Текст книги "Отец и сын (сборник)"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
– Одевайся скорее, пар от тебя пошел! – закричал Скобеев.
Лавруха схватил Алешкин полушубок, затрусил ему навстречу.
– Голова остынет! – хватая шапку паренька, заторопился вслед за Лаврухой Еремеич.
Алешка набросил на плечи полушубок, подставил голову Еремеичу, и тот нахлобучил ему шапку до самых ушей.
– А хозяева в деревне из-за тебя не ссорились?.. Сердце-то не надорвал? Ты уж, братец мой Алексей, зря так… – Скобеев заглядывал Алешке в лицо, и чувствовалось, что ему и приятно и радостно сейчас за парня.
– Привычный я, дядя Тихон! Ей-богу, привычный! Бывало, у Михея Колупаева с утра до ночи вальком лупишь, и ничего. Да ведь пар, смрад, разве такой дух-то, как здесь?
– Видать, Алеха, родители твои в добрый час тебя сотворили, раз удался ты такой, – смеялся Еремеич.
– Мировой бы из тебя боцман получился, Алексей! С такой силой только на флоте и служить! – поглаживая усы, прогудел Лавруха.
– Ну, отдыхай, Алеша. А мы тем временем свой урок исполнять будем. Приотстали от тебя. – Скобеев поднял пешню, изловчился к удару, обернувшись к парню, шутливо пригрозил: – Махом догоню! – И застучал часто-часто.
Лавруха и Еремеич смотрели на него, бросали на Алешку лукавые взгляды, подзадоривая, покрикивали: «Давай, Тиша, давай!» Но сердце да и сила у Скобеева были не Алешкины. Запыхавшись, он оставил пешню.
– Эх, и слабак же ты, Тихон! Вот у кого учись! – Азартно поблескивая глазами, Лавруха замахал своей пешней. Но он не прошел и того расстояния, которое одолел Скобеев. Отбросив пешню, конфузливо развел руками. – Ф-фу! Вот холера ее возьми! Сердце куда-то подпирает под горло, того и гляди, на волю вырвется.
– Негожи вы, мужики! А ты, Лавруха, зажирел. Вот как надо! – Еремеич поплевал на ладони, вызывающе поглядывая на Лавруху и Скобеева, ударил пешней. Работа у него спорилась, и он прошел дальше всех, но обрести ловкость и скорость, равные Алешкиным, ему все-таки не удалось. Он остановился внезапно, чувствуя, что в глазах поплыли разноцветные круги.
– Нет, братцы мои, тут, окромя силенки, талант нужон. – Еремеич стоял, опираясь на пешню, вытирал пот с худощавого лица, грудь колыхалась, дышал со свистом.
Алешке забавно было смотреть на взрослых мужчин, втянувшихся в азартное соревнование. Забавно и приятно. Ведь никто из них не перегнал его!
После перекура Скобеев, принимаясь за работу, всерьез сказал:
– Чур, не вперегонки! Всяк как может.
Алешка начал тоже долбить слегка, вразвалочку, но через две-три минуты не выдержал. Пешня застрочила по ледяному полю, загудело, захрустело вокруг. Он пошел, пошел, вздымая за собой поземку из искрящейся ледяной крошки и снега.
И тут произошло неожиданное. Скобеев, только что предупредивший, чтоб работать «не вперегонки», застучал пешней в два раза быстрее. Лаврухе и Еремеичу его горячность передалась, как по проводам. И такой раж охватил мужиков, что задрожали берега Ушайки. Извозчики, стоявшие в ожидании седоков на своей бирже возле деревянного моста через речку, заслышав этакий гул, кинулись смотреть, что происходит. До ледохода было еще далеконько, а лед хрустел, будто его ломало, как при первых сдвигах в паводок.
Когда Алешка снова, по второму кругу обойдя всех, чуть не уткнулся в баржу, на круче уже маячили люди. Они удивленно переговаривались, не зная, чем объяснить такую запальчивость мужиков.
– Ну что вы там вылупились? Или не знаете, как бывает у мастеров? – закричал Лавруха зевакам, которые продолжали стоять на берегу, несмотря на то что долбильщики уже прекратили работу.
– Ну и схватились! Прямо как ребятенки! И наворочали сколько! Без азарту за день не сробишь! – переговаривались на круче.
