Текст книги "Тем более что жизнь короткая такая…"
Автор книги: Геннадий Красухин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
2
Чем нас с Мариной радовал Костя, так это своей памятью.
Марина до сих пор винит себя, что уступила отцу и не взяла академический отпуск по уходу за новорождённым. Когда Костик поднялся на ноги, мы купили ему манежик и часто оставляли его одного, уходя в университет. Приходили: Костик радовался нам и словно приплясывал, держась за спинку манежа. А бывало приходим – и видим попку сыночка, голова его уткнулась в подушку: он спит на четвереньках.
Не может простить себе Марина и того, что мы отдавали Костю в ясли и в детский сад.
С устройством в детский сад мы поначалу помучились. Требовалась справка с работы родителей или хотя бы одного из них, а попали мы в такой период, когда Марина только окончила университет и ещё нигде не работала, а я работал, как и рассказывал, по устной договорённости с журналом «Семья и школа». Никакой справки о работе у них журнал дать не мог.
Помог Владимир Михайлович Померанцев, который был членом редколлегии журнала «Семья и школа». Он курировал в журнале литературу.
Как он там оказался? У старика Орлова, бывшего заведующего городским отделом образования в Москве, были со Сталиным свои счёты: большинство его родственников репрессировали. И хотя сам Орлов не пострадал, но хрущёвский доклад на XX съезде одобрил очень горячо. Жадно читал «Новый мир» Твардовского и был под огромным впечатлением от повести Солженицына. Назначенный главным редактором «Семьи и школы», он каким-то образом добился от Академии педнаук утверждения беспартийного Гелазонии ответственным секретарём, и – мало того! – делил с Петром Ильичом редакторские обязанности – прислушивался к нему, подписывал почти всё, что предлагал Гелазония. Так вот Пётр Ильич и посоветовал Орлову взять в редколлегию Померанцева. И Орлов, помнивший и статью «Об искренности в литературе», и то, как долго на разных собраниях клеймили её автора, согласился, чтобы литературу в его журнале курировал этот не так ещё давно бывший в глухой опале писатель. Померанцева и сейчас печатали не слишком охотно. Но надо отдать должное Петру Ильичу: члену редколлегии академического журнала печататься всё-таки было легче, чем просто литератору, в прошлом опальному. Это почувствовал и сам Померанцев, который любил Гелазонию и был благодарен ему.
Он много помог нам пробивать через осторожного Орлова хорошую прозу, отличные стихи. Мы очень подружились с Владимиром Михайловичем, несмотря на огромную разницу в возрасте. Я полюбил этого человека. Его не сломило более чем двухлетнее безденежье, устроенное ему властями, ошельмовавшими его за статью «Об искренности в литературе»! Я наблюдал, как он ведёт себя с редакторами так и не вышедшей при его жизни книги. Категорически отказывался уступать! Присутствовал при его разговоре с Карповой – всесильным главным редактором «Советского писателя». «А ведь если мы не договоримся, – вкрадчиво сказала она ему, – Ваша книга не выйдет». «На Ваших условиях, – спокойно ответил Владимир Михайлович, – мы не договоримся никогда!» А как поразил нас с Гелазонией афоризм Померанцева – отзыв об одном знакомом: «Обыватель, не пожелавший стать гражданином». Речь шла о человеке, который за всю жизнь не обрёл себе ни одного врага! Не обрёл – значит прилежно обходил любые препятствия, старался понравиться всем, стать, как гоголевская дама, приятным во всех отношениях.
Я потом перечитал статью «Об искренности в литературе». Главное, что не прощали автору: он выступал против подмены литературного анализа произведения социально-политологическим. Кстати, сам Владимир Михайлович в той же статье выступил и превосходным критиком: показал, почему никакого отношения к литературе не имеют не только книги прочно забытого теперь С. Болдырева или изредка поминаемых С. Бабаевского, М. Бубеннова, но и роман Э. Казакевича «Весна на Одере». И наоборот: почему «Районные будни» В. Овечкина надолго останутся в литературе, несмотря на их злободневность. И всё же на Померанцева набросились не только за его конкретные оценки. Его яростно атаковали тогдашние критики, не владевшие искусством литературного анализа (увы, и в сегодняшней критике с этим не намного лучше!). Померанцева топтали. Называли «антисоветчиком», «клеветником». Его громили в «Правде» и в других официальных органах печати, проклинали на состоявшемся в 1954-м году Втором съезде советских писателей, призывали исключить из Союза.
