Текст книги "Отец и сын (сборник)"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Поручик кланяется, старается даже улыбнуться, но страх еще не покинул его, и вместо улыбки на желтом скуластом лице появляется отвратительная гримаса.
– Не беспокойтесь, господин майор. Раненые японские солдаты не живут. Если ваше высокоблагородие позволит, то разрешите захоронить убитых.
– Сколько их?
– Свыше тридцати.
– Точнее.
– Тридцать девять.
Тихонов, Буткин и Власов понимающе переглядываются. Наивная хитрость японца вызывает усмешку, но они прячут ее.
Тихонов строго спрашивает:
– Что представляет собой подразделение, сдавшееся нам в плен?
– Остатки стрелкового полка императорской дивизии, разбитой советскими войсками в первом же бою.
– Имеются ли у вас склады оружия?
– Никак нет.
– Что известно вам о складах оружия под домом княгини?
– Оружие принадлежит разведывательной служба штаба Квантунской армии.
– Налет во время грозы и зверское убийство двух наших солдат совершены вами?
Поручик опускает голову и молчит.
В полдень прибывают машины трофейного отдела и комендантский взвод для сопровождения пленных в тыл. Тихонов сдает захваченное имущество и оружие, а также пленных.
После обеда батальон продолжает марш на восток.
8
Чем ближе к Хингану, тем богаче и краше убор степи. Изредка выпадают места чисто русские: извилистые, все в крутых петлях, речки с глубокими прозрачными омутами, в которые, как в зеркала, смотрятся с высоты небес августовские кудрявые облака. В зарослях по берегам щебечут взахлеб пичуги, густыми низкими голосами поют шмели, попискивают у своих гнездовищ полевые мыши. В заболоченных лощинах буйно вздымается не покорная никаким ветрам осока.
Взглянешь на такое место, и почудится тебе, что идешь ты по полям Подмосковья или приволжья или по просторам Урала и Сибири. И от одного воспоминания о Родине станет на душе так радостно, что впору песни запевать. И песни поют.
В третьей роте чаще других слышится звонкий тенорок Прокофия Подкорытова:
Много верст в походах пройдено
По земле и по воде,
Но Советской нашей Родины
Не забыли мы нигде.
Подкорытов поет по-своему: не торопится, не выкрикивает отдельных слов, наиболее приглянувшиеся места повторяет по два, по три раза. Мелодии известных песен он варьирует на свой лад, и они всегда звучат свежо и ново.
Песен Подкорытов знает – не переслушать! Когда он поет, все молчат, думают; словно не песню, а самую затаенную, самую сокровенную мечту своей души выговаривает он в эти минуты дорогим, близким людям.
Подкорытов поет, прищурив глаза, с задумчивым видом, и кажется, что вместе с песней он уносится в такую высь, с которой видны все дороги жизни.
– Ах, как поешь ты, Прокофий! – говорит Соколков, когда Подкорытов берется за кисет. – Вот ведь и Шлёнкин петь мастер, а только его пение не берет так сильно за сердце, как твое.
– Шлёнкин для забавы поет, Прокофий – для раздумья, – выражает свое мнение кто-то из солдат.
Подкорытов молчит, словно разговор не о нем.
– Без песни, Витя, жить мне никак невозможно, – наконец произносит Подкорытов. – Сам посуди. Уйдешь, бывало, в тайгу на месяц, на два, живешь где-нибудь в лесной трущобе. Один в лесном океане! Там без песни онеметь можно. Скука, братище, без людей свирепая! А песню запоешь, будто и с женой наговоришься, и товарищей повидаешь…
Подкорытов молчит с полминуты, потом, сверкнув веселыми глазами, в приливе простодушной искренности, говорит:
– Ты хочешь знать, Витя, почему я сейчас пел? С женой, с Настенькой, в думах я разговаривал. Женился я на ней совсем молоденьким. Мне минул двадцатый, а ей еще девятнадцати не было. «Ну, у этих житья не будет. Придут в разум – и окажется, что характерами не сошлись», – говорили люди. Да не вышло по-ихнему! Десять лет вот прожили, и ни разу еще по-настоящему не поссорились.
– Так из десяти-то лет пять надо на войну вычесть, – замечает кто-то из бойцов.
