Текст книги "Дело Томмазо Кампанелла"
Автор книги: Глеб Соколов
Жанр: Триллеры, Боевики
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)
В это мгновение, неожиданно, лицо ее исказилось и приняло совершенно противоположное прежнему – напряженное и злое – выражение. С таким-то выражением начала она смотреть прямо курсанту-хориновцу в глаза, уже не походя более ни на какую Лефортовскую Царевну, а более смахивая на изнуренную собственным колдовством ведьму:
– Ты, может, думаешь, что я преступно беспечна и беспамятлива, если мне больше невмочь думать о мальчике из соседнего дома?! А у тебя дети есть?! Нету! Хорошо тебе ходить да думать!.. А что, если все-то как ты станут?! Только будем ходить и думать?!. Ведь тут свойство-то такое – по-нормальному, как, скажем, о еде или о работе, тут думать-то нельзя.., Тут или не думай… Или думай – но ты уж не человек. Мысли ужасные будут крутиться и крутиться, а ни к какому заключению приходить не будут, не будет из этих мыслей никакогс вывода. Будет только одна лишь ужасная боль и изнурение И становишься сам не жильцом, как мальчик из соседнего дома. Если этому ужасу смело в глаза смотреть, то с нормальной и хорошей жизнью можно проститься. Такую смелость да честность иметь – и не жить больше вовсе. А мне и самой жить надо. И для Шубки жить надо.
– Как о еде или работе тут думать нельзя…– повторил за ней потрясенный курсант-хориновец.
– Стойте, стойте!.. Почему у вас теперь такое лицо стало?! А?!. – спросил он, сам еще не зная, для чего ему это надс знать.
Ему казалось, что в этом выражении ее лица заключено нечто важное, но что? Что?
– Как ты мне надоел, отец! Когда же осточертеет тебе меня уговаривать, когда же в тебе гордость-то проснется?! – раздалось позади стоявших на платформе курсанта-хориновца. Господина Радио и Лефортовской Царевны.
Все трое обернулись.
Прежде не замеченный ими возле мраморной скамейки стоял Охапка, а на скамейке сидел и с выражением страдания на лице протягивал к нему в мольбе руки какой-то немолодой мужчина.
– Умоляю тебя, иди работать! Иди работать, сегодня же твоя смена. Если не придешь, тебя выгонят! Иди работать сменную… – упрашивал он Охапку.
– Когда же тебе надоест меня уговаривать?! Когда же в тебе гордость-то проснется?! Надоело на твою умоляющую рожу смотреть! – сказал Охапка и пнул немолодого мужчину ногой.
Тот откинулся спиной к мраморной стене и закрыл лицо руками. Не говоря больше ни слова, Охапка пошел прочь, к выходу со станции.
– Какой кошмар! – произнесла Лефортовская Царевна и закрыла лицо рукой.
Курсант-хориновец заключил ее в объятья и принялся утешать:
– Подождите вы расстраиваться! Подождите… Не верьте вы, что эта сцена произошла на самом деле. Это наверняка очередная хориновская штучка. Театр, декорации… Фактор времени…
– Дурак ты, дурак! – Лефортовская Царевна убрала руку от лица, но освободиться из объятий курсанта-хориновца не попыталась. – За твой театр тебе денег не заплатят. Кончится эта ночь – и вернешься ты в самые обыкновенные серые будни. И Лефортово будет кругом. Самое настоящее Лефортово, а никакие там не декорации. И еще, помяни мои слова, ваше действо – это одна сплошная истерика, истерика от страха, от безвыходности. И оттого так фактор времени для вас важен, что более вы свой страх ни минуты терпеть не хотите. Но истерика – это только истерика. Истерика ничего породить не может.
Тут из рации понеслось:
– Неправда! Неправда! Может! Может… Наша истерика родит… Вы еще увидите… Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем! Родит! Родит!
В этот момент на станцию с грохотом въехал поезд.
