Текст книги "Post scriptum"
Автор книги: Георгий Чистяков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Птолемеи, как было показано выше, старались поддерживать отношения с перипатетиками (Теофрастом, Деметрием Фалерским, Стратоном). Пергамские цари занимали иную позицию: они четко ориентировались на платоновскую Академию. Евмен I (263–241 гг. до н. э.) покровительствовал основателю Средней Академии Аркесилаю, причем философ весьма дорожил этой дружбой. По словам Диогена Лаэртского, свои книги из всех царей он посвящал одному только Евмену (IV, 38) и всячески уклонялся от встреч с Антигоном Гонатом. После смерти Аркесилая во главе Академии встал Лакид из Кирены. Аттал устроил для него при Академии новый сад и приглашал переехать в Пергам, от чего, правда, Лакид отказался. Связи Атталидов с Академией сохранялись и в более позднее время. Так, в середине II в. до н. э. одним из схолархов был специально приехавший из Пергама в Афины Гегесин. Трудно сказать, с чьим именно именем связаны первые шаги в истории Пергамской библиотеки, но при Аттале I (241–197 гг. до н. э.) здесь уже работали такие серьезные писатели и ученые, как Антигон из Кариста, Полемон и Неанф, геометр Аполлоний Пергский, сочинения которого частично сохранились на греческом языке и частью в арабском переводе, математик Эвдем (о нем упоминает Аполлоний) и др.[41]41
Hansen E.V. The Attalids of Pergamon. N.Y., 1947. Р. 353–394.
[Закрыть]. С каким рвением относились к созданию библиотеки Атталиды, мы знаем от Страбона (XIII. Р. 609); пергамские цари не только скупали, но и силой отнимали библиотеки у частных лиц.
Первым по времени из известных авторов пергамской школы был Антигон из Кариста. Сам скульптор[42]42
Одной из работ Антигона считается группа, изображающая Менелая с телом Патрокла, так называемая группа Паскино. См.: Hansen Е.V. Op. cit. Р. 288–289.
[Закрыть], он пишет главным образом о скульптурах и художниках, собирает тексты надписей. Как доказали Ф.Мюнцер и Э.Селлерс[43]43
Mьnzer F. Zur Kunstgeschichte der Plinius // Hermes. 1895. Bd. 30. S. 499–547; JexBlake K., Sellers E. The Elder Pliny’s Chapters on the History of Art. L., 1895.
[Закрыть], именно его сочинения были одним из основных источников Плиния Старшего (для книг XXXIII–XXXVI). Другим трудом Антигона были «Жизнеописания философов», о которых нам известно по упоминаниям у Диогена Лаэртского.
Перипатетик Ликон, Пиррон, которого Антигон представляет не только как философа, но и как живописца, Тимон Силлограф, академик Полемон, Менедем из Эретрии, возможно, Стильпон и Бион Борисфенид, то есть философы первой половины III в. до н. э., которых Антигон, скорее всего, знал лично, – вот фигуры, чья деятельность нашла отражение в его книге. Судя по фрагментам, Антигон не ограничивался сообщением биографических сведений о том или ином философе, он стремился обратить внимание читателя на характерные, по его мнению, черты в философских воззрениях каждого. Причем задачу эту он реализовывал как скульптор: Ликона, который, как известно, прекрасно излагал свои взгляды в устной форме, но очень плохо писал, Антигон сравнивает с атлетом, у которого уши прибиты, а кожа намаслена; рассказывая о Полемоне, подчеркивает, что тот никогда не изменялся в лице; относительно Менедема замечает, что его натуру хорошо отражает статуя, поставленная ему в Эретрии на старом стадионе. В отличие от Гермиппа Антигон убежден в том, что философия нужна обществу: Полемон, пока не стал учеником Ксенократа, был на редкость распущенным и дурным человеком, философия же привела к тому, что он полностью переродился и нрав его обрел удивительную твердость.
Антигону обычно приписывается сборник удивительных историй, главным образом о животных и растениях. Книги такого рода, действительно, писали современники Антигона из Кариста, прежде всего Каллимах и Филостефан. Однако нам представляется заслуживающей внимания точка зрения Р.Неберта[44]44
Nebert R. Studien zu Antigonos von Karystos // Jahrbьcher fьr Classiche Philologie. 1895. N 151. S. 363–375; 1896. N 153. S. 773–780.