– Это почему же? – возражает Подкорытов. – Живем поврозь, а друг другу еще больше обязаны. В разлуке жить куда труднее.
– Ну а такой мысли нет, Проня: пока ты тут землю ногами меряешь, она, твоя Настенька, там с каким-нибудь тыловичком того-сего разводит? – спрашивает сержант Коноплев.
– Нет, товарищ сержант, такой мысли! Характер у нее не тот. Знаю, как себя.
Подкорытов произносит это убежденно, горячо, и у сержанта Коноплева пропадает охота высказывать сомнения дальше.
– Да, братки, великое это счастье – хорошая жена, – говорит он задумчиво.
– При хорошей бабе, товарищ сержант, жизнь наполовину краше, – вступает в разговор пожилой боец Остап Тарасюк.
Тарасюк рассказывает о своей жене Полине. Его рассказ состоит почти из одних восклицаний: «А какую, братки, она в колхозе свеклу выращивает! А какой она борщ умеет варить! А уж какая она мать заботливая – вовремя накормит, выстирает, сошьет!»
Тарасюк не успевает еще закончить свое повествование о Полине, – слышится голос Емельяна Куделькина:
– А моя-то, Аграфена Петровна, как ушли мужики на войну, взяла в колхозе вожжи в свои руки и, смотри ты, четвертый год в районе впереди всех колхоз наш ведет… – Голос Куделькина звучит то нежно, то гордо.
Атмосфера предельной откровенности, с какой ведется разговор, подчиняет себе одного, другого, третьего. Соколков долго борется сам с собой. Ему тоже хочется сказать что-нибудь о Наташе, но она ведь не жена ему, они пока просто друзья. Преодолевая стыдливость, он говорит, нарочито покашливая:
– Кхе! Моя знакомая девушка, кхе, Наташа, сразу за два курса в университете сдавала…
Солдаты выражают свое удивление вслух. После Вити холостяки смелеют – говорят и говорят без умолку. Они называют имена своих любимых с той доверчивостью, которая бывает только среди людей, близких друг другу.
9
В разговоре не принимает участия только Шлёнкин. Больше того, он хмурится от этого разговора. Он бы и сам сказал о своей любимой теплые слова, но это такая тайна, которую он доверил лишь Вите Соколкову.
Шлёнкин любит врача батальона, капитана медицинской службы Екатерину Тарасенко. Любит давно, с момента ранения на границе, которое нанес ему шпион Соловей.
Больше месяца пролежал тогда Шлёнкин в батальонном околотке. Рана оказалась неопасной, отправлять его в армейский госпиталь за сорок километров не было никакой надобности. Тарасенко уговорила Тихонова оставить раненого в батальоне и всецело положиться на ее знания и опыт.
Каждый день по нескольку раз появлялась она в околотке – всегда веселая, бодрая. Вместе с ней в землянку врывался запах хороших духов. Она внимательно осматривала рану Шлёнкина, расспрашивала о самочувствии, выписывала лекарства, давала различные наставления.
Шлёнкин видел, что после той вьюжной ночи он вырос в глазах окружающих. Не скрывала своего уважения к нему и Тарасенко. Она не раз вспоминала финскую войну, и всегда это звучало так: вот какие люди воевали с белофиннами, они тоже, как и ты, не думали о себе – Родина и воинская честь были для них превыше всего.
Шлёнкину почему-то было и стыдно и приятно от рассказов врача. «Что уж такого особого сделал я? – размышлял он. – Соловей полез с ножом, я его по башке раз-другой трахнул, потом за сигнальную проволоку ногой дернул, тревогу поднял. Доведись до любого, то же самое сделал бы».
Но Тарасенко словно говорила ему: «Что сделал бы на твоем месте другой – неизвестно. А ты вот шпиона задержал, кровь свою пролил. Значит, можешь ты постоять за святое дело. Можешь!»
И это будто оковы снимало с его души. «Можешь ты, можешь!» – трепетала в нем каждая жилка, и он чувствовал, как всем своим существом тянется к новым, трудным делам и подвигам.
Когда лечение приближалось к концу, Шлёнки и почувствовал, что ему невыносимо стыдно обнажать свое тело перед врачом. Это пришло неожиданно и очень встревожило его.