– Не вернусь я в обыкновенные серые будни. Родила истерика: я с вами, Лефортовская Царевна, познакомился. Не будь истерики, не сбеги я этим вечером из казармы, не сбеги потом вслед за Господином Радио из зала «Хорина» – и не было бы этой моей встречи с вами. Так что истерика может родить…
Пока он говорил, поезд уже остановился, и двери вагонов распахнулись. Лефортовская Царевна схватила курсанта-хориновца за рукав:
– Поехали вместе! – говоря эти слова, как показалось курсанту-хориновцу, да и Господин Радио высказывался позже в том же духе, она смотрела на портативную радиостанцию, которую курсант-хориновец держал в руках. Очевидно, она пыталась сообразить, слышит этот разговор Томмазо Кампа-нелла или нет?
Курсант-хориновец колебался лишь мгновение – шагнул в вагон вместе с Лефортовской Царевной.
– Рацию, рацию отдайте! – воскликнул Господин Радио, но было поздно: двери вагона с шумом захлопнулись, поезд тронулся и скоро исчез в тоннеле.
Руководитель самого необычного в мире самодеятельного театра остался на платформе один. Отчаяние охватывало его.
С каждым мгновением сильнее и сильнее Господин Радио чувствовал, как он хочет спать. Пожалуй, от того, чтобы улечься прямо здесь в метро, на какой-нибудь лавке и просто немного поспать, его удерживало только еще большее, чем желание спать, желание есть. Если он уснет, то как он поест?!
Многие участники «Хорина» в этот вечер хотели жрать. Не есть, а именно жрать. Господин Радио, Томмазо Кампанелла, Таборский хотели этого больше, чем остальные. Но жрать – ладно, жрать – это ерунда. В той сумятице, которая существовала в их головах – а разве в такой вечер можно было жить без сумятицы в голове?! – они жили одним мгновением и видели то, что было перед глазами сию минуту. Вот например, Господин Радио видел очень маленькую, даже, можно сказать, уютную станцию метро под революционным названием «Бауманская». Эдакую темную, несмотря на то, что вся она была в светлом мраморе, с грохочущими поездами, с безлюдьем – почему-то не было пассажиров, – хотя, почему же «почему» – поздно! И ему ужасно хотелось пирожок с мясом. Хоть бы пирожок и был противный, из самого плохого мяса, которое, чтоб не воняло тухлятиной, изрядно перемешали с луком и перцем. Пусть бы пирожок и был приготовлен в антисанитарных условиях. Хоть бы такого пирожка съесть, много таких пирожков, и потом рухнуть спать. Именно рухнуть. Лечь – будет совсем не то. Удовольствие от рухнуть – несравненно! И в голове Господина Радио уже стелился туман. И конечно, в такую вот непростую секунду, стоя под изображением на мраморе Ленина, вождя революции, ни одной частичкой своего естества не помышлял Господин наш, светоч Радио, о Жоре, Жоре-Людоедушке, коренном лефортовском жителе. А между прочим, и тот пока еще не помер, а был жив-человек, и думку свою думал, и дело-то замышлял, рассуждал и действовал. Недаром же он из тюряги «Матросская тишина» ночкой темной, ночкой глухой да мрачной, когда ни одна звездочка на небе не светила, обманув тюремные караулы строгие, утек. Исчез. Растворился во мраке здешних мест. И только стены тюремные помнили, что был он там, был. Еще намедни. И начертал на стене прогулочного дворика тюряги: «Жора-Людоед – славный малый! Прошу любить и жаловать!»
Тем временем в радиоэфире маленькие артисты начали по очереди декламировать стишки, которые они записали, услышав их по радиомосту, и уже успели разучить. Ведь все хориновцы этой ночью находились в одном информационном пространстве, и сказанное кем-либо из хориновцев в одной из точек Лефортово тут же становилось достоянием всех остальных хориновцев, которые находились совершенно в других местах.
Ночь Лефортово закроет,
Черт тюрьму для нас построит,
Если нынче не сбегу,
Завтра точно быть концу…
– декламировали маленькие артисты из хориновской группы детей.