[Закрыть], который, ввиду того обстоятельства, что «Каристским» парадоксограф Антигон назван только у Стефана Византийского, идентифицировал автора этой книги с упоминаемым у Дионисия Галикарнасского, Плутарха и Феста историком Антигоном, автором истории Рима. Это тем более правдоподобно, что он демонстрирует серьезное знакомство с Сицилией, Италией и Иллирией, чего вряд ли можно ожидать от Антигона из Пергама. Кроме того, по стилю текст Антигона Парадоксографа никаких общих черт с фрагментами Антигона из Кариста не имеет.
Продолжателем Антигона был Неанф из Кизика. Он создал жизнеописание мудрецов и философов (Периандра, Тимона Мизантропа, Эмпедокла, Гераклита Эфесского, Платона и др.) и целый ряд других сочинений. В них говорилось о том, что мудрец Периандр это не известный, по Геродоту, тиран, а его тезка; сообщалось, что тригон изобретен Ивиком, а барбитон – Анакреонтом, давались описания могил Тимона и Эмпедокла, храма Афродиты (то есть египетской богини Нейт) в Абидосе, рассказываются местные малоизвестные мифы и т. д. Подобно Филостефану, Неанф разрабатывает критический метод в подходе к мифам: «Удивительно, – восклицает он в одном месте, – до чего доходит легковерие эллинов, ведь нет такой выдумки, у которой не нашлось бы свидетеля» (см.: Plin. Nat. Hist. VIII, 34). Использовавший это место Неанфа Павсаний (Paus. VIII, 2, 6) замечает, что люди зачастую примешивают всякие выдумки к рассказам, заслуживающим доверия, и таким образом портят последние. Становится ясно, что своей задачей Неанф считает поиск достоверных материалов о прошлом, прежде всего – надписей.
Такова была и позиция Полемона, крупнейшего, бесспорно, ученого в пергамском Мусейоне. Им были созданы подробнейшие описания Афин, Спарты, Сикиона, Троады и многих других городов и областей Греции. Периэгезы (от глагола περιηγέομαι – обводить), то есть «дорожники» Полемона, построены по топографическому принципу: указывается место, где находится тот или иной памятник, дается описание его внешнего вида, затем текст имеющейся на этом памятнике надписи и, наконец, излагается связанный с данной статуей, стелой или храмом доксографический материал. За исключительный интерес к надписям в Пергаме Полемона называли «Стелокопой», то есть «пожирателем стел»; чрезвычайно высокого мнения о нем был Плутарх (Plut. Quaest. Conv. 675b). От Полемона дошло довольно много фрагментов, что дает возможность выявить те основные установки, которыми он руководствовался в своем творчестве. Во-первых, Полемон считает, что о событии можно говорить как о действительно имевшем место только в том случае, если о нем сохранились такие свидетельства, как сооружения, вещи и надписи или особые ритуалы. Сообщениям своих предшественников при этом Полемон, по-видимому, не доверяет. Во-вторых, что вообще в высшей степени типично для историографии эпохи III–II вв. до н. э., он не видит разницы между фактами важными и второстепенными. Задача историка, по его мнению, заключается в том, чтобы точно зафиксировать всё обнаруженное[45]45
Тексты Полемона см. Вестник древней истории. 1983. № 3. С. 207–221.
[Закрыть].
В первой четверти II в. во главе пергамского Мусейона становится Кратет из Маллоса. Философ-стоик, он начинал, вероятно, как ученик Диогена из Вавилона, бывшего одно время схолархом в Древней Стое. Основные сведения о Кратете и его взглядах содержатся у Секста Эмпирика, в «Гомеровских аллегориях» Гераклита[46]46
Héraclite. Allégories d’Homère / texte établi et trad. par F.Bufière. P., 1962.
[Закрыть], у Страбона и в трактате Филодема «О стихах», известном по тексту папируса из Геркуланума, прочитанного в начале XX в. Христианом Иенсеном, вслед за Хрисиппом и Диогеном, для которых диалектика заключалась в учении о языке.