Шлёнкин прятал свое чувство, старался по-прежнему быть с врачом немногословным, сдержанным, как положено по уставу.
После разгрома немцев на Курско-Орловской дуге японцы стали вести себя менее назойливо. Правда, японские авиационные разведчики по-прежнему довольно часто пересекали советскую границу. Ловили наши пограничники и диверсантов, но выводить свои части на границу и бряцать оружием на глазах советских воинов японцы опасались.
Батальон Тихонова большую часть времени жил тогда в пади Ченчальтюй. Солдаты и офицеры напряженно учились. С заводов поступало новое оружие. Фронтовой опыт день ото дня становился богаче. Чтобы не отстать от требований войны, надо было работать, не щадя сил и времени.
Днем на стрельбищах и плацах царило большое оживление. Вечером люди стремились в клуб. Драматический кружок репетировал то одну пьесу, то другую.
Шлёнкин виделся с Тарасенко ежедневно, но о своих чувствах молчал, хотя молчать становилось все тяжелее и тяжелее.
Зимой сорок третьего года драмкружок выехал в Читу на смотр красноармейской художественной самодеятельности. В Чите прожили пять дней. После долгого пребывания в сопках Чита поразила Шлёнкина многолюдней и яркостью электрического света, заливавшего просторные валы окружного Дома Красной Армии.
Шлёнкин будто окунулся в какой-то волшебный мир, о котором раньше приходилось только читать в книгах: сцена, любимая, народ, аплодисменты. Нет, дальше молчать он был не в силах…
Тарасенко выслушала его сбивчивое признание совершенно спокойно. Можно было подумать, что такие признания ей доводилось слушать каждый день.
– Ну к чему все это, Терентий Иванович?! Полюбить меня там, в сопках, ей-богу, не трудно. Я одна у вас, и не мудрено, что кажусь совершенством. Неподходящее место и неподходящее время выбрали вы для любви… – В тоне ее была добродушная усмешка друга и суровая назидательность старшего.
– Вы единственная… – начал было Шлёнкин.
Тарасенко замахала руками:
– Нет, нет, таких слов не слушаю! И вообще, давайте перенесем наш разговор на более поздний срок. Пусть он состоится через год после войны. Мир многое изменит…
– Через год после войны? Пусть будет по-вашему! – прошептал Шлёнкин, уничтоженный и одновременно окрыленный.
Больше о любви они не говорили. Тарасенко оставалась по-прежнему приветливой, внимательной, словно и не было между ними этого необычного разговора.
…Беседа солдат о женах и любимых прерывается внезапной командой:
– Привал на саносмотр!
Шлёнкина передергивает от этой команды. «Батюшки, только бы не она», – проносится у него в мыслях. Но Тарасенко уже приближается к роте. Вместе с ней идут фельдшер и два санитара. «Хоть бы фельдшеру осмотр поручила», – думает Шлёнкин.
Тарасенко идет быстрой, стремительной походкой. На плече у нее матерчатая зеленая сумка с красным крестом. Русые волнистые волосы выбились из-под фуражки, рассыпались на плечи. Лицо, руки, шея загорели, и потому серые с синим отливом глаза кажутся ярче и больше обычного. Стремительность походки придает ее маленькой стройной фигуре черты постоянного порыва вперед.
Начиная с двадцать второго июля, когда батальон снялся с пади Ченчальтюй и начал свой небывалый марш по степям Монголии и Китая, Тарасенко живет в неусыпных хлопотах. Первая ее забота – сберечь ноги бойцов. Ноги для солдата пехоты – это все равно что крылья для птицы. Вторая забота – уберечь людей от тепловых ударов, не допустить желудочных болезней.
Через день-два врач, пользуясь привалами на отдых, осматривает ноги у солдат, расспрашивает их о здоровье.
Желание Шлёнкина не сбывается. Не фельдшер, а сама Тарасенко входит в круг бойцов третьей роты. Шлёнкин смотрит на нее застенчивым, влюбленным взглядом. Девушка здоровается с ротой, обводит солдат глазами, словно ищет кого-то. Увидев Шлёнкина, она кивает ему и чуть улыбается.