Из Союза писателей его не исключили, но без куска хлеба оставили. Перекрыли любую возможность печататься. Попробовал Владимир Михайлович, юрист по специальности, устроиться куда-нибудь юрисконсультом, но его слава бежала впереди него. Никто брать на работу опального писателя не желал.
Владимир Михайлович не очень любил вспоминать то голодное для их семьи время, когда его жена Зинаида Михайловна, добрейший человек, с золотыми руками, вынуждена была шить очень красивые фартуки и продавать их с помощью знакомых. Но кое-что из его воспоминаний о тех годах перепадало мне и Пете Гелазонии.
В командировку по российской глубинке его никто не посылал. Поехал сам. Жил у родственников, ездил по колхозам, встретил одного очень толкового председателя, о котором написал небольшую книжку.
Но кто её издаст? Хлопотали боевые товарищи Владимира Михайловича, майора, великолепно владевшего немецким, и потому служившего во фронтовом агитпропе, забрасывавшем противника листовками и карикатурами. Хлопотали за Померанцева и его сослуживцы по послевоенной Германии – демобилизовали Владимира Михайловича только через несколько лет после окончания войны. Словом, кто-то вышел на Николая Грибачёва, который работал тогда у Фурцевой, первого секретаря Московского горкома партии, советником по культуре.
Грибачёв позвонил в издательство «Знание», обычно выпускавшее небольшие книжечки многотысячными тиражами. Но книжку Померанцева решено было выпустить тиражом в одну тысячу.
Разумеется, Владимир Михайлович был рад и этому: во-первых, хоть небольшие, но деньги, а во-вторых, выход книжки автоматически сигналил другим редакторам: с публикаций этого автора запрет снят.
Словом, всё уже было готово. Пришли «чистые листы» книги, которые, как водится, послали в цензуру (Главлит), откуда прислали какие-то замечания. Их было немного, но всё-таки они были.
Ознакомившись с ними, Владимир Михайлович категорически отказался их учитывать.
– Что-то серьёзное? – спрашивали мы с Петей.
– В них не было никакого смысла, – ответил Владимир Михайлович, – чрезмерная перестраховка.
– И что дальше? – интересовались мы.
– А дальше – вот, – и Владимир Михайлович клал на стол самодельно переплетённую книжечку. – Я перёплел вёрстку, – объяснял он. – Книжку не пропустили и не выпустили.
Мы ахали: но как же так? Неужто нельзя было прийти к какому-либо разумному компромиссу?
– Есть вещи, – строго сказал Владимир Михайлович, – по которым никакой разумный компромисс невозможен. Точнее, он неразумен. Потому что без самоуважения жить на свете становится невыносимо.
Так вот, Владимир Михайлович, с которым мы дружили до самой его смерти, помог устроить Костика в детский сад. Мы уже отчаялись, не знали, что придумать, как вдруг раздался звонок.
– Я от Владимира Михайловича Померанцева, – сказал приятный мужской голос. – Нам с вами надо бы встретиться завтра возле проходной НИИ (не помню какой отрасли. – Г. К.), – он продиктовал адрес и назначил время, – сможете?
– Смогу, – сказал я, понимая, что от Владимира Михайловича не может быть ничего несерьёзного.
Встретивший меня назвался Альбертом Владимировичем, сказал, что мы сейчас зайдём в библиотеку, где меня оформят библиографом. Надо написать заявление о приёме на работу. Она у них начинается с 9 часов утра. Надо проработать не меньше недели, тогда мне выдадут справку, после чего я могу увольняться. «Всё должно быть всамделишным», – сказал собеседник.
Я отработал неделю и получил вожделенную справку, по которой Костика взяли в детский сад, расположенный недалеко от нашего дома.