В теплушку отправились все вместе. Шли не спеша. На плечах пешни, как ружья. Посмеивались друг над другом. Алешку не трогали. На душе у него сейчас было светло, солнечно, как на небе. Приняли его эти бывалые, пожившие люди как своего, как равного. А он боялся, тревожился. Думалось, что потребуются какие-то объяснения: откуда появился, где жил, способен ли на какую-нибудь стоящую работенку или круглый неумеха, мастак черпать из чашки ложкой!..
Отдых в теплушке был недолгим. Скобеев предложил сварить смолу, вар и начать конопатить барку, благо день теплый, припекает даже. Весна долго ждала, зато надвинулась сразу. Пока Скобеев разводил костер на самой кромке берега, Лавруха, Еремеич и Алешка повесили на козлы пятиведерный котел, сложили в него куски вара, вскрыли бочку со смолой, наковыряли ее долотом и побросали туда же, в котел. Потом Еремеич приволок из теплушки тюк кудели. Тюк развязали, принялись скручивать куделю в косы.
Костер запылал, задымил черными завитушками. Вскоре котел забулькал, запыхтел, и по всему берегу разнесся аромат смолы.
Когда варево стало жидким, Скобеев принялся длинными деревянными щипцами окунать косы кудели в котел и бросать их на фанерный щит. В одно мгновение Алешка подносил этот щит Лаврухе и Еремеичу. Те брали руками в кожаных рукавицах пропитанную кипящей смолой косу за концы и, растянув ее вдоль барки, стамесками и деревянными молотками забивали в пазы. Работа шла в стремительном темпе: раз-два – и готово!
– Велик ли один человек, а смотри, как в деле важен! – трубил Лавруха. – Встал Алексей на подноску кудели, и все пошло быстрее в десять раз. Помнишь, Тихон Иванович, как в прошлом году на этом самом месте не ладилось? Кой ты куделю вынешь из котла, принесешь, а она уже остывает, холера ее забери…
– Четверо – не трое. У троих шесть рук, у четверых – восемь, – смеялся Скобеев, и все ласково посматривали на Алешку.
Вдруг Скобеев вскинул руки над головой, крикнул:
– Стоп, братцы! И куделя и смола кончились!
Лавруха и Еремеич забили последний паз, победно размахивая молотками, подошли к костру.
– После такой работы, Тихон Иванович, и пообедать не грех, – сказал Еремеич. – А что, если наварить картошки? Я соленой рыбы принес.
Лавруха шумно одобрил предложение Еремеича. Согласился с ним и Скобеев. Обед готовили сообща: Скобеев принес из проруби два ведра воды, разлил воду по котелкам, Еремеич и Алешка начистили картошки, а Лавруха наколол дров. И картошка и чай на жарком костре поспели быстро.
Обедали в теплушке. Кроме картошки, соленых чебаков и черного хлеба, на столе ничего не было. Но Лавруха, исполнявший обязанности раздавальщика, приправлял эту скудную пищу веселым словцом:
– Кушайте, Тихон Иванович, гусятинку-поросятинку. Вот ножка, вот крылышко, а это сладкая, вся в желтом жирке гузка, персидскому царю такая вкуснота не снилась, – сыпал он как по-писаному, накладывая картошку на обыкновенную фанерную дощечку. – А тебе, Еремеич, я кусочек пожирнее положу. Ты из себя сильно худой, тебе жир-то впрок пойдет. Ешь, ешь, не стесняйся, наращивай тело. – И он, почтительно изогнувшись, подносил Еремеичу дощечку с парящейся картошкой. Алешку тоже потчевал от всей души, приговаривая, что он молодой, в рост еще идет, и ему особенно важно питаться мясом, салом в маслом. Мускулы, мол, еще крепче будут от такого питания.
Скобеев, Еремеич да и Алешка покатывались со смеху, а Лавруха даже не улыбался. По его серьезному виду можно было подумать, что он говорит правду, не выдумывает.