– Прошу, товарищи, снять обувь и рубашки.
Тарасенко никогда не приказывает, но бойцы знают, что просьбы врача равнозначны приказу.
– Вчера ведь только, товарищ капитан, осматривали, – говорит один солдат, распутывая сбившиеся обмотки.
– Смотрите у меня: если будете пить воду из каждого ручейка – на каждом привале буду осмотры производить, – говорит Тарасенко и смеется.
– Тогда батальон, товарищ капитан, в месяц до Хингана не дойдет, – отшучиваются бойцы.
– Опять вы неправильно портянку навернули. Видите, какая на пятке краснота образовалась.
Тарасенко подзывает санитара, поручает ему показать солдату, как нужно навертывать на ногу портянку. Через минуту ее голос слышится в другом месте.
– Ремень у винтовки вам надо подтянуть. Иначе на плече потертость появится.
Шлёнкин снял ботинки, гимнастерку и рубашку, сидит в тоскливом ожидании. Ремни от винтовки и вещевого мешка отпечатались на его мясистых плечах. На ногах, натруженных ходьбой, вздулись жилы. Ступня и пятки задубели, пыль пробилась сквозь ботинки и обмотки и въелась в кожу.
– А, черт, хоть бы помыть эти коряги, – озлобленно шепчет Шлёнкин, косясь на свои оголенные ноги.
– Да ничего, Терёша, ты же не Аполлон Бельведерский в музее, а солдат пехоты на войне, – успокаивает Соколков друга.
– Неудобно, если б не она… – морщится Шлёнкин.
Соколкову так и хочется подшутить над Шлёнкиным, но он замечает, что тому не до шуток. Шлёнкин корчится, подтягивает ноги под себя, концом портянки поспешно протирает грязные пальцы. Тарасенко приближается, ее голос слышится совсем рядом. Она осматривает Соколкова. Тот о чем-то разговаривает с ней весело и громко. Они оба смеются. Шлёнкин почти не улавливает их разговор. Поведение Соколкова кажется ему, по крайней мере, странным. Как можно в таком виде о чем-нибудь разговаривать с врачом, да еще так весело?
Шлёнкин не успевает ответить сам себе на этот вопрос. Он вздрагивает от прикосновения к плечу прохладных пальцев врача.
– Ну-ка, Шлёнкин, покажите лямки своего вещевого мешка, – говорит Тарасенко, Шлёнкин покорно подает вещевой мешок, Тарасенко ощупывает лямки пальцами.
– Да разве можно так, товарищ Шлёнкин? Вы смотрите: широкие, удобные лямки у вас свернулись в жгуты, вы же натрете ими плечи! Сейчас же расправьте лямки…
Тарасенко произносит все это строго, требовательно. Но вдруг голос ее становится глуше, в нем слышатся другие, теплые ноты:
– Ну, как самочувствие, Терентий Иванович?
– Самочувствие? Отличное самочувствие. Безлюдие осточертело. Скорее бы перемахнуть Хинган.
– Теперь уже недалеко… А желудок не беспокоит? Воды из речек много пьете?
– Все в порядке, товарищ капитан, – поспешно отвечает Шлёнкин. Он облегченно вздыхает, полагая, что осмотр закончен. Но Тарасенко опускается на колени.
– Дайте посмотреть ноги.
Шлёнкин немеет. Он молча вытягивает ноги и стыдливо опускает глаза. Девушка умелыми, быстрыми движениями рук ощупывает икры. Ему кажется, что она осматривает его ноги не секунды, а долгие часы – осмотр изнуряет его. Врач встает.
«Как хорошо, что они прошли там, в Забайкалье, суровую школу. Без подготовки не выдержать бы им этого перехода», – думает Тарасенко, но говорит совсем о другом:
– Вы знаете, Терентий Иванович, сегодня утром, даже сама не знаю почему, мне вспомнилась оперетта «Корневильские колокола». Я шла и беспрерывно напевала себе под нос. Одно место никак не могла припомнить. Вы наверняка его хорошо знаете…
Упоминание об оперетте словно вырывает Шлёнкина из-под власти кошмарного сна. Трепетное ощущение любви поднимается в его душе. От прежнего смущения, заставляющего цепенеть все члены, не остается и следа. Шлёнкин преображается на глазах всей роты.