Тем временем, услышав свои стихи в радиоэфире, Томмазо Кампанелла, который в этот момент шел вместе с Паспортом-Тюремным по одной из лефортовских улиц, сказал в рацию:
– Я хочу сообщить вам всем, декламирующим мои стихи, одно важное обстоятельство. Здесь кругом, в каждом из этих событий, которые валятся на нас как какие-нибудь луковицы из порвавшегося мешка, очень много кошмаров. Много того, чего мы боимся и ужасно не хотим… В такую ночь мы не станем бояться… Потому что это очень странная ночь… Ночь… Но как только ночь пройдет, нас непременно охватит такой ужас, такая хандра, что… Поэтому я стану теперь раздувать эту ночь, как угли в костре, чтобы она горела ярче и ярче. Так пусть же никогда не наступает утро следующего дня!..
Верю я, портной исправит Воротник,
что давит давит Шею бедную мою… –
запел Томмазо Кампанелла как гимн. Радиоволны разносили слова его песни по всему Лефортово.
Часть пятая
ДЕКОРАЦИИ ЛЕФОРТОВО
Глава XXXII
В лефортовской церкви Петра и Павла
Вечер. Сгустившаяся темнота. К витрине дорогого ресторана быстрым шагом, едва ли не бегом, торопясь подошел человек, одетый в темно-синее демисезонное пальто. Шапки на нем не было, и снежинки застревали в его волосах. Он положил ладони на стекло, он оперся о него руками, он приблизил к витрине лицо и принялся жадно высматривать что-то там в зале. Что-то или кого-то. Два толстых дядьки в солидных дорогих костюмах, что сидели за столиком как раз напротив этой витрины, перестали есть и беседовать и уставились, в свою очередь, на человека в темно-синем пальто. Человек отпрянул. Но через полминуты его фигура замаячила уже напротив другой, соседней витрины.
В ярко освещенном, шикарном и блестящем зале дорогого ресторана в этот вечер было достаточно много посетителей. Под потолком висела огромная люстра, сверкавшая хрусталем и позолотой. Под звуки арфы – в ресторане играла арфистка – вышколенные официанты разносили по залу изысканные и безумно дорогие кушанья в красивой фарфоровой посуде. Накрахмаленные скатерти и салфетки поражали идеальной белизной, дорогой паркет блестел едва ли не так же ярко, как и зеркально гладкий металл столовых приборов. Вкусные запахи витали по залу, перемешиваясь с ароматами-дорогого табака.
Таборский увидел в витрине ресторана… Точнее, не так. Таборскому показалось, что он увидел сквозь огромное окно ресторана старуху Юнникову. Он бросился внутрь ресторана. Чуть ли не сшиб с ног мгновенно вышедшего ему навстречу распорядителя. Быстро пошел через зал в ту сторону, где ему увиделась старуха Юнникова. Там в углу за маленьким столиком, действительно, ужинали три человека. Маленького роста господин с длинными темными волосами, собранными сзади в хвостик, и две дамы солидного возраста, чрезвычайно хорошо одетые. Разговор за этим столиком велся на французском.
Таборский не помнил, знала ли Юнникова французский. Но стремительно приближаясь к заветному столику (между прочим, двое полных господ сразу узнали в нем того человека, который высматривал что-то, стоя перед витриной, и поначалу чрезвычайно испугались, но потом, сообразив, что он идет не к ним, испытали чувство облегчения), так вот, Таборский думал, что Юнникова вполне могла знать французский и вполне могла сейчас вести на нем беседу.
Чрезвычайно взбудоражив всех троих, Таборский подскочил к их столику и, извинившись по-французски перед мужчиной и женщиной, сидевшими к нему лицом, положил руку на плечо той пожилой дамы, что сидела к нему спиной и которая и показалась ему Юнниковой. Здесь, при том, что обычно сказка быстро сказывается, да не быстро дело делается, все произошло совершенно наоборот. Проход через зал ресторана и рука, положенная на плечо пожилой женщине, состоялись настолько стремительно, что Таборский и сам не успел подумать о том, не поспешил ли он все это натворить.
Женщина обернулась, вытаращив в ужасе на Таборского глаза. Это оказалась пожилая иностранка. Таборский сразу понял, что она иностранка, вовсе не старуха Юнникова. Затем она вскрикнула, вскочила со стула, уронив вилку и ударив Таборского по руке. Вскочил и француз с хвостиком.
