумываешься, а потом – он бросает книгу на кровать – чувствуешь, что тебя манили на голую блесну. А знаешь, почему они сломались?
– Почему?
– Потому что Женька вошёл в моду и стал зависеть от публики, – определил Соколов. – Гнал стих ей на потребу. А Стас ему безотчётно подражал. Оба погибли для поэзии. Оба стали, как тот пушкинский поэт, – и Володя со вкусом процитировал: «В заботы суетного света / Он малодушно погружён». «Малодушно»! – Соколов даже зажмурился от удовольствия. – Волшебник Пушкин! Мало души! А кто, сталкиваясь с суетой, проявляет малодушие?
– Кто? – спросил я.
– Обыватель, – радостно ответил Володя. – Потому и банальны их концовки. Ради готовых ответов напрягаться не надо. Такие стихи, как выдохшееся пиво: пивом пахнет, а пьёшь – вода! Вот чего не понимают ни они, ни Кожинов, ни Глушкова.
В первой своей статье в «Вопросах литературы», которая понравилась многим, Глушкова, раздавая тычки и зуботычины критикам и литературоведам, поучала их, так сказать, собственным примером – анализом стихотворения Фета. Анализ, как я уже сказал, очень понравился Кожинову:
– Он мне давал его читать, – сказал Соколов. – Я ему тогда же сказал, что Глушкова ничего не поняла в Фете, сделала его бесчеловечным эгоцентристом. Достань вон с той полки Фета.
Я достал. Соколов нашёл нужное стихотворение. Прочёл:
За гробом шла, шатаясь, мать.
Надгробное рыданье! –
Но мне казалось, что легко
И самое страданье!
– «Казалось», понимаешь? У него и перед этим, там, где разговор о «гробике розовом»: «И мне казалось, что душа / Парила молодая». Это зачарованность неземной высшей жизнью. Смотри:
Вдруг звуки стройно, как орган,
Запели в отдаленьи;
Невольно дрогнула душа
При этом стройном пеньи.
И шёл и рос поющий хор, –
И непонятной силой
В душе сливался лик небес
С безмолвною могилой.
Понимаешь? Он сейчас парит над землёй. Он в других сферах. Причём не утверждает, что страданье легко, но предупреждает, что ему это кажется: «Мне казалось». А что пишет эта (он употребил непечатное слово)? Что Фет здесь эстетически наслаждается жизнью. Ах, (ещё одно непечатное слово)! Хоронила ли она кого-нибудь? Я так и сказал Диме: это не человеком написано, а нелюдью!
– Да, Дима и сам восхитился строчками Юрия Кузнецова: «Я пил из черепа отца / За правду на земле», – сказал я. – Кожинов объясняет это воскрешением древних символов, следованием обычаям предков.
– Предки, – усмехнулся Соколов, – когда-то человечину ели. Съедали самого храброго, убеждённые, что его храбрость перейдёт в них. Господи! – он обхватил голову руками, – до чего дошли? До воспевания людоедства!
Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.
Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем татарское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на Высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.
Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский, язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.
Часть одиннадцатая
1
Мне сорок один год. Я в Ялте, в Доме творчества. Уехал, оставив вместо себя Гену Калашникова, которому незадолго до этого поспособствовал перейти к нам из «Литературной России». Ему и звоню.
– Представляешь! – возбуждённо кричит он мне в трубку. – Сырокомского сняли!
– Что случилось? – спрашиваю я, чувствуя, что от такой вести у меня холодеет всё внутри. – За что?
– Не знаю, – продолжает радоваться Гена. – Но представляешь, сняли!
– И кого вместо? – спрашивал я. – Известно?
– Уже пришёл, – отвечает Гена. – Изюмов. Муж Нонны.