– Как же не помнить «Корневильских колоколов»! – говорит он, слегка играя своим бархатистым баском. – Это же, товарищ капитан, не оперетта, а прелесть. Выше ее я ставлю только «Сильву». А место, о котором вы говорите, я помню великолепно…
– Ну, спойте мне, пожалуйста, – просит Тарасенко. Шлёнкин с готовностью откашливается, вполголоса поет. Девушка, улыбаясь, смотрит на него, шевелит губами, стараясь запомнить мелодию.
Они вспоминают известных певцов страны, говорят о лучших спектаклях. Шлёнкин попыхивает своей неизменной трубкой с профилем Мефистофеля. Но Тарасенко принуждена прервать разговор – ее ждут в других ротах.
Она уходит. Шлёнкин провожает ее долгим, неотрывным взглядом. Глаза его сияют, ему хочется совершить что-нибудь такое хорошее, такое геройское, чтобы поняла она, какая сила пробудилась в его душе. «Бои, что ли, скорее начинались бы!»
– А любит она тебя, Терёша, – шепчет Соколков, выждав, когда Тарасенко отошла подальше.
– Ты думаешь? – горячо спрашивает Шлёнкин, и в глазах его вспыхивает беспокойный огонек.
– Убежден. Если бы не любила, другие бы речи вела с тобой.
Шлёнкин долго молчит. Молчит и Соколков.
– Эх, Витя, – говорит Шлёнкин, – ничего ты, брат, не знаешь…
Он охвачен таким порывом, что готов гору свернуть.
– Да уж с твое-то, наверное, знаю, – чуть обиженно говорит Соколков. – А только счастлив ты. Завидно даже. До Наташи-то посчитай – сколько километров.
– Ну, брат, неизвестно еще, до кого дальше, – задумчиво глядя куда-то в степь, говорит Шлёнкин, вспоминая Читу и свои объяснения с Тарасенко.
10
Большой Хинганский хребет – это скопище голых скал, громоздящихся в чудовищном беспорядке.
У подножия этих скал обрываются звериные тропы. Цепкая степная трава, расстелившаяся на тысячах километров сухой земли, отступает перед неподатливостью каменных глыб. Только дождь да ветер оставили на них свои отметины: ветер отполировал бока, дождь продолбил узкие канавки для стока. Даже страшно подумать, сколько времени потребовалось дождю и ветру на эту работу, – миллионы лет!
Большой Хинганский хребет окутан туманом. Туман ползет из ущелий непрерывным потоком, как дым из кратера непотухшего вулкана.
Местами хребет так высок, что вершины его скрываются в тучах, которые лежат неподвижными распластанными телами, словно прикованы навечно тяжелой цепью.
Выше этих туч поднимаются только орлы. Остальная птичья братия, силой и характером послабее, гуртуется по впадинам и ущельям.
Большой Хинганский хребет – это особое царство на земле – царство камней, ветров и дождей.
На подступах к Хингану батальон Тихонова сворачивает километров на двадцать к северу, вливается в поток войск, группирующихся для прыжка через Хинган.
Впереди движутся саперы. Японцы минировали проходы через перевалы, завалили расщелины, по которым можно проложить дорогу, ворохами битого камня.
Саперы шаг за шагом прокладывают путь. Воздух содрогается от взрывов: там, где бессильны лопата и лом, помогает взрывчатка. Она разносит на мелкие частицы могучие скалы, заваливает землей и щебнем глубокие ямы, пробивает новые проходы через неподступные перевалы.
По приказу командующего армией батальон Тихонова движется в одной колонне с артиллерийским полком из резерва Главного Командования. У артиллеристов тягачи, грузовики, легковушки самых различных марок. Но командующий знает: на Хингане не один раз придется перетаскивать и оружие и машины на руках. Без помощи пехоты не обойдешься…
Предвидения командующего вскоре сбываются. Чем глубже войска вползают в скопища Хинганских гор, тем круче становятся перевалы.