– Я обознался! – громко воскликнул Таборский. На его лице изобразилось ужасное отчаяние.
Видимо все трое поняли, что произошло какое-то недоразумение, потому что мгновенно успокоились и смотрели теперь на Таборского скорее с сожалением, чем с испугом.
Вновь извинившись несколько раз по-французски, причем трое не произнесли в ответ ни слова, только мужчина с хвостиком побледнел еще больше, Таборский побрел обратно к дверям. Его никто не остановил, никто не сказал ему ни слова и даже распорядитель подержал ему дверь, когда он выходил из ресторана на улицу.
Это был первый ресторан, в который он зашел таким образом в этот вечер. Снег у него в волосах успел растаять, капелька воды стекала по виску и щеке. Таборский чувствовал себя чрезвычайно изнуренным. К тому же он только сегодня приехал в Москву, еще не успел прийти в себя с дороги. В таком состоянии лучше всего ему было просто поесть и лечь спать. Но как раз этого он сделать и не мог. Ему обязательно нужно было разыскать старуху Юнникову.
Он был в центре Москвы, поэтому решение, что делать дальше, пришло к нему очень быстро: он подошел на улице к какому-то случайно попавшемуся ему на глаза человеку и спросил его, где здесь поблизости есть шикарный, очень дорогой ресторан с большими хрустальными люстрами. Тот ответил что-то совершенно невпопад, но тем не менее указал рукой направление, в котором Таборский и пошел очень быстро. Так он набрел на второй ресторан, который был не менее шикарен, чем первый. Но там все-таки не оказалось огромных хрустальных люстр. Не было там и старухи Юнниковой. За вторым рестораном последовал третий. Был и четвертый, и пятый…
Между прочим, во время этой большой прогулки по ресторанам, в каждом из которых в нос Таборскому ударяли самые изысканнейшие и вкуснейшие ароматы, которые еще сильнее и сильнее раззадоривали его аппетит, а мы помним, что Таборский был чрезвычайно голоден в этот вечер и даже просил совета хориновцев на тему, где бы ему можно было дешево и на-жористо поесть в Лефортово, так вот, Таборский неоднократно названивал кому-то по так и не возвращенному Господину Радио мобильному телефону. Но судя по тому, что все звонки заканчивались на том, что он набирал номер, ждал долго, а потом, так и не произнеся ни слова, клал трубку обратно, на том конце провода к телефону никто не подходил…
Таборский кружил по центру города и в конце концов поймал себя на том, что все шикарные и блестящие рестораны слились в его голове в один единственный ресторан. Но окончательную точку в этих хождениях поставило то, что когда Таборский вошел в очередной ресторан, показанный ему очередным случайным прохожим, он увидел в дальнем углу столик, за которым сидели три человека: мужчина и две пожилые женщины. Все трое с испугом смотрели через зал на вошедшего, которого, видимо, они заметили через витрину еще тогда, когда тот шел по улице. Таборский взял с какого-то столика для обслуги белоснежную накрахмаленную салфетку (кроме салфеток там лежали еще чистые, сверкавшие зеркальными поверхностями столовые приборы и тарелки) вытер ею лицо, положил салфетку обратно на столик и вышел из ресторана.
Он понял, что круг замкнулся, и в этом ресторане он уже был. Найти старуху Юнникову ни в одном из шикарных ресторанов ему не удалось.
После этого он в очередной раз извлек из кармана мобильный телефон и кому-то вновь попытался с него позвонить.
Этим «кем-то» был ни кто иной, как актер Лассаль, давнишний приятель Таборского по театральному училищу имени Щепкина, что при Малом театре. В этот раз, по счастью, трубку все-таки взяли. К телефону подошла какая-то немолодая уже, судя по голосу, женщина. Она сказала Таборскому:
– Лассаля нет дома. Он в церкви Петра и Павла. В Лефортово! Он пробудет там долго. Но если его не будет там, то это значит, что он в молодежном кафе!.. Но к определенному сроку он будет в театре, потому что у него сегодня премьера. Правда, он привык работать «с колес» и поэтому скорее всего появится в театре перед самым последним звонком.