Как и Аристарх Самофракийский, Кратет занимается главным образом Гомером. За Аристархом с древности закрепилась слава ученого, отличавшегося вдумчивым и добросовестным подходом к тексту. Само его имя стало почти нарицательным для обозначения таких качеств филолога, как честность, трезвость суждений и добросовестность. В то же самое время Кратета нередко характеризуют исключительно через призму его отношений с Аристархом как его противника и антипода, доходившего в своей вражде к последнему почти до безумия. Считается, что в качестве «аномалиста» в области грамматики он пытался доказать отсутствие каких бы то ни было правил в склонении существительных и законов словообразования. Это не вполне верно: именно Кратет, критикуя Аристарха, считавшего, что существительные, имеющие одинаковую форму в номинативе, склоняются по одним и тем же законам, впервые указал на черты, отличающие третье склонение существительных от первого.
Противопоставляя себя и свои теории александрийским филологам, Кратет называет себя «критиком» и подчеркивает, что критик именно тем отличается от грамматиков (то есть от александрийских ученых, и прежде всего от Аристарха), что он должен быть сведущим в философии, тогда как грамматику достаточно уметь толковать глоссы и разбираться в просодии (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 79). В противовес глоссографическому и метрическому анализу гомеровских текстов, которыми, по мнению Кратета, ограничивается александрийская наука, он считал необходимым давать комментарий, полностью разъясняющий содержание гомеровского текста, но при этом находил у Гомера сведения по географии, математике, астрономии и т. п., вполне соответствующие как современным для II в. до н. э. представлениям об этих дисциплинах, так и стоической доктрине. Так, например, в описании щита Агамемнона в «Илиаде» (XI, 32–35) Кратет видел своего рода модель вселенной (τт κόσμου μίμημα). В десяти медных ободах на этом щите он узнавал десять кругов мироздания, а изображенный в «Одиссее» (XII, 1–2) рукав Океана он понимал как море, которое тянется от тропика Козерога к Южному полюсу и т. п. Для того чтобы показать, по какому пути Менелай возвращался из-под Трои, он сконструировал глобус, на котором изобразил, как крестообразный Океан разделяет землю на четыре равные части. Европа и Ливия занимают на нем ј, остальные три континента населяют периэки, антиподы и антеки. Теория четырех частей света у Кратета основывается, без сомнения, не на известных к его времени географических фактах, а на сугубо логических построениях. При этом, однако, размеры Земли, из которых он исходит, и место, занимаемое на ней Европой, Азией, исключая Китай и Дальний Восток, и Африкой (приблизительно до истоков Нила) близки к реальным.
Тип мышления, отличающий Кратета, в высшей степени характерен для эллинистической эпохи: он излагает свою собственную географическую концепцию, сформировавшуюся на основе новейших географических открытий и достижений математики, но при этом ищет факты, подтверждающие ее истинность, в текстах далекого прошлого, прежде всего у Гомера, авторитетность мнения которого сомнений ни у кого вызвать не может. Занимаясь анализом поэтических произведений, Кратет, бесспорно, не ограничивался изложением своих космологических и географических теорий, но именно последние произвели максимальное впечатление на большинство античных авторов, писавших о Кратете. Поэтому его поэтика, которую он, как сказано выше, называл критикой, в дальнейшем просто-напросто перестала связываться с его именем. Вместе с тем и она небезынтересна.
Критика разделяется у него на три части: логическую, практическую и историческую. «Логическая касается речи и грамматических тропов, практическая – диалектов и различий в фигурах и образах, историческая же – исследования беспорядочных сведений» (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 14, 249). Опираясь на труды Неанфа и Полемона, Кратет дополняет стоическую грамматику тем, что, собирая разнообразные и, конечно, противоречащие друг другу версии о каком-либо мифологическом факте, «находя материал у тех, кто сам по частям собирал его», сравнивает эти версии между собой.
О пергамской науке после Кратета сведений у нас мало. Известно, правда, что его ученики назывались «Кратетовцами». В I в. до н. э. пергамский Мусейон был, возможно, частично разграблен по приказанию Антония, который двести тысяч свитков, вывезенных оттуда, подарил Клеопатре. Плутарх, правда, рассказывая об этом со ссылкой на Гая Кальвизия Сабина (Plut. Ant. 58), отмечает возможность вымысла им этого и других фактов. С уверенностью можно сказать, что даже если Пергамская библиотека пострадала при Антонии, она не погибла, ибо во II в. н. э. здесь жили Гален и, по-видимому, Павсаний.