Обед и в самом деле показался Алешке необыкновенно вкусным. Хорош был и чай. Собственно, чая в точном смысле этого слова не было. Скобеев бросил в котелок горсть чаги. Чага разопрела, окрасила кипяток в темно-коричневый цвет, отдавала приятным березовым запашком. После крепко соленых чебаков Еремеича пилось с истинным удовольствием. Лица у всех раскраснелись, на лбах заблестели капельки пота, Лавруха громко крякал, аппетитно причмокивал языком, приговаривал:
– Эх, холера ее возьми, и пьется же с гусятинки-поросятинки…
После обеда всем скопом направились к катеру. Лед вокруг него был давно расчищен, и катер, как и барки, покоился на подставах. Но, побаиваясь, как бы подставы не подтаяли и не рухнули раньше времени, Скобеев решил протолкнуть под корпус катера увесистые лиственничные сутунки. Их скатили прямо с кручи. Пробив пешнями отверстия, сутунки положили поперек корпуса катера. Теперь уже никакие причуды весны не могли оказаться опасными. Когда четвертый сутунок просунули под самую корму, над городом, над всем заснеженным простором Заречья раздался протяжный гудок.
– Ну вот, и шабашить пора! – сказал Скобеев и посмотрел в ту сторону, откуда несся этот густой, бархатистый, приятный уху Алешки звук.
Но слова Скобеева озадачили парня. Он беспомощно заморгал, поглядывая то на Тихона Ивановича, то на Лавруху с Еремеичем.
– Это паровая мельница бывших Фуксмана и Кухтерина, Алеша, голос подает. Значит, четыре часа, кончай, рабочий люд, работу до завтра, – пояснил Скобеев, заметив недоумение на лице парня.
– А солнце-то еще высоко! – воскликнул Алешка. Он не привык у деревенских богатеев работать по часам. Его время измерялось иначе: от темна до темна.
– До революции, Алеша, и рабочие трубили по двенадцать часов, а случалось и больше, – сказал Скобеев. – А теперь хозяин – сам рабочий класс. Он устанавливает порядки. Чтобы хорошо работать завтра, чтобы победить завтра – надо беречь силы сегодня, отдыхать сегодня. Михей твой о тебе не думал.
– А зачем я ему был нужен? Он о себе пекся.
– В том-то и дело.
Забрав инструменты, понесли их в теплушку. Алешка тащился с пешней и топором последним. Революция, конечно, правильно сделала, что отменила изнурительно длинный рабочий день, но вот ему лично сегодня не хотелось бросать работу, расставаться с этими людьми, уходить с речного простора, на котором и дышалось-то по-особенному легко.
Лавруха и Еремеич жили в верхней, нагорной части города. Они забрали свои кошелки из-под еды, попрощались и ушли. Скобеев не спешил. Он разобрал инструменты, разложил их по ящикам, потом достал из-под верстака какие-то гайки и болтики и бросил в банку с керосином. Только после этого он взял тяжелый амбарный замок, открыл дверь, загремел щеколдой.
– Ну, двинулись, Алексей-душа!
Алешка был убежден, что их путь – к домику Скобеева. Но едва перешли мост через Ушайку, как он зашагал мимо базарной площади вправо.
Бродя в поисках работы, Алешка сравнительно неплохо изучил старый сибирский город.
– А мы куда, дядя Тихон? – спросил он, видя, что направляются они в сторону, противоположную пристанскому району.
– В клуб молодежи зайдем, Алеша. Со мной, стариком, тебе скучновато будет с утра до ночи торчать. Да и свободное время не надо попусту прожигать. Жалеть потом будешь.
Алешке нравилось быть со Скобеевым, и он принялся горячо разубеждать его:
– Что вы, дядя Тихон, скучновато! Очень мне хорошо с вами. Да и привык я ко всякому. Бывало, на отгонных лугах пасешь скот, и все-то летечко один-одинешенек. Приедет хозяин – привезет на две недели еду, наругает тебя ни за что ни про что, и снова никого. Со скотиной, бывало, разговаривал, чтобы речи не разучиться. А то пел еще во всю глотку…
Алешка беззаботно рассмеялся, но у Скобеева от его рассказа сжалось сердце. С каждым часом их знакомства, узнавая все новые подробности жизни этого паренька, Скобеев чувствовал, как входит он в его душу, становится по-сыновнему дорогим и близким.
Скобеев шел рядом с Алешкой молча, но думал о нем, и не только о нем, а обо всей жизни, которая текла неостановимо, день за днем, как река, неся на своих потоках людские судьбы.