Таборский хотел спросить еще про старуху Юнникову, которая была теткой Лассаля, но женщина, которая и без того поговорила с Таборским не слишком любезно, уже положила трубку. Сколько ни набирал Таборский после этого номер, к телефону больше никто не подходил. Видимо, та женщина, что была в квартире Лассаля, просто выключила телефон из розетки.
После этого, особенно не раздумывая, Таборский поехал обратно в Лефортово, чтобы разыскать там церковь Петра и Павла.
Он вновь спустился в метро, потом на одной из станций вышел в город. Там, стоя возле афиши кинотеатра, Таборский долго расспрашивал прохожих, пока наконец одна пожилая женщина ни рассказала ему, где находится церковь Петра и Павла и как до нее добраться.
Вскочив в как раз подъехавший трамвай, Таборский меньше чем через пять минут вышел на остановке неподалеку от церкви.
«Странно. По каким причинам Лассаль может долго находиться в церкви? Хотя, может быть, он стал религиозным человеком. Все может быть», – думал Таборский, приближаясь к храму, который стоял за каменной оградой среди голых, безжизненных зимних деревьев. Таборский не знал этого, но храм стоял на краю обширного дворцового парка с некогда великолепной, а теперь заброшенной системой террасных прудов. С другого края на этот парк смотрели мрачные казематы Лефортовской тюрьмы, знаменитой своими крепкими стенами и засовами, из-за которых еще никому не удавалось сбежать. Много лет назад был в парке и маленький стеклянный павильончик шашлычной, в котором в силу каких-то неведомых обстоятельств днем постоянно собирались умственно неполноценные люди. Их широкие лица с маленькими глазками и приплюснутыми носами красноречиво говорили о вполне определенном врожденном недуге. Возможно, где-то совсем рядом была школа, в которой они учились, или фабричка, на которой они работали, тачая какие-нибудь нехитрые обувные щетки. – «Но все-таки странно: сегодня у него спектакль, а он долго, именно долго пробудет в церкви. Ведь ответившая на телефонный звонок женщина особенно подчеркнула, что Лассаль пробудет в церкви именно долго. Может быть, так он готовится к своей премьере? Может быть… Все это очень странно. Странно…»
Рассуждая подобным образом, Таборский миновал неширокую дорожку, что вела с улицы к дверям храма, и дернул за ледяную, остывшую на морозе дверную ручку. Дверь со скрипом отворилась, и Таборский вошел внутрь. Именно в эту секунду, когда он пытался затворить за собой неподатливую дверь, чтобы уличный холод не проникал внутрь, его охватило тяжелое, мрачное предчувствие. Он притворил дверь и повернулся.
Внутри царила полная, могильная тишина. Должно быть, двери просто забыли закрыть на ключ, потому что в полумраке храма не было ни единой живой души, никого… Ни службы, которая проводилась бы в этот момент, ни хотя бы нескольких молящихся старушек, ни священника. Таборского охватил ужас. Ему захотелось кинуться прочь отсюда, выбежать наружу, туда, где по вечерней улице нет-нет да проезжали машины. Казалось, он попал не в церковь, а в мрачный, населенный одним-единственным покойником склеп.
Вдруг мобильный телефон, который по-прежнему лежал у него в кармане, зазвонил. Таборский машинально достал его из кармана, нажал кнопочку, поднес телефон к уху.
– Таборский? – хотел удостовериться кто-то звонивший.
– Да, я, – ответил Таборский.
– Я ненавижу тебя, Таборский! – проговорил голос.
– Лассаль?.. – спросил Таборский, хотя уже и без того был совершенно уверен, что звонит никто иной, как артист Лассаль.
– Ты еще не умер, Таборский? Еще появляешься здесь как привидение? – зло спросил Лассаль.
– Я уже умер. Моя жизнь прекратилась, – ответил Таборский.
– Так какого же черта ты опять появился?! Я же сказал тебе, что не хочу, чтобы ты на пушечный выстрел приближался к нашей семье!