Во второй половине дня начинаются первые серьезные испытания. Проложенная только что саперами дорога скачет на одну скалу, потом на другую, на третью. Моторы ревут, как стадо взбесившихся быков. Автомашины едва доползают до середины первой скалы, сдают назад.
Тихонов шутит над артиллеристами. Его лошади и волы, на которых передвигается имущество, продовольствие и боеприпасы батальона, тяжело поводя боками, стоят уже на вершине скалы.
Пока артиллеристы обходятся без помощи пехотинцев и своими силами втаскивают автомобили, пушки и тягачи на крутой подъем. Солдаты еще не утомлены, форсирование гор им в новинку. Они тащат машины на веревках, весело ухая, задорно покрикивая, пересыпая говорок крепким словцом.
Восхождение на вторую скалу несравненно труднее. Теперь не шутит и Тихонов. Лошади скользят по камню, встают на колени, волы дико хрипят, ложатся на бок. Постромки у повозок рвутся, не выдерживая тяжести.
Комбат приказывает распрячь лошадей и волов. Их втаскивают на вершину скалы на веревках. Затем люди впрягаются в повозки и на себе завозят их.
К вечеру объединенная колонна пехотинцев и артиллеристов поднимается на четыре ступени, но хребет еще не заканчивается, впереди виднеются новые скалы.
Солдаты и офицеры утомлены, искоса посматривают на ребристые горы, окутанные туманом…
Тихонов, Буткин и Власов подводят итоги дня: пройдено семь километров! По данным карт, скоро должна начаться долина, но немало еще потребуется трудов, чтобы дойти до нее.
Завтра батальон будет действовать увереннее и осмотрительнее. Сегодня люди работали горячо, но не соблюдалось правильное чередование рот на подъеме больших тяжестей.
В разгар беседы появляется Петухов. Он только что побывал в ротах. Радостные известия: семь лучших солдат подали заявление о вступлении в партию, среди них Прокофий Подкорытов, Викториан Соколков…
Петухов предлагает созвать закрытое партийное собрание. Минут через десять коммунисты небольшими группами тянутся к дальнему обрыву скалы, где их уже поджидает Петухов.
Начинает смеркаться. Сумрак ползет из ущелий, поднимается к вершинам скал, окутывает их. Высокое голубое небо темнеет, робким, неярким светом загораются первые звезды.
У солдат и офицеров уставшие лица и медленные движения. Дорого им стоили семь километров, пройденные сегодня. Они тяжело опускаются на землю, садятся, стараясь опереться на камни. Петухов низко склонился над листом бумаги, торопливо пишет. Буткин сидит неподалеку от него, молча смотрит на коммунистов, думает.
Осенью тысяча девятьсот сорок первого года он прибыл в падь Ченчальтюй. Во всем батальоне было тридцать три коммуниста. Теперь на партийное собрание явилось сто два человека. Каждого из них Буткин знает так, словно рос вместе. Многим он давал рекомендации. А скольким он помог разобраться в простых и сложных вопросах!
Мелькают лица: сержант Коноплев, ефрейтор Остап Тарасюк, солдат Назир Кукенбаев, солдат Куделькин, ординарец комбата Трубка… Все они уже не те, что были два-три года назад.
Партия! Где только не видел твоих сынов Буткин! В глухой сибирской тайге, на лесах стройки Кузнецкого завода, в самом водовороте деревенской жизни лицом к лицу с озверелым кулачьем, во главе колхозов, перекроивших весь уклад сельского быта, в траншеях на самой границе и вот – на Хингане! На Хингане!
Волнующие чувства бесконечного преклонения перед партией захватывают Буткина. У него першит в горле. Он спохватывается, думает о себе как о постороннем: «Ну вот и растрогался ты, Петр Петрович! Стареешь, брат… А почему бы и не растрогаться тебе? Что в этом плохого?
Вспомни-ка девятнадцатый год. На три тысячи партизан было пять коммунистов. А теперь? Как же выросли и поднялись наши люди!»
Его размышления прерывает Петухов. Он открывает собрание. Петухов любит говорить. И сейчас он не упускает этой возможности. Он напоминает коммунистам, в какие дни живут они, потом говорит о большом значении партийного собрания, созванного в скалах Хинганского хребта.