«Пел во всю глотку… Пел не от веселья, не от радости, а чтобы не разучиться речи… Да разве для такой жизни рожден человек? И ты молодец, парень, что не надорвал себя, не ожесточился против людей, не разучился смеяться над тем, что у другого могло вызывать только слезы… Знать, из хорошего теста замешен ты, батрачонок…» Занятый своими думами, Скобеев прошел бы мимо клуба, если б Алешка не остановил его:
– Дядя Тихон, кажется, здесь входят. Вон и вывеска: «Клуб молодежи “Юный ленинец”.
– Тут, Алеша. А меня понесло, брат, куда-то, – сконфузился Скобеев. – А ты знаешь, мил человек, что в этом доме помещалось до революции? Жандармское управление! Доводилось мне дважды бывать тут. Один раз схватили нас за городом, на сходке по случаю Первого мая. Ну, были мы тогда молодые, совсем еще желторотые, а все-таки обвели жандармов, от всего отперлись. Мы, дескать, попали понапрасну, пришли сюда на Басандайские горы с девушками гулять, а вы тут нагрянули как снег на голову. Потомили нас дня три на казенных харчах и выгнали… А вот второй раз хуже было. В войну это случилось. Был я уже большевиком и ходил помощником механика. Через меня комитет снабжал ссыльных большевиков Нарымского края подпольной литературой. Приходилось иной раз перевозить и беглецов… И вот раз посадили мне на пристани в Инкино какого-то ссыльного. Наказали: человек позарез нужен партии в Петербурге, не рядовой товарищ, за многих ворочает головой. Довези до Томска во что бы то ни стало.
Отвел я его в свою каюту, сам ушел в машинное отделение. Подходим к Молчановой. Выбежал я на борт, глянул на берег – и обомлел. Полицейских и жандармов никак не меньше двух десятков. Бросился я в каюту, говорю тому: так и так, дела наши плохи. Он посмотрел на меня с усмешкой: «Ну, говорит, помирать раньше срока не будем. Возьми мою тужурку, а свою робу дай мне». Схватил он тут мою замасленную кепку, натянул на плечи брезентовую куртку, и вышел из каюты. Что же, думаю, он будет дальше делать. А в Молчанову везли мы груз. Матросы скучились возле ящиков и мешков. Как только пароход пристал, он кинулся к ящикам, взвалил один на спину и, сгибаясь, ступил на трап самым первым. Не то что жандармы, даже наши матросы не успели заметить, когда он это проделал. И ушел! – Скобеев засмеялся и, понизив голос, сказал: – Вот, браток, какие люди были! Идет себе прямо в лоб на опасность, смотрит смерти в глаза, и у той поджилки начинают трястись…
Скобеев умолк. В его чуть прищуренных глазах горел живой огонек воспоминаний. «Любит дядя Тихон смельчаков, – подумал Алешка. – О тяте надо ему рассказать. Бывали у него истории с белыми похлестче этой…»
– Ты, поди, спросишь: «А потом что?» – заговорил Скобеев, как-то неожиданно прервав свое раздумье. – А было то: жандармы учинили обыск всего парохода. Иголку бы отыскали, не то что человека! Ворвались в мою каюту. Быстро нашли студенческую тужурку и форменный картуз: ссыльному человеку нелегко было заменить одежду. Купить негде, да и не на что. А в бумаге, какая у жандармов на руках, все приметы: в чем одет человек, какого роста, какого обличья. Тут меня как миленького – раз, и готово: ты, дескать, побег устроил, – арестовали. Привезли в Томск, и пошло и поехало. Три месяца денно и нощно мытарили. Чего со мной не творили! И лупили, и без воды держали, и награду обещали, чтоб я только сознался. Выстоял все-таки. Вот, смотри, Алексей: тут в подвале камеры у них были. Видишь, вот оно, окошечко. Здесь я и томился…
– Вижу, дядя Тихон. – Алешка в самом деле неотрывно глядел на перекосившееся окошечко подвального этажа, уже вросшего в землю. Рассказ Скобеева дал ему живое представление о жизни, которую он знал только по воспоминаниям старших.
– Ты и сам, дядя Тихон, под стать тому беглецу. Герой.