В Антиохии-на-Оронте расцвет культуры связан с эпохой Антиоха III Великого (223–187 гг. до н. э). С Евбеи сюда по приглашению царя приезжает поэт Евфорион. Он и встал во главе антиохийского Мусейона (по свидетельству Иоанна Малалы, библиотека здесь, действительно, находилась при храме Муз)[47]47
Downey G. A History of Antioch in Syria from Seleucus to the Arab Conquest. Princeton; New Jersey, 1961. P. 132–133.
[Закрыть]. «Друзьями» (φίλοι) царя были Гегесианакт из Троады, типичный представитель эллинистической учености, поэт, историк и грамматик (автор книг о языке Демокрита и поэтов). При Селевке IV (187–175 гг. до н. э) в Антиохии учил эпикуреец Филонид, а несколько позднее здесь работали историки Павсаний (его не следует путать с автором «Описания Эллады») и Протагорид. Известно, что антиохийский Мусейон сильно пострадал во время пожара в 23/22 г. до н. э., но во времена Цицерона здесь еще «было множество ученейших людей и процветали благороднейшие науки» (Cic. Pro Arch. poeta. 4). Вероятно, именно в эти годы здесь жили Мелеагр, Филодем и Антипатр из Сидона, крупнейшие греческие поэты-эпиграмматографы I в. до н. э.
Евфорион (род. в 276 г. до н. э.) известен прежде всего как автор эпиллиев на мифологические темы: о дочери Океана Мопсопии, Дионисе, Инахе, Гиакинфе, Гесиоде и т. п. Поскольку от текстов Евфориона дошли лишь незначительные фрагменты, характеристика его поэзии основывается обычно на двух весьма резких высказываниях Цицерона, который, подчеркивая простоту слога древних римских авторов, называл молодых поэтов своего времени (один из них, безусловно, был Корнелий Галл, переведший Евфориона на латинский язык и, главное, подражавший его стилю в собственной поэзии) «подголосками Евфориона» (Cic. Tusc. III, 19, 45), а в другом месте заметил, что Евфорион был поэтом чрезмерно темным (nimis obscurus) (Cic. De div. II, 64, 132). Разумеется, сложные места у него, как и у Каллимаха, Аполлония или любого другого ученого поэта, есть; это усугубляется и тем обстоятельством, что интерпретация многих текстов затруднительна ввиду их отрывочности, но главная черта поэта Евфориона заключается, конечно, не в намеренной темноте его стихов, а в типичном для эпохи Эллинизма единстве учености и простоты. Так, например, в эпиллии о последнем подвиге Геракла (текст сохранился в папирусном фрагменте[48]48
Selected Papyri in four Volumes. Vol. 3: Literary Papyri. Poetry / texts, translations and notes by D.L.Page. L., 1970. P. 492.
[Закрыть]) о том, как Кербер появился на поверхности земли, он повествует следующим образом:
Если же сзади взглянуть на пса, то под брюхом косматым
Змйи (таков его хвост!) шевелят языками у ребер,
А из горящих очей искры сыплются, напоминая,
Как в мастерской кузнеца или где-нибудь на Мелигунде
Это бывает, когда молотки стучат о железо,
С легкостью к небу взлетая, и гул издает наковальня,
Или же Этну, где дым указует на дом Астеропа.
Так приведен был в Тиринф к отвратительному Эврисфею
Он из Аида живой (вот последний двенадцатый подвиг!),
Чтоб на скрещенье дорог на него взирали в Мидее
Женщины, малых детей к себе прижимая со страхом.
(перевод наш)
В текст ученого эпиллия, насыщенного собственными именами из редкостных мифов и грамматическими формами из Гомера и Гесиода, неожиданно вводится весьма яркая картина, изображающая кузнечную мастерскую. Заканчивается эпиллий живым описанием держащих на руках детей женщин, которые, собравшись у перекрестков, в ужасе смотрят на Кербера. Создается впечатление, что Геракл проводит пса не по какой-то мифологической Мидее, а по современной поэту Антиохии. Напомним, что именно так реагирует читатель на описание пробуждающихся Афин в «Гекале» Каллимаха, без труда узнавая в этой картине утро в Александрии. Другой текст (он сохранен у Стобея) показывает, что, подобно Аполлонию, Евфорион мастерски владеет искусством создания средствами слова чисто зрительных образов. В эпиллии, посвященном Филоктету, речь шла о гибели пастуха Фимарха, известного тем, что на Лемносе он ухаживал за раненым Филоктетом:
Всё же море его поглотило, хотя уповал он
Выжить: взметнулись не раз над волнами простертые длани.