Нонна Изюмова одно время работала в «Литературной России» в отделе критики. А потом её забрал к себе в журнал «Литературное обозрение» Леонард Лавлинский, сделал членом редколлегии журнала. Думаю, что вошла она в редколлегию благодаря должности своего мужа, поскольку ни редакторскими, ни писательскими талантами не отличалась. А муж её Юрий Петрович Изюмов, поработав в комсомольской прессе, в том числе и главным редактором журнала «Молодой коммунист», был забран в горком партии, где очень быстро дорос до всесильного помощника первого секретаря, члена политбюро Гришина.
С тяжёлым чувством я возвращался в Москву. И интуиция меня не подвела. Бюрократизм и лизоблюдство, никак не поощрявшиеся Сырокомским, расцвели при Изюмове пышным цветом. В его приказах по редакции появилось незнакомое прежде слово, неизменно писавшееся им с большой буквы: «По решению Инстанций… – начинал Изюмов. – В связи с тем, что Инстанции…»
Много позже я прочитал в воспоминаниях Анатолия Гладилина, который работал вместе с Изюмовым в «Московском комсомольце»:
Любопытна карьера моего приятеля по «Комсомольцу» Юры Изюмова <…> Умные люди уходили из «МК» только на повышение, и Юра Изюмов, дождавшись своего часа, перешел в «Пионерскую правду» замом главного редактора. После «Комсомольца», где наши кабинеты были рядом и мы ежедневно заглядывали друг к другу «на огонёк», я как-то случайно пересёкся с ним – и не узнал. Всегда рассудительный, сдержанный, спокойный, Юра Изюмов сыпал антисемитскими фразами и, как мне показалось, исподтишка наблюдал, какой это произведёт эффект. Я понял, что это маска, что ему так надо, но не понял для чего. Позже разнеслась весть: первый секретарь Московского горкома партии, член Политбюро ЦК КПСС тов. Гришин (известный даже в партийных кругах как жуткий юдофоб) взял Юрия Петровича Изюмова к себе помощником. Прослужив необходимое количество лет в горкоме, Юра Изюмов спланировал под крылышко «первого еврея» Советского Союза Александра Борисовича Чаковского в качестве зам. главного редактора «Литгазеты».
Я переход от Сырокомского к Изюмову ощущал как исторический. Сырокомский формировался на решениях XX и XXII съезда, Изюмов – на тупой, бессмысленной брежневщине.
Но, повторяю, многие этого не поняли. Даже очень хорошие люди. Тем более что по слухам Сырокомский был снят за взяточничество. Меня эти слухи оскорбляли, но им верили, хотели в них верить. Люди были унижены собственным страхом перед властным начальником и платили теперь за своё унижение, подхватывая грязную сплетню.
Теперь-то известно, что снят Сырокомский был по приказу Громыко, чуть ли не в день рождения которого «Литгазета» напечатала статью о махинациях руководства жилищного кооператива, принадлежавшего министерству иностранных дел. Министру преподнесли это как личный выпад против него. «И в такой день!» – подначивали подхалимы. Громыко зарычал, политбюро (и в частности Андропов) сочувственно откликнулось. Но кого тогда интересовала правда?
С уходом Сырокомского заметно поблёк и Чаковский. Чувствовалось, что с Изюмовым они уж очень разные люди, хотя Изюмов с Александром Борисовичем вёл себя с неизменной почтительностью. Но Чаковский, как и Сырокомский, питал слабость к хорошо написанным материалам, а Юрия Петровича Изюмова качество предполагаемой публикации не волновало. Он отслеживал крамолу. И кадровые решения Изюмова оказывались далеко не такими убедительными, как это было при Сырокомском. Именно при Изюмове весьма поощрялись доносительство и подхалимство.
Мой приятель Саша Рыбаков, когда-то работавший с Изюмовым в «Молодом коммунисте», поначалу обрадовался его приходу. «Мы с ним на “ты”, – говорил он мне. – Я ему скажу: “Юра – надо!” И он всё сделает». Но бывший помощник первого секретаря горкома не желал, очевидно, возвращения к временам, когда он работал в молодёжном журнале. Изюмов тепло улыбался Саше, но не помню, чтобы хоть раз в чём-то пошёл ему навстречу.