– Но ты сам заметил, что я – привидение. А привидениям положено время от времени появляться среди живых, – сказал Таборский совершенно при этом не улыбаясь. – Впрочем, не бойся: печальные метания моего бренного тела по этой земле завершены, и я нашел свое последнее пристанище: одинокая маленькая церковь на краю угрюмого парка.
– Ну, все ясно! – с обычной для этого разговора злобой сказал Лассаль. – Грот, пещера в скалах, в которой висит на цепях мрачный гроб. В этом мрачном гробе ты нашел свое последнее пристанище на этой бренной земле. Ни один человек не придет сюда, ни один корабль не проплывет мимо, белея веселым парусом. И даже птицы облетают это неприветливое место стороной, словно опасаясь чего-то. Я помню твою школьную пьесу, – все как там. «Гибель героя», так, кажется, она называлась? Там все было именно так: человек, рожденный для великого подвига, погибает, так и не совершив его. И Земля отказывается принимать его в себя. И только в пещере среди угрюмых скал удается пристроить гроб с телом несостоявшегося Героя. По-моему, это было очень глупое сочинение. Всю пьесу по сцене таскали гроб, из которого время от времени высовывался перемазанный зеленой краской покойник и страшным голосом кричал «О, воскресите меня, и я совершу этот подвиг!» Как же все это случилось, как же все это могло произойти, что ты оказался здесь, в этой церкви, Таборский? Откуда ты узнал? Скажи мне правду. Таборский задумался.
– Да я и сам, можно сказать, непрерывно думаю, как я оказался в этом неприветливом месте, как мой мертвый Герой среди угрюмых мрачных скал, – проговорил он наконец.
– Да, Таборский, ведь ты, действительно, герой! У тебя со школы еще на лбу было написано, что ты рожден для подвига. И герой, действительно, мертвый, – сказал Лассаль.
– Как я оказался в этой церкви на краю угрюмого парка? Как мог наступить сегодняшний день? Ведь еще совсем недавно был яркий солнечный день, и прекрасный юноша Таборский, полный надежд и самых радужных предчувствий, радовался солнцу, свету, готовился совершить свой подвиг и подобно птицам, о которых ты только что сказал, повинуясь какому-то животному инстинкту, облетал стороною такие вот мрачные уголки. И вот я здесь: изуродован, искалечен. О, проклятый хориновский фактор времени! Это все Томмазо Кампанелла его выдумал!
– О-о! Ты и в «Хорине» уже побывал?! И про Томмазо Кампанелла все знаешь?! – в очередной раз удивился великий артист Лассаль. – Да-а, фактор времени, действительно, штука страшная. А что, ты и вправду так сильно изменился, как говоришь: изуродован, искалечен?
– Сильно ли я изменился? Ужасно! Я больше не прекрасный юноша, свободный и легкий, как птица, я больше не бессмертный житель Олимпа.
– О, ты и это помнишь? – вновь удивился Лассаль. – А я уже забыл. Ведь, верно, когда мы только поступили в театральное училище, первое время мы с тобой в шутку приветствовали друг друга «привет, новый бессмертный житель Олимпа!»
– Да, я часто об этом вспоминаю. Особенно теперь, когда я, по твоему выражению, очутился в декорациях своей школьной пьесы среди мрачных серых скал, где только седые туманы клубятся, закрывая собою ужасные расщелины, полные первородного ужаса. Я изуродован временем. Я таков, что увидь я себя нынешнего в те времена, когда я жил среди нормальных богов на Олимпе, то, наверное, пришел бы в ужас, и волосы мои встали бы дыбом, – мрачно сказал Таборский. – Меня прикончило время. Во всем виновато только время. Оно изуродовало прекрасного юношу Таборского. И вот теперь я стал похож на тот труп из школьного спектакля, что был для большего страха перемазан зеленой краской, изображавшей признаки разложения.