Силился выплыть, но всё безуспешно; Долопиона
Сын злополучный, вздымал из воды еще руки он к небу,
А оскаленный рот уже скрыла соленая влага.
(перевод наш)
Т.Б.Вебстер[49]49
Webster T.B.L. Hellenistic Poetry and Art. N.Y., 1964. P. 223–224.
[Закрыть] считает, что уяснить, в чем именно заключалось своеобразие поэзии Евфориона, невозможно. Здесь указывается лишь на то, что его стихи были учеными и сложными по языку и часто касались «темных» мифов. Все это можно сказать о любом эллинистическом поэте; что же касается Евфориона, то его оригинальность заключалась, по-видимому, в том, что в отличие от ироничного Каллимаха, привыкшего обращаться к умному читателю, он в большей степени ориентировался на чувственное восприятие и стремился «воспламенять» воображение своей аудитории.
Оставил Евфорион и сочинения в прозе, первое место среди которых занимали «Исторические записки». Среди прочего автор сообщал, что простую сирингу из одной дудочки изобрел Гермес, хотя многие называют ее изобретателями Сета и Ронака, а цевницу, состоящую из ряда дудочек, соединенных воском, – силйн Марсий (Athen. IV, 184a). Он напоминал, что такие инструменты, как барбитон, тригон и самбука, уже были в ходу во времена Сапфо и Анакреонта (Athen. IV, 182e) и дал описание паникадила, подаренного тарентинцам Дионисием Младшим для их Пританея: в нем можно было зажечь ровно столько светильников, сколько дней в году.
Анализ текстов Филостефана, Неанфа, Полемона, Евфориона и других авторов показывает, что в центре внимания у эллинистического историка-поэта оказываются вещи (посуда, музыкальные инструменты, светильники, одежда и т. п.), самые разные бытовые реалии прошлого, как мифологического, так и сравнительно недавнего. В результате повествование развертывается на выписанном в деталях фоне обстановки, соответствующей, по мнению эллинистического писателя, исторической действительности. Миф благодаря всему этому обрастает зримой плотью конкретной бытийности (ярче всего это видно на примере «Гекалы» Каллимаха). Поэт, отталкиваясь от такого понимания мифа, не пересказывает его сюжет, а воспроизводит из него лишь отдельные моменты, причем привлекают его здесь не столько действия героев (о них читатель и без него давно уже осведомлен!), сколько их психология, отдельные мысли и, главное, порывы, выхваченные из их жизни мгновения.
С другой стороны, проблема того порыва, который в состоянии отразить весь внутренний мир человека, больше всего занимает как художников (Лаокоон!), так и философов этой эпохи.
Публикуется по: Чистяков Г. Эллинистический мусейон (Александрия, Пергам, Антиохия) // Эллинизм: восток и запад / отв. ред. Е.С.Голубцова. М., 1992. С. 298–315.
О философских взглядах Горация
Г ораций, начиная свои «Послания», заявляет: «Я оставляю стихи и прочие забавы, думаю о том, что такое verum atque decens и занят только этим» (Epist. I, 1, 10–11). Разумеется, публичное заявление поэта о том, что он становится философом, не может служить достаточным основанием для того, чтобы включить имена Вергилия, Проперция и Горация в историю философии. Ведь не случайно проницательный Герод Аттик заметил одному из «философов», пришедших к нему за денежной помощью: «Я вижу плащ и бороду, но пока не вижу философа» (Aul. Gell. IX, 2). Быть может, этот афоризм применим и к Горацию, который то называет себя Epicuri e grege porcus, то есть «поросенком из стада Эпикура», то заявляет, что он «никому не давал присяги на верность учению» (Epist. I, 1, 14), то называет себя последователем Платона, но в сущности всегда был только поэтом?[50]50
В настоящее время эта точка зрения подверглась серьезному пересмотру. См., например: Lebek W.D. Horaz und die Philosophie: die «Oden» // Aufstieg und Niedergang der Rцmischen Welt. 1981. N 31 (3). S. 2031–2092.