Стала разрушаться сама демократическая атмосфера, которую мы, старые сотрудники редакции, соткали и которой очень дорожили. «Любой разумный вариант рассматривается», – поощрял нас Сырокомский. И Чаковский подтверждал это: он любил спорить, умел спорить, умел выслушать аргументы оппонента, мог признать его правоту.
Изюмов не спорил. Он изрекал. «Не следует хвалить начальство», – назидательно сказал он мне, когда я одобрил какую-то его правку, которую он сделал как ведущий редактор. «Я и не собирался Вас хвалить, – ответил ему я, – потому что не согласен с тем, что Вы сделали здесь, здесь и здесь», – я показал выправленные им места. Изюмов холодно посмотрел на меня: «А критиковать начальство тем более не следует. Это может иметь для критика очень неприятные последствия». «В таком случае, – сказал я ему, – Вам придётся объясняться с автором по поводу вашей правки». «Не придётся, – стальным голосом произнёс Изюмов. – Для таких вещей и существуют сотрудники, которые не только соглашаются с правкой начальства, но отстаивают её перед авторами».
Объясняться с автором ему всё-таки пришлось. Был это Левитанский, с которым мы приятельствовали и которому я позвонил и передал наш разговор с Изюмовым. «Сейчас приеду», – сказал Юра. А, приехав, категорически заявил Изюмову, что снимает материал. Изюмов отступил. Но мне этот случай запомнил.
После позорной московской Олимпиады, куда не приехало, протестуя против нашей агрессии в Афганистане, большинство лучших спортсменов мира, в центре Москвы рядом с Колхозной площадью, какой впоследствии вернули старое название – Сухаревская, остался большой семиэтажный дом, наспех переделанный из жилого для пресс-центра Олимпиады. На дом этот разгорелся аппетит у оборонного ведомства маршала Устинова. Но оказалось, что секретарь горкома Гришин уже обещал своему бывшему помощнику Изюмову это здание для переезда туда «Литературной газеты». После короткой схватки на политбюро победил Гришин. Изюмов ходил по редакции с невозмутимым видом, но в глазах сотрудников обретал всё больший вес. Выиграть у Министерства обороны, а главное у его министра, считалось делом невозможным.
Здание в Костянском переулке («Литературка» там находилась до середины 1990-х) быстро отремонтировали. Собственно, его даже не ремонтировали, а слегка обновили. Ведь оно было сдано в канун Олимпиады, а та закончилась меньше года назад. Завезли дорогую кожаную мебель в кабинеты главного редактора и его первого зама. Мы упаковали свои вещи и переехали.
На Цветном я в последние годы сидел один в крошечном кабинете, пройти в который нужно было через актовый зал. С одной стороны, очень удобно: никто тебе не мешает. Но с другой стороны, принять ты можешь только одного посетителя. Если их к тебе пришло несколько, выходи из кабинета и сиди с ними в зале. А в зал кто только не заходит!
В Костянском нас с Геной Калашниковым посадили вдвоём в невероятных размеров комнате с множеством встроенных шкафов. И, что было немаловажно, на приличном расстоянии от руководства отдела, тогда как все остальные наши сотрудники расположились рядом с кабинетами Фёдора Аркадьевича Чапчахова и его заместителя Аристарха Григорьевича Андрианова (тоже, кстати, волгоградца, как Кривицкий), недавно пришедшего в газету. Легче было незаметно исчезнуть, чтобы потом как ни в чём не бывало вернуться. Так делал я, выступая по путёвке Бюро пропаганды Союза писателей в рабочее время на каком-нибудь предприятии с лекцией. Много путёвок обычно не присылали, но пять-шесть раз в месяц выступить удавалось. Платило Бюро за каждую лекцию по пятнадцать рублей. Так что набегала нелишняя мне сумма.
Аристарх Андрианов любил вспоминать, как он с нами познакомился.