– Ну что ж, меня это только радует, – заметил Лассаль. – После нашей ссоры любое твое горе для меня – радость, хоть мы с тобой почти что и родственники. Да и сейчас я бы не стал так с тобой разговаривать, не случись этого… Хотя, знаешь, если честно, мне всегда хотелось с тобой поговорить. Потому я сейчас, собственно, и позвонил. Мы как-то очень враз и очень всерьез тогда перестали с тобой разговаривать. Столько всего осталось недосказанным.
– Это ты перестал со мной разговаривать.
– А что твои деньги? – словно опомнившись, поторопился сменить тему разговора Лассаль. – Помнишь, как ты оставил искусство, наш общий Олимп, и погнался за деньгами. Мы уже были с тобой в ссоре из-за нее, но ты по-прежнему приходил в театр на все спектакли, в которых она играла, и дарил ей цветы. Помнишь того подростка, что почти сорвал «Маскарад»? В тот день вы были с ним заодно… А что теперь? Мне кажется, ты больше не дружишь с деньгами.
– Да, это так. Давно уже. С того самого вечера премьеры лермонтовского «Маскарада». В тот вечер, благодаря тебе, я почувствовал всю беззащитность денег, всю их слабость. Я бросил, как ты говоришь, гнаться за деньгами. Я все ждал чего-то…
– Я слышал, что ты стал одиноким и неприкаянным человеком, слишком хорошо знакомым с алкоголем, – как-то между прочим заметил Лассаль. Но чувствовалось, что ему очень интересно знать, как-то теперь живет Таборский, от него самого. – К нам в театр приезжал один актер из Воркуты. Скажу честно, я не удержался и расспросил его о тебе. Его рассказ был весьма печальным.
– Да, я знаю того человека, про которого тебе рассказал этот актер. Когда у себя на Севере, после службы в театре, тот человек идет домой, то заходит в разные магазины купить продуктов себе на ужин. Он заговаривает с продавщицами: неважно о чем, неважно молодые они или старые, красивые или нет. Ему просто хочется наговориться перед тем, как замолчать до следующего трудового утра. Он любит и умеет готовить, но готовит только себе одному. И еще – каждый вечер за ужином на столе в его комнате стоит бутылка и один-единственный стакан. Ты должен знать, что тот одинокий и неприкаянный человек, слишком хорошо знакомый с алкоголем, который теперь носит мое имя, на самом деле не я… О, ужас! – произнес Таборский. – Ты помнишь, гибель моего Героя в той школьной пьесе была случайной. Погибнуть должен был совсем другой, не Герой. Так и со мной: изуродовать должны были не меня.
– Послушай, Таборский, ты – ребенок. Так, как сейчас рассуждаешь ты, может рассуждать только ребенок. Ты – ребенок.
– Если бы! Многое бы я отдал за то, чтобы вновь стать ребенком! Понимаешь, когда я был молодым человеком, меня обманула жизнь. Под воздействием этого обмана я стал делать то, чего ни в коем случае не стоило делать, и не стал делать того, что надо было делать. Я перепутал многие вещи. И таким образом я оказался в объятьях злой судьбы. Я оказался в объятьях злой судьбы, которая мне не принадлежит. Это чужая злая судьба.
– Ну ты же сам только что сказал, что ты делал вещи, которые ни в коем случае не стоило делать, и не делал того, что надо было делать. Значит, это твоя судьба. Ты ее заслужил.
– Заслужил, не заслужил – какая разница! Я не хочу эту судьбу.
– Здесь одного хотения будет мало… Да и к тому же, сам понимаешь, время уже прошло и поправить ничего нельзя.
– Не-ет! Заткнись! Не смей так говорить! – Таборского как подбросило. Он сжал в руке телефон с такой силой, что пластмассовый корпус едва не треснул. Лицо Таборского очень сильно переменилось: оно стало злым, упрямым, в нем хорошо читалось ожесточение и воля.
– О-о, узнаю Таборского! – протянул Лассаль. – Боец, воин!