Альберт же Владимирович оказался юрисконсультом этого НИИ. И ещё Альберт Владимирович Белявский оказался зятем Померанцева. После кончины Владимира Михайловича мы долго поддерживали дружеские контакты с его семьёй.
Марина тем не менее винит себя, что отдавала Костика в ясли и в детский сад, связывает его ранние болезни с плохим уходом за ребёнком. И с тем, что он вынужден был долгое время обходиться без родительской опеки и любви.
Да, в раннем Костином возрасте у него были беспечные молодые родители. Накупили ему пластинок, чтобы он слушал их в наше отсутствие: сказки, стихи, рассказы, симфоническая музыка.
Подслушали однажды, когда кончилась пластинка со сказками, Костин просящий голос: «Дяденька, расскажи ещё что-нибудь!»
Но оказалось, что этот корм – в коня. Котька легко со слуха запоминал всё, что ему проигрывали, и воспроизводил услышанное с поразительной буквальностью.
Такая память помогла ему не отстать от одноклассников, несмотря на большие пропуски по болезни. Он нагонял ребят без всякой посторонней помощи. Читал учебники, понимал их и запоминал.
А с восьмого по десятый класс его перевели на домашнее обучение. К нему приходили учителя, с которыми он занимался с большой охотой. Учителя им были довольны.
Его освободили от выпускных экзаменов и выдали пятёрочный аттестат, разбавленный тремя четвёрками. Одна из них – по русскому языку – удивляет его и поныне. Как он, выбравший лингвистику своей специальностью, умудрился её получить?
Он подал в МГУ на классическое отделение, и Стасик Рассадин, узнавая, как сдаёт Костя экзамены, процитировал знаменитую фразу из гайдаевского культового фильма: «Экзамен для меня – праздник, профессор!»
Да, Котька ходил на экзамены, как на праздник. Сдав второй экзамен по устным литературе и языку и узнав оценку за первый – сочинение, он, не так давно обучившийся преферансу, позвонил домой и сказал: «Мама, я как опытный преферансист взял на десятерной десять взяток»!
Не знавшая правил преферанса, Марина с тревогой передала эти слова мне, и мы закружились с ней в танце от счастья.
Опытный преферансист взял на десятерной ещё десять взяток и поступил в МГУ, чтобы окончить его с красным дипломом и быть оставленным в аспирантуре.
Сейчас немолодой наш сын давно уже доктор наук, заведует сектором компаративистики Института языкознания Академии наук РФ и профессорствует в московских и подмосковных вузах.
Одно время он даже читал лекции по староанглийскому языку в МАИ, где некогда был профессором его дед Михаил Макарович Бондарюк, в честь которого в институте установлена мемориальная доска.
Когда я возглавил газету для учителей «Литература», я уговорил Костю вести у меня рубрику «Откуда есть пошло слово», и Костя написал очень насыщенные любопытным материалом, порой – юмором, статьи об этимологии слов, и тех, без которых ни один из нас не обходится, – «жизнь», «время», «беда», «победа», «Бог», «добро» «славяне» «Русь», «век», «человек», и тех, которые характеризуют историю советского языка, – «паразит», «элемент», «стихия», «бригада», и ещё многих других.
А когда я был рабочим членом редколлегии журнала «Вопросы литературы», Костя под псевдонимом «Бондарюк» написал ряд нужных журналу рецензий, потому что литературоведение он знает, пожалуй, не хуже, чем лингвистику.
Что ему удаётся – он пишет о сложных вещах живым языком, отчего его научные книги читать интересно, а иногда увлекательно.
Так что Маринино чувство вины по отношению к сыну имеет, конечно, под собой основу. Но её – и моя тоже! – вина изжита самой жизнью, оказавшейся благосклонной к нашему сыну, одарив его хорошими способностями и человеческим благородством.
А Марина в один прекрасный день села за повесть, в которой описывала жизнь свою и, увы, уже ушедших в мир иной родственников.
Но прежде неё написал повестушку я. Небольшую, в основном документальную – о своей учёбе в третьем классе, когда мы готовились встретить семидесятилетие Сталина, но и художественную, потому что Сталин присутствует в этой повестушке (я дал ей жанровый подзаголовок «повествование») как полноценный персонаж.