Я сижу у Чапчахова в кабинете, – со смехом рассказывал Аристарх, – и тут открывается дверь, входят два Геннадия, показывают на часы и говорят: «Фёдор Аркадьевич, в чём дело? Уже двенадцатый час, а во рту ещё маковой росинки не было». «Будете?» – спрашивает у меня Чапчахов и достаёт кошелёк. «Можно», – говорю и тоже достаю деньги. «Наш человек!» – одобряют оба Гены и сбрасываются со своей стороны. «Кто сбегает?» – спрашивает Чапчахов. «Вместе», – говорят. И сидим мы потом целый день, неторопливо выпивая и закусывая!
Всё так и было. Так же, как и тогда, когда приходило в наш кабинет немало гостей. Чаще всего – Лёва Токарев и Саша Рыбаков. Особенно участились такие выпивки при Изюмове.
Он обладал удивительной способностью гасить любой энтузиазм, превращать в пустую формальность живое дело, в результате чего люди нервничали, ссорились, а он умело сталкивал их лбами.
К примеру, существовала в газете старая традиция подсчёта сотрудниками строк, подготовленных ими, или лично написанных материалов, напечатанных в газете за определённый период. Обычно за год. Подписанные заведующими и заверенные секретарями отделов эти списки с цифрами поступали в местком. Там взвешивали все «за» и «против». За наиболее интересные материалы присваивали звание лауреата «ЛГ» данного года с вручением грамоты и денежной премии. Подготовившим много материалов тоже раздавались хорошие денежные премии. До Изюмова дело месткомом и ограничивалось, хотя формально его решения утверждались на партбюро.
Изюмов стал забирать списки себе, хищно выискивая неудачников. Я говорил о том, как раздуты были штаты. В одном нашем отделе русской литературы работало больше десяти человек. Это притом, что в первой тетрадке, кроме нашего, печатались материалы отделов информации, архивно-исторического, литератур народов СССР, искусства. А и там в каждом отделе далеко не по одному сотруднику. Сколько реально материалов сможет не только подготовить к печати, но и добиться их опубликования один работник газеты?
В разное время по-разному. Ведёт отдел дискуссию, за которую отвечает конкретный сотрудник, – его счастье. Прошёл какой-нибудь съезд писателей, к освещению которого обычно привлекали многих, чтобы править стенограммы выступавших, рассказывать о работе секций, подсекций, – считайте, что многим повезло!
Но что делать таким сотрудникам, как Гена Калашников, который обязан заказывать рецензии на поэтические сборники, или Игорь Тарханов, организующий рецензии на прозаические книги, или Ляля Полухина, которая отвечает у нас за материалы, связанные с творчеством периферийных литераторов. Много нужно газете таких материалов? А как часто печатает она рецензии? В принципе часто, но не только ведь на книги русских писателей!
Всё это Изюмов в расчёт не брал. Он звонил заведующим отделами и изливал свой державный гнев: как могло получиться, что такой-то сотрудник подготовил так мало материалов? Для чего его держать в газете? Не лучше ли взять на его место кого-то поэнергичнее?
Первой тетрадке он постоянно противопоставлял вторую: вот где умеют работать! Так там и сотрудников было меньше, и возможностей печататься или печатать кого-то больше. Вспомните целые страницы со статьями Евгения Богата, Анатолия Рубинова, Аркадия Ваксберга, Лоры Великановой, Александра Борина, Юрия Щекочихина. Или статьи того же Аркадия Удальцова (как к нему ни относись, но не признать его публицистический дар невозможно!).
К чему всё это привело? К склокам и сварам. В конце концов Изюмов поссорил даже нас – меня и Гену Калашникова. Строк у Гены было катастрофически мало, и он стал, так сказать, залезать на мою территорию, заказывая проблемные статьи. Ну а мне что без них делать? В результате меня вызвал Кривицкий и сказал, что принял решение оставить одного человека на всём освещении поэзии и просит меня передать Гене, чтобы тот искал работу. Работу Гена Калашников нашёл быстро, но ушёл униженным. Слава Богу, что у нас обоих хватило ума через некоторое время встретиться, чтобы возобновить дружеские отношения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.