– Ну, какой там герой! Таких героев было – не счесть. Доведись тебе, и ты смог бы…
«А смог ли? Не сдрейфил бы?» – спросил себя Алешка и задумался, не посмел легким словцом отделаться перед своей совестью. По отцу знал: не простая это штука – смочь, не сдрейфить, когда жизнь по-настоящему прижмет.
– И ты знаешь, что было с тем? – заговорил снова Скобеев. – Дошел-таки до Петербурга. Всех жандармов и шпиков вокруг пальца обвел, а дошел. Сказывали потом товарищи: самому Ленину был он нужен, переправили его к нему, за границу. Видать, из его помощников кто-то был. А кто, до сей поры опознать не могу… Ну, пойдем в клуб.
Они вошли в здание. По гулким каменным ступенькам поднялись на второй этаж. Алешка вообразил на мгновение, что ведут его сюда под конвоем. Это не Скобеев, а он, Алешка, вез в своей каюте беглеца, которому место не в глухой нарымской деревушке, а в Петербурге, рядом с Лениным. «Смочь! Только бы смочь!» – думал Алешка. Мысли его прервались внезапно. В раскрытую дверь выплеснулись звонкие голоса:
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка.
Иного нет у нас пути,
В руках у нас винтовка!
Скобеев тронул Алешку за руку, чуть придержал его:
– Слышишь, Алеша? Это ведь твои дружки-приятели поют. Живет комсомол, действует!
У Алешки от волнения замерло сердце. Чувствуя легкую дрожь в коленях, он переступил порог зала, наполненного парнями и девчатами. Две сотни глаз, задумчивых, спокойных, озорных, веселых, отчаянных, взглянули на него с живым любопытством, как бы спрашивая: «Кто ты, парень? Откуда взялся? Будешь ли ты настоящим товарищем? Сможешь ли?»
Алешка зарделся, пот выступил у него на лбу, но головы он не опустил и глаз не отвел в сторону.
Глава шестаяДень за днем все больше приживался Алешка в городе. Тут были у него теперь работа, хлеб, дом, были добрые люди. Деревня вспоминалась реже, тоска по ней становилась глуше. Вечером он засыпал с желанием, чтобы ночь прошла быстрее. Утро встречал с весельем в душе. Ему нравилось все, что предстояло: завтрак вместе со Скобеевым, потом путь с ним до затона, а там работа в компании с ловкими, сильными мужиками, обед довольно скудный по недостатку харчей, но зато обильный насчет выдумок Лаврухи, всякого рода рассказов и шуток Еремеича и Скобеева.
А уж как желанно было приближение вечера!
За деревянным мостом через Ушайку они расставались. Скобеев отправлялся своей дорогой – домой, Алешка своей – в клуб молодежи.
– Ну, в добрый час, Алеша. Иди учись уму-разуму. Вернешься – расскажешь, – напутствовал его Скобеев. – К ужину ждать тебя буду.
В клубе ежедневно что-нибудь происходило: то показывали кинокартины, то студенты университета или Политехнического института ставили спектакли, то лекторы, обозначенные на афише возле входа в клуб непонятными и потому таинственными словами «доцент», «ассистент», «аспирант», выступали с докладами. Иногда в клубе разучивали революционные песни, потом были спевки комсомольского хора. Бывали и танцы. Но Алешка не проявлял к ним интереса, выходить на круг стеснялся, а глядеть со стороны не хотел.
Любимое Алешкино место в клубе – читальня и библиотека. Прежде всего он заходил сюда, устраивался в уголке, листал журналы, смотрел картинки, читал короткие статейки, заметки, рассказы, стихотворения. За длинные сочинения, особенно за те, которые печатались с продолжением, браться не рисковал. Записался он и в библиотеку. По совету Скобеева пока брал книги только Максима Горького. Нравилось! Иногда книги читали вслух попеременно со Скобеевым. И один и другой за чтением забывали о времени, просиживали до полночи.