Начал я её в Москве в мае 1980-го года, писал в июне в Доме творчества писателей в Ялте, где мы жили с Костей, а закончил в июле в палатке на Волге, куда мы с друзьями поехали рыбачить, километров в восьмидесяти от Енотаевки, где хранилась наша моторная лодка. Рыбачил, купался и писал повестушку.
Конечно, я писал её, как тогда называли это, в стол. Потому что никто в стране вещь о сталинских преступлениях печатать в то время не стал бы.
Но в перестройку я вытащил повестушку из стола и отнёс её в «Юность». Она понравилась заместителю главного редактора Виктору Сергеевичу Липатову, но дождалась своей очереди очень нескоро.
Дело в том, что, когда были сняты цензурные препоны, на страницы литературных журналов хлынул поток произведений, изданных за рубежом. Многих изгнанных при советской власти из страны писателей возвращали их книгами. Многие достали рукописи, как я, из стола. «Юность» оказалась заваленной такими произведениями. Она напечатала «Остров Крым» Василия Аксёнова, «Жизнь и необычайные произведения Ивана Чонкина» Владимира Войновича, «Отягощённые злом, или Сорок лет спустя» братьев Стругацких.
К тому же журнал щедро отдавал страницы не художественной литературе, а публицистике, которая тогда привлекала больше любого романа. Речь шла о переосмыслении ценностей советского прошлого, о бюрократизме общественных и политических организаций в СССР начиная с компартии и комсомола.
Дементьев, тогдашний главный редактор, ставить в номер мою повестушку не спешил. Но в редакции против него назревал бунт. Он ввёл в редколлегию свою молодую любовницу (на которой впоследствии женился) и захотел сделать её своим заместителем. Девушка вела себя очень надменно по отношению к сотрудникам. А здесь подоспел новый закон, по которому редакции могли регистрироваться как самостоятельный коллектив и избирать редактора по своему вкусу. Разумеется, этим и воспользовались бунтовщики. Дементьева они сняли, не поддержали его предложение сделать главным редактором Юрия Полякова, а избрали Виктора Липатова.
Липатов относился ко мне хорошо. Повестушка, как я уже сказал, ему нравилась. Но напечатал он её только в 1994-м году, когда «Юность» заметно теряла свои позиции.
Дело в том, что она пережила ещё один раскол. Из неё ушли 14 журналистов, создавших в 1993-м году журнал «Новая Юность». Его и читали. А старый журнал не пользовался уже былой популярностью.
Конечно, в этом виноват Липатов. Журнал не приносил дохода. Липатов сдал в аренду старое здание возле ресторана «София». Журнал переехал чуть ли не в жилую квартиру, но денег ни на зарплату, ни на гонорары авторов всё равно не было.
Увы, мы и Маринину повесть решили отдать Липатову, который напечатал её в четырёх номерах. И тоже: повесть как бы ухнула в пустоту. Кто её прочитал, не знаю.
А ведь я читал свою повестушку тогда же, когда написал, Рассадину, Чухонцеву, сыну писателя Рыбакова, моему приятелю Александру. Всем она нравилась. Слава Тарощина, последняя жена нашего с Рассадиным дружка Юры Давыдова, рассказывала, как хвалил Стасик мою повесть её мужу. Да и Булат Окуджава, прочитавший повествование в рукописи, оценивал её очень высоко.
И Маринина проза пришлись по вкусу моим приятелям. И было за что!
Словом, когда в 2010-м году мы с ней по совету моего бывшего коллеги по «Литературной газете», обосновавшегося в Канаде, выпустили совместную книгу у Сергея Юрьенена в издательстве «Franc-Tireur USA», которую назвали «Прошло и осталось» и куда включили Маринину повесть «Родные» и два тематически связанных с ней рассказа и моё повествование, – когда, повторяю, выпустили эту книгу и начали раздаривать, оказалось, что никто из знакомых не читал «Юности». Маринину повесть очень хвалили Лазарь Лазарев, Бен Сарнов, Женя Сидоров, Андрей Михайлович Турков. Но в России о ней почти ничего не знают. До русских прилавков книга не дошла.