[Закрыть] Долгое время считалось именно так. Не следует, однако, забывать о том, что философский текст изучать тем сложнее, чем выше его достоинства как художественного произведения. Так, например, даже со сложнейшими текстами Аристотеля работать значительно легче, нежели с диалогами Платона именно потому, что в трудах Аристотеля отсутствует элемент художественности. Гораций – один из самых удивительных поэтов в истории мировой литературы. Мало с чем сравнимое поэтическое совершенство его стихов создает труднопреодолимый барьер для того, чтобы «поверить алгеброй гармонию» и подвергнуть его тексты детальному философскому анализу.
Уже в «Сатирах», написанных в то время, когда автору было тридцать с небольшим лет, он демонстрирует серьезное знакомство со стоицизмом (не только по философским диалогам Цицерона!) и с рядом представителей кинической философии. Во всяком случае, Гораций знаком с Керкидом и сочинениями того автора, который в дальнейшем послужил источником для философских трактатов Плутарха, в частности, для его раннего трактата «О том, почему не следует делать долги». Этим писателем был, вероятно, Бион Борисфенид. Широко известно, что в «Поэтике» Гораций опирался на сочинения стоика Неоптолема. Отмечу, что рассмотрением основных теоретических положений «Поэтики», как правило, и заканчивается анализ философских взглядов Горация.
В 45–43 гг… до н. э. Гораций учился в Афинах, где в это время, как сообщает Плутарх (Brut. 24), преподавали перипатетик Кратипп и академик Феомнест. Надо полагать, что Гораций постигал греческую философию под руководством последнего, так как сам он говорит, что учился inter silvas Academi. На знакомство с сочинением Платона указывает начало одной из его од (Carm. I, 22): «Integer vitae scelerisque purus // non eget…» = Plat. Pol. 496d – e: ἀγαπᾷ, εἴ πῃ αὐτὸς καθαρὸς ἀδικίας τε καὶ ἀνοσίων ἔργων τόν τε ἐνθάδε βίον βιώσεται, то есть «Он доволен, если проживет здешнюю жизнь чистым от неправды и нечестивых дел» (перевод А.Н.Егунова). Спорадические цитаты из Платона можно обнаружить и в других текстах Горация. Есть здесь и цитаты из Аристотеля. Так, знаменитая «золотая середина», aurea mediocritas (Carm. II, 10) есть не что иное, как μεσότες Аристотеля, который подробно разрабатывает вопрос о середине в «Никомаховой этике» (см. 1106 в27 – 1109 в2). В середине (по Аристотелю) заключается ἕξις προαιρετική, то есть сознательно избираемый склад души. Гораций (Carm. II, 10, 5–6) говорит о герое, который любит (diligit) середину, а может быть и избирает (de-ligit) ее. Того обстоятельства, что у Горация мог быть употреблен глагол «избирать», а не «любить», исключать нельзя и по той причине, что далее Аристотель замечает, что «делая середину целью, прежде всего нужно держаться подальше от того, что резче противостоит середине» (перевод Н.В.Брагинской) и цитирует гомеровский стих из «Одиссеи» (XII, 219), где и далее говорится о том, как пройти по опасному месту моря, чтобы не погибнуть в волнах или не разбиться о скалы.
Ода Горация начинается, как известно, с намека именно на этот гомеровский стих: «Правильнее жить ты, Лициний, будешь, // пролагая путь не в открытом море, // где опасен вихрь и не слишком близко // к скалам прибрежным» (перевод З.Н.Морозкиной). Здесь связь с текстом Аристотеля никаких сомнений не вызывает. Далее Гораций указывает на то, что человек, следующий принципу золотой середины, не знает ни хижин, грязных от нечистот, ни вызывающих зависть дворцов. Эта фраза смыкается с мыслью Аристотеля из «Политики» (1265, а, 33–34), где равно осуждаются как роскошь, так и жизнь в нищете; таким образом, содержание оды II, 10 с начала до конца носит перипатетический характер. Элементы философии, особенно этики Аристотеля, у Горация, бесспорно, нуждаются в специальном анализе. Однако отметим, что приведенный выше пример не столько свидетельствует о влиянии этики перипатетиков на Горация, сколько указывает на следы знакомства римского поэта с перипатетизмом, возможно, по текстам самого Аристотеля.