В читальне Алешка обычно сидел до начала лекций. Около семи вечера он переходил в соседнюю комнату, которая называлась «Лекционный зал». Лекции читались на самые разнообразные темы: по текущему моменту, по истории, по литературе, по физике, по химии, по технике и чаще всего по геологии. Иногда маленький лекционный зал будто распирало от слушателей, люди садились на стулья по двое. Случалось и так, что желающих собиралось не больше двадцати – тридцати человек. Однако сколько бы на пришло, лекции никогда не отменялись. Этот твердый порядок был по нраву Алешке. Среди лекторов попадались слабоголосые и даже косноязычные, и Алешка непременно выбирал себе место поближе, чтобы все расслышать, ничего не упустить. Но довольно часто он уходил в полном смятении, подавленный тем, что ничегошеньки не понял. Слова вроде у лектора были обыкновенные, русские, но вывести из них какие-то понятия он никак не мог, хотя слушал все с таким сосредоточенным напряжением, что начинало поламывать и поднывать где-то за ушами.
Когда Алешка понимал все услышанное на лекции, он возвращался домой сияющий, еще с порога кричал:
– Все до капельки, дядя Тихон, запомнил! Вот сейчас слово в слово перескажу.
К его возвращению Скобеев выставлял на стол ужин, и они совмещали, как говорится, полезное с приятным. Алешка ел и рассказывал, рассказывал и ел.
– Память у тебя, Алексей-душа, отменная, – сказал однажды Скобеев. – Запоминаешь все хорошо. А все-таки приучись кое-что записывать. Возьми-ка вот для такой нужды тетрадь и карандаш. Тогда тебе легче будет пересказывать. А я, братец мой, большой любитель послушать.
Скобеев достал с полки толстую тетрадь в ледериновом переплете, неочиненный карандаш, подал Алешке.
– Ну, здорово, дядя Тихон! – обрадовался Алешка. Он прижал тетрадь к груди, вертел карандаш в пальцах. От тетради пахло клеенкой, залежалой бумагой, и запах этот напоминал бакалейную лавку. Зато карандаш источал острый и приятный аромат, незнакомый Алешке, и, может быть, потому казался вещичкой таинственной и дорогой.
Тетрадь и карандаш очень помогли Алешке. Вначале он пытался записывать речи лекторов слово в слово, но писать быстро он не умел и вскоре отказался от этого. Решил, что будет заносить на бумагу только то, что может забыть. И получалось хорошо.
– Вот видишь, что значит записывать! – довольный и за Алешку, и сам за себя, говорил Скобеев, замечая, как меняется парень день ото дня, становясь образованнее, смелее, речистее.
Иногда Алешка возвращался поникший и печальный. Ничего не мог рассказать! Не помогала и тетрадь. Скобеев утешал его:
– Не унывай, Алексей-душа, не унывай! Не сразу Москва строилась. Сегодня не понял – завтра поймешь.
Вот погоди, разовьешься побольше – многое станет доступным.
Алешка отмалчивался, втайне яро на себя злился: «Лопух длинноухий! Другие люди как люди, все уразумеют, только я один темный, как пенек в лесу. Болван неспособный!..» Но как бы Алешка в гневе ни обзывал себя, он понимал, что способности тут ни при чем. Прав дядя Тихон – знаний не хватало, чтобы понимать сложные вопросы хитрых наук. И потому что в глубине души он хорошо понимал это – огорчения его быстро проходили. Помогали и утешения Скобеева.
– У тебя, мил человек, все впереди! Ты еще не такое научишься постигать. Вот мое дело – другое. Хоть не старик, а в гору уже не побежишь, одышка давит. Давай-ка садись ужинать, а потом читать Максима Горького будем…
Они ужинали и принимались за чтение. И плавная, певучая речь писателя двумя-тремя волшебными фразами пробуждала воображение, переносила совсем в иной мир. Собственные огорчения исчезали бесследно, как исчезает первый иней, когда землю обогреет лучистое солнце…
Да, мало-помалу привыкал Алешка к городской жизни. Раздумывая в иные минуты о себе, о своем теперешнем положении, он был доволен. Правильно сделала Прасковья Тихоновна Скобеева, что отправила его в город. Иначе нелегко было бы устоять ему под натиском Михея Колупаева и маложировского мельника… Еще труднее было бы найти новое место в Песочной. Но чем дальше, тем сильнее занимала его одна мыслишка: хорошо ли он поступает, не отыскав до сих пор Мотьку Степину? Ведь жили они у Ивана Солдата в его старой, покосившейся избе, как брат с сестрой. Может быть, ей сейчас требовалась какая-нибудь подмога? А возможно, Мотька прочно встала уже на ноги. Давно еще доходил слух до деревни, что учителя помогли ей определиться в какое-то учебное заведение.