– Извини, эта грубость сорвалась случайно, – смягчился Таборский. – Если время уже ушло, то зачем я вообще живу?! Время не ушло. Я всего полдня в столице, а мне уже легче: широкие улицы, и фонари, и рекламы, и театры. Знаешь, это теперь так здорово на меня действует. Здесь совсем не так, как на Севере. Мне кажется, я от столицы сошел с ума. Мне это мое сумасшествие помогает верить – все исправится, судьба исправится, колдовство, порча, которые на меня насланы, испарятся. Мне кажется, еще чуть-чуть, еще немного, еще каких-нибудь несколько часов и я проснусь, приду в себя и окажется, что все, что со мной было после моей прекрасной юности, – это только мрачный и угрюмый сон. И вот уже наступило утро, и сон развеялся. И светит солнце, и окно раскрыто. Я встану, подойду к нему: троллейбус едет по широкому проспекту, выбежали из арки и подбежали к киоску «Мороженое» веселые школьники. А главное: мой мрачный сон – только сон, и он прошел, развеялся! О, каким прекрасным будет это пробуждение! Все, что тяготило и мучило меня, – только сон, все безысходное, мрачное развеялось… Сегодняшний вечер необыкновенен. Сегодняшняя ночь – необыкновенна. Сон развеется, мрачное уйдет. Или… Даже не хочу об этом думать! Я приехал в Москву только на одну ночь. Завтра мне уезжать обратно на Север. Но я не поеду обратно на Север, потому что мрачный сон развеется, и не надо будет никуда ехать.
– Хориновская революция в настроениях. Сегодня в «Хорине» решительная ночь. Сразу видно, что ты уже там побывал, – отметил Лассаль. – Впрочем… Ладно, коли уж ты приехал, скажи, ты уже видел ее?
– Нет еще. Я все ищу ее, ищу. И никак не могу найти, – проговорил Таборский.
– Ты все ищешь ее и никак не можешь найти?! – Лассаль явно был очень сильно озадачен таким ответом Таборского.
– Да, все ищу и никак не могу найти, – подтвердил Таборский.
– Так посмотри там слева от входа! – велел Лассаль. – Честное слово, если ты шутишь, то это слишком тяжелая и неуместная шутка. Время совсем не для шуток.
Слева от входа, в полутьме стоял гроб. Теперь Таборский наконец заметил его.
Тут же, внешне совершенно спокойный, – конечно, внешне, только внешне, руки его не проявляли никакой наклонности к дрожанию, – медленно, словно с неохотой Таборский подошел к гробу и заглянул в лицо покойнику. Вдалеке, в дальних пределах храма появился священник, которого Таборский пока не замечал.
В гробу лежала старуха Юнникова.
Глаза Таборского мгновенно наполнились слезами.
– Нет, этого не может быть. А кто же тогда вел репортаж из блестящего ресторана? Нет, этого не может быть. Она жива. Она просто спит. Умаялась, пока моталась по Москве, пока вела репортаж из блестящего ресторана.
– Какой репортаж? Ты что, сошел с ума? – не верил своим ушам Лассаль.
– Как это какой репортаж? Юнникова совсем недавно вела репортаж из блестящего ресторана в центре Москвы. Юнникова – жива.
Из дальних пределов храма выглянул священник:
– Храм сейчас закрыт.
– Я ищу здесь артиста Лассаля! – громко крикнул Таборский.
– Его здесь нет! – крикнул в ответ священник. – Он был здесь, но уже достаточно давно уехал отсюда.
– А-а… Понимаю… – проговорил Таборский. – Это часть хориновского спектакля. Как же иначе?
Таборский захохотал.
– Я понял, – сказал он в телефон, прекратив хохотать. – Я понял, Лассаль: Юнникова на самом деле жива. А то, что она в гробу, – это часть хориновского спектакля. Прошу тебя, Лассаль, не прекращай сейчас этого разговора, не вешай трубку. Мне страшно одиноко. Я не хочу оставаться один. Юнникова сейчас занята ролью, а я так рассчитывал на общение с ней. Ведь ты знаешь, она единственный мой близкий человек. Но она сейчас занята ролью.
– О, Таборский! Ты не способен на такое ужасное кощунство! Она мертва, она в гробу. Это не спектакль! Да и в какой церкви позволили бы разыгрывать такой ужасный спектакль?! – голос Лассаля дрожал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.