Об интересе Горация к стоицизму было сказано выше. Однако наиболее глубокое воздействие на поэта оказала философия Эпикура. В одах Горация мы находим целый ряд заимствований из Эпикура, самого непосредственного характера. Так, довольно большую цитату содержит ода II, 16 (9–12): «Non enim gazae, neque consularis // submovet lictor miseros tumultus // mentis et curas laqueata circum // tecta volantes» («Ибо никого не спасут богатства и высокий сан от томлений духа и забот ума, что и под роскошной кровлей витают»).
А вот апофтегма № 81 из «Ватиканского собрания эпикурейских изречений (Gnomologium Vaticanum Epicureum»): «Не уничтожает душевной тревоги и не рождает значительной радости ни обладание огромным богатством, ни почет и уважение со стороны толпы» (οὐ λύει [=non… submovet] τὴν τῆς ψυχῆς ταραχὴν [=tumultus mentis] οὔτε [non… neque], πλοῦτος ὑπάρχων ὁ μέγιστος [=gazae] οὔθ' ἡ παρὰ τοῖς πολλοῖς τιμὴ καὶ περίβλεψις [=consularis lector]).
В оде присутствует ряд других эпикурейских реминисценций:
1. Otium (покой) – основная тема оды; само это слово в первых пяти строках повторяется трижды. По сообщению Сенеки (Epist. 68) [оно] относится к словам, типичным для языка философов-эпикурейцев. Речь здесь идет, бесспорно, о слове ἀταραξία, которое в корпусе писем и фрагментов Эпикура встречается неоднократно.
2. Timor aut cupido sordidus («страх или постыдная страсть». Сравн. Ep. Fr. 485 Usener (Porph. ad Macr. 29): ἢ γὰρ διὰ φόβον τις κακοδαιμονεῖ ἢ δι' ἀόριστον καὶ κενὴν ἐπιθυμίαν, то есть «человек бывает несчастлив или вследствие страха, или вследствие безграничной и вздорной страсти» (φόβος=timor; ἀόριστος καὶ κενὴ ἐπιθυμία=cupido sordidus).
3. Amara lento // temperet risu… parva rura («горести смягчает тихим смехом… маленькое поле»). Сравн. Ep. Fr. 187 Usener: γελᾶν ἅμα δεῖ καὶ φιλοσοφεῖν καὶ οἰκονομεῖν, то есть «следует смеяться и философствовать и в то же время заниматься хозяйством».
4. Spernere vulgus («презрение к черни»). Сравн. Ep. Fr. 187 Usener: «Я никогда не стремился нравиться толпе (τοῖς πολλοῖς). Что им нравилось, то я не изучал; а что знал я, то было далеко от их чувства». В другом месте (Gnom. Vat. 29) Эпикур говорит о том, что он не хочет, «приспособляясь к людским мнениям, пожинать в обилии уделяемую от толпы хвалу».
Таким образом, ода II, 16 содержит, как минимум, пять положений Эпикура.
Изложенный материал дает все основания утверждать, что Гораций знал греческую философию не понаслышке, а был с нею основательно знаком по текстам. Серьезное изучение греческой философии послужило Горацию фундаментом для его собственных философских построений. Несмотря на утверждения учеников и последователей Эпикура о том, что их учитель избавил человечество от страха перед смертью, широкое распространение эпикурейского учения в I в. до н. э. в Риме, причем нередко изложенного крайне легковесно, привело к обратным результатам, и сделало танатофобию массовым явлением. Именно эта эпоха породила известную максиму: «Будем есть и пить, ибо завтра умрем». Причина этого, казалось бы, парадоксального явления кроется в том, что римские писатели-популяризаторы эпикурейства (Катий, Амафиний и др.) во-первых, ограничивались изложением этики Эпикура, отрывая ее от физики и каноники, а во-вторых, умалчивали о его взглядах на историю общества, поскольку последние противоречили типичной для римского стоицизма и в высшей степени популярной в Риме теории упадка нравов и «золотого века».
Гораций знаком с каноникой Эпикура, он не отрицает его физику и разделяет воззрения на ход истории: «В те времена, когда из земли поползло все живое, // между собою за все дрались бессловесные твари – // то за нору, то за горсть желудей, кулаками, ногтями, // палками бились…» (Carm. I, 3, 99–105; сравн. Lucr. V, 780).