Поразмыслив с недельку, Алешка поделился своими тревогами со Скобеевым. Тот выслушал рассказ парня заинтересованно, внимательно и не сдержал упрека:
– Не делают так, дружище Алексей, верные товарищи. Давно надо было отыскать ее.
– А как ее найдешь, дядя Тихон? У каждого встречного не станешь спрашивать: не знаете ли, граждане, мол, Мотьку Степину? Народу здесь – тыщи!
Алешка развел руками, искренне озадаченный.
– Ну, это проще простого! – воскликнул Скобеев. – Имя и отчество ее знаешь? Фамилию знаешь. Год рождения и место рождения знаешь?
– Все знаю.
– А раз знаешь, то и горевать не приходится. На улице Розы Люксембург помещается адресный стол. Там тебе квартиру любого жителя города скажут. Только запрос сделай.
– Вот это да! – изумился Алешка, присматриваясь к Скобееву и решая про себя: не шутит ли тот? Именно трудности в поисках Мотьки, которые ему представлялись непреодолимыми, и останавливали его.
– Вот подожди еще денька два-три – покрасим катер, и я с тобой сам схожу, – пообещал Скобеев, видя, что парень о многих сторонах городской жизни не имеет никакого понятия.
Алешка засмеялся, постучал пальцами по лбу, сказал о самом себе, как о постороннем:
– Ну и балда же ты! Даже и в ум не пришло, что есть такой на свете стол, которому все адреса известны.
– А как же, милый человек?! Здесь город, здесь всех прописывают. И тебя я уже прописал. Вон посмотри мою домовую книгу.
Почти весь вечер Алешка горячо расспрашивал Скобеева о городских порядках. Скобеев охотно и даже с увлечением рассказывал парню о почте и пожарной охране, о водопроводе и канализации, о телеграфе и телефоне, о городских складах продовольствия и топливе.
«И удивится же Матрена, когда явлюсь к ней», – засыпая, думал Алешка, заранее радуясь этой встрече.
На другой день Алешка, как обычно, после работы поспешил в клуб молодежи. Сегодня с лекцией выступала знаменитая в городе женщина. Уже три дня возле клуба висела огромная афиша, на которой четкими буквами было выведено: «Профессор государственного университета Вера Николаевна Наумова-Широких прочитает лекцию из цикла “Сокровища мировой литературы” – “Божественная комедия” Данте».
Ни о «Божественной комедии», ни о самом Данте Алешка, разумеется, ничего не знал. По фамилии он сообразил, что Данте – чужестранец. Писателей других народов и стран читать ему еще не доводилось, и лекция его очень интересовала.
Он пришел пораньше, но лучшие места уже были заняты. Алешка забился в уголок, думал: «Видать, этот Данте большая голова, коли все хотят о нем послушать». Уже по началу лекции понял, что Данте не просто «большая голова», а прославленный на весь мир писатель.
Лекция очень нравилась Алешке. Женщина-профессор говорила просто, понятно, и хотя встречались слова, неведомые ему, они не мешали воображению создать живой образ великого писателя, представить его скитания, его долголетнюю работу над своей знаменитой поэмой.
Когда лекция кончилась, все ринулись к дверям. Вдруг в толпе мелькнуло знакомое, мало сказать знакомое, – родное лицо Мотьки Стениной. Расталкивая впереди идущих, потея от волнения, страшно боясь, что он может упустить ее в этой сутолоке, Алешка заспешил к выходу.
– Мотя! – звонко крикнул он, оказавшись в коридоре. Но его возглас потонул в говоре людей, в стуке и шарканье ног по каменным ступенькам. Алешка крикнул еще громче, и снова никто не откликнулся. «Неужели обознался?» – обеспокоенно подумал он и, опережая всех, выскочил на улицу. Встав возле телеграфного столба напротив клуба, Алешка неотрывным, жадным взглядом всматривался в каждого, кто выходил из дверей.