Петухова обуревают те же чувства, что и Петра Петровича Буткина. Он увлекается своей речью, его мысли созвучны мыслям Буткина, но замполит недоволен парторгом. Люди устали, многие из них дремлют. До речей ли тут? Наконец Петухов заканчивает. Собрание избирает президиум. Буткин, пользуясь правами председателя, старается придать собранию деловой тон.
Первый вопрос на повестке: прием в партию. Один за другим поднимаются солдаты и сержанты, рассказывают свои биографии, отвечают на вопросы товарищей.
Становится совсем темно. Секретарь ведет протокол при свете карманного фонарика. Буткин вглядывается в лица, но рассмотреть их не может. Только по тому, как оживленно люди отзываются на его реплики, он чувствует, что они живут интересами собрания.
Выступающие говорят кратко и без лишних слов.
– Знаю Подкорытова с первого дня службы. Хороший, передовой солдат, учился военному делу в Забайкалье не щадя сил. В походе проявил себя стойким и дисциплинированным воином, помогал товарищам, вполне может быть коммунистом.
– Соколков боевой солдат. Отлично нес службу в Забайкалье. В походе не знает устали. Всегда бодрый, уверенный. Достоин быть в рядах партии.
Затем собрание слушает доклад Петухова о плане партийно-политической работы на время перехода через Хинган. Тут предусмотрено все. Предусмотрены не только собрания и инструктивные совещания агитаторов, намечены даже две лекции.
– А что же, для лекций специальные остановки будут, товарищ парторг? – спрашивает кто-то, не скрывая иронии в тоне голоса: нашли, дескать, время для лекции.
Отвечает Буткин:
– Никаких специальных остановок для лекций не потребуется, товарищи. Лекции мы будем слушать на ходу, как только выйдем в долины. В самом деле, слушаем же мы всякие побасенки во время движения, почему бы нам не использовать эту возможность для более полезного дела?
Это так просто и так убедительно, что возражать немыслимо.
– Хорошо придумано, надо было раньше сделать это. Сколько бы лекций прослушали, – говорит кто-то с упреком.
– Ну а японец позволит нам лекциями заниматься? – слышится чей-то голос.
Внезапно начинается стрельба. Секретарь собрания – старшина Петрунин, ойкнув, падает замертво. В неживой, крепко стиснутой руке поблескивает лучик непогасшего карманного фонарика.
Пули свистят возле Буткина. Укрыться ему от пуль проще, чем кому-либо другому. Стоит опуститься на колени, и он скрыт за громадным клыкастым камнем. Но первая мысль Буткина не о себе. «Надо загасить фонарик, свет демаскирует нас». До Петрунина от него не меньше пяти метров. Буткин вскакивает и бросается к погибшему. Кто-то сильно ударяет его по руке выше локтя. В первую секунду он не замечает, что ранен. Схватив фонарик, он разбивает его о камень и только теперь чувствует страшную боль в руке.
– Коммунисты, по местам! – сквозь трескотню выстрелов слышится голос комбата.
11
Через минуту Тихонов отдает приказ командирам рот. Егорову выпадает чуть ли не самая трудная задача: разбить роту на мелкие группы и броситься в горы. Японцы наверняка действуют рассредоточенно. Нужно отыскивать их, преследовать, уничтожать, дать им почувствовать, что нападения исподтишка им не обойдутся даром.
Подкорытов, Шлёнкин и Соколков оказываются в одной группе. Старшим командир взвода назначил Подкорытова.
Солдаты ползут на четвереньках, цепляются за выступы скал. Стрельба не затихает совсем, но паузы между очередями становятся более продолжительными.
Впереди ползет Подкорытов, за ним. – Шлёнкин, последним – Соколков. В одном месте Подкорытов срывается с выступа. Котелок его ударяется о камни и гремит. Японцы мгновенно прекращают стрельбу. «Услышали», – отмечают про себя солдаты и припадают к земле. Но, по-видимому, это совпадение. Японские пулеметы и автоматы строчат один за другим, эхо разносится по ущельям и грохочет и воет там, как штормовое море.