3
Однако мы сильно отклонились в сторону от ситуации конца 1960-х в «Литературной газете». А у нас есть ещё многое, что можно рассказать о ней.
Оба отдела – Смоляницкого и Синельникова – попросили собраться в пустующем просторном кабинете члена редколлегии. Открылась дверь. Вошёл Кривицкий и представил нам улыбающегося Георгия Дмитриевича Гулиа.
– Только что на редколлегии Георгий Дмитриевич согласился возглавить отдел русской литературы. Синельников и Смоляницкий утверждены его заместителями. Так что прошу любить и жаловать, – сказал Кривицкий и вышел, оставив нас с Гулиа наедине.
– Я вас, конечно, никого не знаю, – смеялся Гулиа. – Вы, значит, Михал Хананыч, по критике, а Вы, Соломон Владимирович, – по публикациям. Нет? – удивился он, услышав возражения. – А как же?
Ему разъяснили.
– Отлично! – одобрил Гулиа и засиял ещё более ослепительной улыбкой. – Так и будем работать дальше. Надеюсь, что сработаемся! – и он жизнерадостно засмеялся.
Мы располагались на шестом этаже здания на Цветном бульваре, а у Гулиа был свой кабинет на пятом. Выезжать из него он не захотел. И никого из нас туда к себе не вызывал. Мы его вообще почти не видели. Встречались с ним только в тех редких случаях, когда собирались перед редколлегией обсуждать журнальные новинки, чтобы выработать общее мнение отдела.
Странные это были обсуждения.
– Лидия Георгиевна! – неизменно обращался Гулиа к секретарю нашего отдела, синеокой Катуниной, по чьей красоте и стройности никто бы не сказал, что ей уже перевалило за пятьдесят. – Соедините меня с Сухуми!
– Это какой Воронин? – останавливал он Лёню Миля. – Из Ленинграда? Ну и о чём он пишет?
Он прикрывал глаза и как бы подрёмывал, слушая Лёнин пересказ. Но немедленно оживлялся, когда Катунина сообщала ему, что Сухуми на проводе.
– Сейчас, – останавливал он Лёню, хватая трубку. И кричал в неё:
– Лена, это ты? Это я, Георгий. Ну, как там у вас дела? Все здоровы? Как погода? Да у нас тут, – он морщился и неопределённо вертел рукой, – так-сяк. По-разному! А Витя где? Скажи ему, чтобы прислал немного вина, у нас кончается. А где Софья? В саду? Сходи за ней. Нет, я не буду класть трубку. Я подожду.
– Продолжайте, – говорил он Лёне, не отнимая трубку от уха. Лёня заканчивал пересказ. Предлагал не заметить публикацию.
– Ну, как мы её можем не заметить? – не соглашался Гулиа. – Воронин в Ленинграде – большая шишка! – и снова оживлялся, почти мурлыча в трубку:
– Софичка! Ну, как ты, дорогая? Как твоя нога? Мазь помогает? Я ещё пришлю. Какое спасибо, лишь бы ты была здорова! Ну, расскажи, чем вы там живёте? Хурму? Есть у нас ещё немного. Спасибо, спасибо! А где Миха? Ну пусть возьмёт трубку.
Очевидно, за Михой надо было идти, потому что, не кладя трубку, он снова обращался к Милю:
– Нет, не заметить нельзя. Скажем, что дадим аналитическую, – он всегда произносил это слово, похохатывая. – Так что думайте, кто мог бы написать. А что у нас в «Новом мире»? Чья повесть? Я такого не знаю. Это что, молодой писатель? – и вдруг кричал в трубку:
– Миха! Что ты сейчас делал, бездельник? Знаю, как работал! Небось, чачу пил с приятелями. Не пил чачи? Так я тебе и поверил! Когда собираешься ехать? Возьми у Вити вина. Нет, ты у Вити возьми, у него лучше!
Словом, своеобразное это обсуждение сильно затягивалось. Правда, проработал нашим начальником Гулиа недолго.