Ну конечно же он не ошибся. Вот и она, Матрена, – крепкая, ладная, с румянцем, заливавшим смуглые щеки. Они пылали сейчас густым малиновым цветом, и казалось, что поднеси к ним бересту – враз вспыхнет огнем. На девушке были высокие коричневые ботинки со шнурками, чуть не до колен, черная юбка-клеш, отороченное желтым мехом коричневое полупальто и шапка-ушанка, сдвинутая на затылок. Не заметив впопыхах, что Мотьку поддерживает под локоть молодой человек, Алешка кинулся к ней с радостным возгласом:
– Здравствуй, Матренушка! Вон ты какая стала!
Алешка чуть не столкнул двух девчат, оказавшихся в этот момент между ним и Мотькой. Те обозвали парня «дикошарым», но он даже не услышал этого.
– Горемыкин! Алешка! Как ты оказался здесь?! – воскликнула Мотька, и в ее голосе был испуг. Беспечно веселое лицо вмиг переменилось – стало страдальческим, губы перекосились в горькой гримасе. Она торопливо отошла от молодого человека, схватив Алешку за руку, отвела в сторонку. Он заметил перемену в ней, но охваченный радостью встречи, не подумал о причине.
– Как живешь, сестра Матрена? Чем занимаешься? Тоскуешь по деревне или забыла? – заглядывая Мотьке в глаза, говорил Алешка.
Но Мотьке было не до разговоров. Кидая через плечо растерянные, виноватые взгляды, она возбужденно зашептала:
– Не могу, Горемыкин, сейчас говорить с тобой. Приходи завтра в семь. Никольская, тридцать три. Буду ждать… – Не закончив, она бросилась к молодому человеку, нетерпеливо поглядывавшему вокруг. Едва она подошла к нему, он взял ее под руку, и они зашагали по тротуару быстро, не оглядываясь.
Алешка стоял не двигаясь, будто пришибленный, все еще не веря тому, что произошло. Покачивая крутыми плечами, Мотька уходила с чужим, незнакомым парнем как ни в чем не бывало. Издали уже до него донесся ее веселый смешок, показавшийся Алешке нестерпимо обидным. «Эх, Матрена, Матрена, видать, не впрок пошла тебе городская жизнь», – шептал Алешка, провожая Мотьку с ее ухажером долгим горестным взглядом.
Когда они скрылись, Алешка повернул в переулок и медленно, по-стариковски шаркая ногами, поплелся домой. Если б часом раньше кто-нибудь сказал ему, что его сеструха по сиротству, Мотька, не выкажет никакой радости при встрече с ним, он полез бы в драку. «Уж не с ума ли она спятила? Или, может быть, забыла, как мы больше года на полатях у Ивана Солдата чуть не в обнимку спали?» – рассуждал он.
Возле дома Скобеева Алешка остановился. Наверняка Тихон Иванович попросит его пересказать лекцию. Но этот случай с Мотькой вышиб из головы все, что он так старательно запоминал. Алешка простоял у ворот с полчаса, приводя свои мысли в порядок. Наконец большим усилием воли он избавился от горького осадка и направился в дом. А Скобеев с первого взгляда понял, что с парнем произошло что-то неладное. Он был мрачнее тучи.
– Стало быть, крепкий орешек этот Данте? Не поддается с первого раза? Не унывай, Алексей-душа, – заинтересованным тоном заговорил Скобеев.
На улице Алешка решил, что он пока воздержится рассказывать о встрече с Мотькой, по крайней мере до завтра, когда снова повидается с ней. Ведь столько разговору было у них о поисках этой подлой девки! Но от Скобеева ничего не скроешь, не то что на целый день, на одну минуту!
– Про Данте, дядя Тихон, все понял, а вот с Мотькой беда! – сказал Алешка, пряча глаза, на которых вот-вот могли выступить слезы.
– Что за беда? Ну-ка, выкладывай! – Скобеев придвинул парню табуретку, сам сел рядом на ящик. Алешку он слушал с озабоченным видом, стягивая к переносью морщинки со всего худощавого лица. – Ну и что? Ну и ничего, Алексей-душа! – дослушав до конца и заметно повеселев, сказал он. – Девчата есть девчата! Они, брат, такие… Что ж, по-твоему, она должна была бросить ради тебя своего ухажера? А может быть, у них уже дело клеится и они станут мужем и женой? Она, братец мой, Мотька твоя, ломоть уже отрезанный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.