Подкорытов поднимает голову, машет рукой: вперед! Но ни Шлёнкин, ни Соколков его руки не видят – тьма непроглядная. Подкорытов прищелкивает языком раз, другой. И хотя между ними не было уговора насчет того, что значит этот сигнал, Шлёнкин и Соколков догадываются, что от них требует Подкорытов. Они ползут дальше, натыкаются на острые ребра скал, цепляются за них, лезут вверх.
Вдруг Соколков срывается, с шумом летит со скалы к подножию. Благо, что эхо покрывает все звуки, вызываемые его падением.
Закусив губы, он сдерживает стон, рвущийся из груди. Подкорытов и Шлёнкин спускаются вниз к Соколкову на помощь. Тот лежит, поскрипывая зубами от досады и боли.
– Колено расшиб, – сообщает он, когда товарищи склоняются над ним.
– Оставайся тут. Мы пойдем вдвоем, – говорит Подкорытов.
Соколков стонет теперь не столько от боли: невыносимо тяжко отставать от товарищей.
– Ты полежи тут, а я потом за тобой приду, – понимая друга, говорит Шлёнкин.
– Ну, ползите, ползите. Я, гляди, отлежусь, – стонущим голосом произносит Соколков и, поймав в темноте большую, шершавую руку Подкорытова, жмет ее, насколько хватает сил. – Желаю удачи!
Он долго лежит, прислушиваясь. Когда стрельба затихает, он отчетливо слышит, как погромыхивают котелки на спинах товарищей, как поскрипывают ремни их снаряжения, как стучат о камни каблуки их ботинок с крепкими подковами на четырех шурупах. Чувство острого беспокойства за товарищей охватывает его. «Тише же надо! Но почему они так?» Ему хочется крикнуть товарищам, чтоб передвигались они осторожно, японцы могут обнаружить их по звукам, но стрельба разгорается с новой силой, и Соколков опускает голову на камень.
Страх, ощущение обреченности поднимаются в душе Соколкова. «Задушат меня тут японцы, и знать о моей смерти никто не будет», – горько думает он.
Соколков встает, намереваясь броситься за Подкорытовым и Шлёнкиным, но сильная боль опрокидывает его наземь. Поняв, что его желание догнать товарищей пока неисполнимо, он смиряется со своей долей.
Горькие мысли постепенно покидают его. «Ну, впрочем, задушить меня не так-то просто. У меня винтовка, гранаты. Живой я им все равно не дамся». Эти размышления ободряют его, он нащупывает затвор винтовки, срывает с ремня две гранаты.
Соколков долго лежит не двигаясь. На небе начинают проглядывать звезды. Месяц утонул в облаках, нет-нет выглянет из-за них и скроется вновь. Кажется, что он барахтается в облаках, как серебристый язь, запутавшийся в сетях.
Стрельба, сосредоточившаяся вначале в одном месте, слышится теперь то там, то здесь. Вскоре начинают стрелять неподалеку от Соколкова. «Прокофий с Терёшей вступили в дело», – догадывается Соколков, и ему становится обидно за свою неудачу. Он вспоминает все, что говорилось о нем час назад на партийном собрании. Егоров, Петухов, Буткин, командир отделения сержант Коноплев – все они отмечали его положительные качества. Собрание единогласно приняло его в ряды партии. Какое это доверие и какое счастье быть коммунистом!
Он словно на крыльях бросился в бой, в горы, и вот… лежи, жди, когда утихнет боль в ноге. «И как это я сорвался? Надо же было этому случиться ни раньше, ни позже, а именно сегодня. Что скажет Егоров? Может еще подумать, что я струсил…» – все больше и больше терзается Соколков.
Провожая их в горы, Егоров сказал ему и Подкорытову:
– Ну, молодые коммунисты, надеюсь на вас.
Соколков теряет ощущение времени. Сколько он тут: час? два? А может быть, уже полночь или близится рассвет? Стрельба в горах то вовсе затихает, то разражается короткими, стремительными вспышками.
Камни, на которых лежит Соколков, становятся холодными и скользкими. Туман, должно быть, опустился на скалы, покрыл их сыростью. Гимнастерка и брюки Соколкова становятся влажными, и дрожь пронизывает его насквозь.
Он поднимается, чтоб снять с плеча скатку и развернуть шинель. Боль в ноге затихает, но встать на нее он еще не может.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.