Как-то раз, когда мы вот так обсуждали с ним журналы и слушали его беседы с сухумскими родственниками и знакомыми, Синельникова вызвали к Чаковскому. А вернулся Синельников вместе с Кривицким как раз в тот момент, когда Гулиа разговаривал с Сухуми. Пообещав кому-то перезвонить, Гулиа положил трубку и услышал вместе с нами от Кривицкого, что редакторат затеял кадровую реорганизацию. В газете создаётся отдел публикаций русской прозы и поэзии, который возглавит Гулиа. А мы получаем нового руководителя – исполняющего обязанности редактора отдела русской литературы Михаила Ханаановича Синельникова. Его заместителями решено назначить Смоляницкого и Чапчахова.
Однажды в Дубултах я поймал передачу радио «Свобода», посвящённую какой-то сталинской годовщине, кажется, 90-летию тирана. Автор передачи обильно цитировал статьи, напечатанные в декабре 1949-го года, когда людоед отмечал своё семидесятилетие, и с особенным тщанием статью в «Правде».
Если ты, встретив трудности в борьбе или работе, вдруг усомнился в своих силах, – подумай о нём, о Сталине, и ты обретёшь нужную уверенность. Если ты почувствовал усталость в час, когда её не должно быть, – подумай о нём, о Сталине, – и усталость уйдёт от тебя. Если ты замыслил нечто большое, нужное народу дело, – подумай о нём, о Сталине, – и работа пойдёт споро. Если ты ищешь верное решение, – подумай о нём, о Сталине, – и найдёшь это решение, – проникновенно читал диктор. – Сказал Сталин – значит, так думает народ. Сказал народ – значит, так подумал Сталин.
Приехав из Дубулт, я взял в библиотеке комплект «Правды» за 1949-й год и прочитал эту статью молодого тогда Георгия Гулиа, уже получившего Сталинскую премию за книгу «Весна в Сакене», которую немедленно экранизировали.
Я застал Гулиа не только не сталинистом, но, наоборот, любившим рассказывать об исковерканных при Сталине человеческих судьбах. Его отец Дмитрий Гулиа считается чуть ли не основоположником абхазской литературы, во всяком случае, выдающимся абхазским поэтом. Не зная языка, не могу это подтвердить или опровергнуть. А сын писал на русском. «Весну в Сакене» я не читал, но фильм по этой книге видел. Очень давно. Многого, конечно, в нём не помню. Но его начало не забыл. Он начинается с того, как возвращается с войны на свою родину солдат. На солдате безукоризненно подогнанная по фигуре гимнастёрка с подрагивающими на груди многочисленными наградами. Он идёт горной тропой, подставляет ладони под весело сбегающий с высоты водопадик, умильно смотрит на стадо упитанных коров, на луг, где щиплют траву ухоженные козы и овцы. И вот он у цели. Домик. Солдат медленно оглядывает двор. Вот девочка созывает кур, насыпая им в кормушку зерно. Вот мальчик играет с собачкой. А вот женщина сидит на маленькой скамеечке возле большого казана, куда забрасывает овощи, которые чистит. Она поднимает глаза. Видит солдата. Встаёт. Её глаза светятся счастьем. Она протягивает руку и обводит ею всё вокруг:
– Посмотри, как похорошела наша Абхазия!
Это встреча мужа с женою, которые несколько лет не виделись. Это первая фраза, которую сказала жена мужу, вернувшемуся с войны.
Конечно, режиссёр фильма вряд ли буквально перенёс на экран текст книги Гулиа. Но он действовал по её мотивам, по мотивам той литературы, которую я книгу за книгой проглатывал в детстве, не слишком ощущая разницы между ними: «Кавалер Золотой Звезды» и «Семья Рубанюк», «Я сын трудового народа» и «Борьба за мир», «Ясный берег» и «Белая берёза».