Тем не менее, ввиду того обстоятельства, что философские рассуждения Горация обращены к читателю, отправной точкой их является проблема, более всего волнующая последнего: смерть. Смерти подвластно все (см. Sat. II, 6, 93–96). «Ни великому, ни малому не убежать от смерти». «Бледная ломится смерть одною и той же ногою // в лачуги бедных и в царей чертоги» (Carm. I, 4, 13–14). Одна земля (то есть могила) отверзается и для бедняка, и для царских детей (Carm. II, 18, 32). Ни знатность (genus), ни красноречие (facundia), ни благочестие (pietas) или жертвоприношения, даже самые обильные, то есть все те качества, которыми может гордиться римский гражданин, не спасут от неумолимой смерти (Carm. IV, 7; сравн. Carm. II, 14). Всем придется умереть – как царям, так и неимущим земледельцам. Беден человек, или происходит «от древнего Инаха», всё равно – он жертва ничего не щадящего Орка, рано или поздно (serius otius), но каждому выпадает жребий, обрекающий на вечное изгнание (in aeternum exilium) в небытие. Смерть по Горацию – ultima linea rerum, то есть «конец всего» (Epist. I, 16, 79). «Не надейся на бессмертие» (Carm. IV, 7, 7), – предупреждает поэт своего читателя. Это в высшей степени значительное замечание. Ведь единственной формой посмертного бытия, которую признает Гораций, является postera laus (Carm. III, или fama superstes – Carm. II, 2, 8), то есть посмертная слава, которая зарабатывается поэтическим дарованием[51]51
Отметим, что весь пафос знаменитого «Памятника» (Carm. III, 30) заключается именно в этом, а вовсе не в утверждении величия собственного гения, как это зачастую представляется читателю. Сравн. Carm. IV, 9, 25–28: «Vixere fortes ante Agamemnona // multi, sed omnes inlacrimabiles // urgentur ignotique longa // nocte, carent quia uate sacre», то есть «Многие храбрецы жили до Агамемнона, но все они неоплаканными и безвестными поглощены долгой смертью, потому что у них не было священного поэта».
[Закрыть]. Никто не может убежать от смерти. «Всех ждет одна и та же ночь, и каждому придется однажды пройти по дороге смерти» (Carm. I, 28, 15–16). Даже Тесей не в силах сорвать оковы смерти с Перифоя, а Диана не может освободить из потемок подземного царства стыдливого Ипполита (Carm. IV, 7, 25–29). Диана и ее любимец Ипполит упоминаются здесь не случайно. Это не просто мифологический пример, которыми изобилуют сочинения древних поэтов, а пассаж с довольно сложным подтекстом. Суть в том, что в Риме был распространен миф (Paus. II, 27, 4; Verg. Aen. VII, 761–780; Ovid. Met. XV, 437), согласно которому Диана с помощью Эскулапа воскресила своего любимца травами и затем тайно от богов поместила его под новым именем Вирбий (Virbius) в Арицинской роще, где он и обитает среди младших богов (то есть di minores).
Как известно, мифотворчество эпохи Принципата Августа привлекает в Рим, который должен стать своего рода центром Вселенной, лучших героев древних мифов: благочестивый Эней, благодаря Вергилию, оказывается основателем Рима и предком Юлия Цезаря, который в свою очередь становится прямым потомком самой Венеры; Геракл приходит на римский Форум (Prop. IV, 5); Ипполит поселяется в священной роще близ Рима и т. д. В оде IV, 7, написанной Горацием в последние годы жизни, но повторяющей по философскому материалу одну из ранних од (I, 4), Гораций подчеркивает свое отрицательное отношение к такого рода спекуляциям. Мифотворчество, бывшее одним из существенных элементов в идеологии Принципата, безусловно, чуждо его мировоззренческим установкам. Несмотря на то, что Гораций был «придворным» поэтом Принцепса, оно ни в какой мере не нашло отражения в его сочинениях. Он не раз отказывался воспевать Августа, сравнивать его с Ахиллом и т. п. под тем благовидным предлогом, что его поэзия носит слишком легкомысленный характер; хотя у Горация есть ряд од, посвященных прославлению Августа, в этих одах философская проблематика отсутствует начисто.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?