Назначение Гулиа заведующим всеми русскими публикациями в «Литературке» сильно укрепило его позиции в издательском мире. Он и прежде не испытывал проблем с выпуском своих книг: многолетний работник «Литгазеты», он был ещё и членом ревизионной комиссии большого Союза, то есть Союза писателей СССР. Но недаром в нашем «Клубе 12 стульев» существовала рубрика «Ты – мне, я – тебе». То, над чем потешались на шестнадцатой странице газеты, пышным цветом процветало в её первой тетрадке и, в частности, в отделе Гулиа. Там печатались прозаики и поэты, бывшие одновременно директорами издательств или главными редакторами периодических изданий. Они в свою очередь печатали прозу Гулиа, его исторические романы о древних философах или о египетском царе Тутанхамоне. Причём чем дальше, тем больше Георгий Дмитриевич входил во вкус. Вот вышло из печати его избранное в четырёх томах. А спустя десяток другой лет ещё одно собрание сочинений в четырех томах, куда из прежнего четырёхтомника почти ничего не вошло. Можно считать, что он при жизни выпустил восьмитомник.
Я был знаком с ним ещё до «Литературной газеты». В Госкомитете по кино, где я работал, были внештатные члены редколлегии. Несмотря на то, что он был внештатным, Георгий Дмитриевич вёл себя на редколлегии весьма активно, дружил со штатными членами редколлегии.
При мне студии Средней Азии курировал член редколлегии – одноногий Антон Сегеди. Высокий, шумный, он обычно входил к нам в комнату перед обсуждением какого-нибудь узбекского, казахского, любого другого из этого региона сценария или перед просмотром какого-нибудь фильма одной из пяти среднеазиатских студий. Он садился на стул, аккуратно прислонял костыли к столу и молитвенно складывал руки: «Поддержите, ребята!» И мы поддерживали. Хотя фильмы обычно были какими-то нудно-восторженными. Впрочем, Сегеди и не настаивал на том, чтобы фильм был рекомендован всесоюзному зрителю. Его вполне устраивало разрешение показывать картину в той республике, где она была отснята. «Там всё это воспринимают по-другому», – добро говорил он. Он вообще слыл добряком и весельчаком. В своей компании его любили. Внештатный член редколлегии Госкино и штатный член редколлегии «Литературной газеты» Георгий Гулиа, печатавший в юмористическом разделе «Литературки» «Рассказы о моих друзьях», написал о нём под заголовком: «Мой друг Антон Сегеди». А спустя пару месяцев Сегеди как-то очень скоропалительно ушёл из Комитета на пенсию. Открылось, что несколько среднеазиатских режиссёров, которым надоели поборы Сегеди, обратились в ЦК КПСС, где рассказали о разных суммах, которые он установил за одобрение сценария и фильма. К партийной ответственности Сегеди привлекать не стали, тем более – к уголовной. Посоветовали только подать заявление об уходе. Что он и сделал.
А Синельников нашим редактором пробыл недолго. И, по правде сказать, сильно облегчил мне жизнь своим уходом. Постоянные мои с ним стычки подталкивали меня искать другую работу. Но не подворачивалось ничего интересного. Звали меня, например, в журнал «Литература в школе».
Правда, был момент, когда я собрался уже уходить хоть в этот журнал, хоть «на вольные хлеба», – лишь бы не работать в «Литературке». Это случилось, когда в газете появилась за подписью какого-то историка гнусная реплика по поводу напечатанного в «Юности» стихотворения Олега Чухонцева «Повествование о Курбском». Я был убеждён, что этим историком на деле является Михаил Синельников: та же невнятица, те же проклятия автору и те же злобные ему угрозы. Особенно бешено облаивал Чухонцева репликист за такую фразу из монолога Курбского: «Чем же, как не изменой воздать за тиранство, / если тот, кто тебя на измену обрёк, / государевым гневом казня государство, / сам отступник, добро возводящий в порок».
– Ну и что тут крамольного? – спрашивал я у летучки. – Перечитайте Карамзина, у которого сказано, что Грозным современники называли не тирана Ивана IV, а его деда, Ивана III. Ивана IV при жизни называли Мучителем. Перечитайте Алексея Константиновича Толстого…
– А Вам не приходило в голову, – сладким голосом спросил меня Чаковский, – что Курбского здесь очень легко заменить генералом Власовым?
– Не приходило, – ответил я. – У них разные судьбы. Курбский бежал от тирана, а не попадал в плен. Он действовал осознанно. Не попади Власов в плен, ещё не известно, как сложилась бы его судьба.
– Но он попал в плен, – уточнил Чаковский. – И судьба его известна. А насчёт того, чем он отличается от Курбского… Знаете такой анекдот. Стоит еврей, смотрит на Кремль и громко говорит: «Чтоб они сдохли, мерзавцы!» «Кого Вы имеете в виду, гражданин?» – вежливо интересуются у него двое в штатском. «Империалистов, поджигателей войны! – отвечает еврей. – А вы кого имели в виду?» Курбский не просто бежал от Грозного, – сменил тон Чаковский. – Курбский повернул оружие против русских войск, он воевал на стороне поляков.
– Но история этого ему в вину не ставит, – сказал я. – Потому что не было тогда такого патриотического понятия, как русское войско. А было войско Ивана IV, состоявшее, кстати, из множества наёмников.
– История – это историки, – ответил Чаковский. – Одни не видят вины Курбского в его походе с поляками на Русь, а другие видят.
– Другие, – сказал я, – это вроде того историка, которого мы напечатали. Но Вы-то говорите о том, что поэт под видом Курбского вывел Власова. А ведь ещё Пушкин выступал против подобной подозрительности, когда просил Николая разрешить ему публикацию «Бориса Годунова». «Все русские бунты похожи друг на друга», – писал он. И царь согласился с этим.
– Не первый раз, – подвёл итоги нашей дискуссии Сырокомский, – Вы, Геннадий, выступаете против политики газеты. Так, может быть, Вам лучше было бы из неё уйти?
Всё! Терпение моё кончилось. Конечно, лучше уйти! И надо же! В тот момент, когда сел писать заявление об уходе на имя Сырокомского, он меня к себе вызвал.
– Пойдемте, прогуляемся, – предложил он. И когда мы вышли из здания, остановился во дворе и сказал:
– Эта скотина, Синельников, пришёл ко мне с якобы согласованным в отделе предложением о Вашем увольнении. Я ему сказал: «Сначала пусть ваши сотрудники научатся работать, как Красухин, а потом мы будем рассматривать их предложения». Но, Гена, зачем Вы всё время лезете на рожон? Ну для чего Вы сегодня полезли. Вы знаете, кто этот историк?
– Синельников? – спросил я.
– Мелентьев, – ответил Сырокомский. – И будьте уверены, что стенограмму летучки он прочитает.
– Ну и пусть!
– Вам – пусть, а отдуваться нам с Чаковским! По этому стихотворению было закрытое решение ЦК. Давайте впредь поступать так: если Вам что-то не нравится, Вы ко мне приходите, а не летучке рассказывайте. Ведь Вы же не мальчик. Знаете, сколько там очень внимательных ушей!
Мелентьев в ту пору был заведующим сектором отдела культуры ЦК, а уже через год стал заместителем заведующего этого отдела. А еще через несколько лет пал жертвой скандала, который сам и затеял. Зоологический антисемит, он написал Брежневу пространную записку о проникновении сионистов во все сферы идеологической жизни страны. Читал ли её Брежнев или сразу переправил Суслову, поставив на ней знак вопроса, – точно неизвестно. Известно только, что идеолог партии Суслов усмотрел в мелентьевской записке грубое попрание принципов социалистического интернационализма и приказал гнать её автора из аппарата. После короткой борьбы в Политбюро Мелентьев был назначен министром культуры РСФСР.
Он попробует отыграться, когда ставший секретарём ЦК Кириленко переведёт в Москву секретаря Челябинского обкома партии Тяжельникова, которого изберут первым секретарём ЦК комсомола и который окажется чуть ли не духовным близнецом Мелентьева. Главным редактором «Комсомолки» Тяжельников поставит Ганичева, нынешнего председателя Союза писателей России, а тогда бывшего руководящего работника комсомольского аппарата, возглавившего издательство «Молодая гвардия» и не помышлявшего поначалу ни о каком писательстве. Ганичев укрепит «Комсомольскую правду» своими кадрами, Тяжельников подберёт подходящих людей для укрепления комсомольского аппарата, Мелентьев будет помогать в этом тому и другому. И вот уже в Москве в среде так называемой творческой интеллигенции зародится кружок, очень похожий по своей направленности на общество «Память» или на фашиствующее баркашовское «Русское единство».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.