Текст книги "Звонок в пустую квартиру"
Автор книги: Илья Штемлер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Время поджимало – близился выход «Архива» отдельной книгой в издательстве «Советский писатель», – и я передал роман в тихий журнал «Литературный Азербайджан», где он и вышел скромным тиражом. Зато тираж книги потешил мое самолюбие – триста тысяч…
Один из героев «Архива», русский эмигрант, уехавший в Швецию в 1916 году, как бы подсказал мне идею прокатиться в Швецию для достоверного описания его второй родины. Что я и предпринял, выцыганив в Союзе писателей творческую командировку. Жару подбавил ленинградский корпункт газеты «Известия», предложив посетить автозавод «Вольво» накануне предполагаемого визита правительственной делегации, – витала идея симбиоза «Москвича» и «вольво». Мог ли я, злой автолюбитель, не воспользоваться возможностью побывать на одном из лучших автозаводов мира? Да никогда!
Я провел на «Вольво» полный день, отмерив многокилометровый путь по главному конвейеру от гигантской бухты английской стали серо-голубого отлива до самого финала, когда готовый автомобиль отправлялся своим ходом на складской двор. Это было путешествие по заводу-санаторию, где пульсирующие от вспышек электросварки и поражающие диковинными роботами участки сменялись волейбольными площадками, на которых разминались рабочие, отходя от конвейерного однообразия. Или они посиживали в карнавальных кафе. Или созерцали рыбок в аквариуме. В то время как рядом мощно и неторопливо тянулись конструкции, постепенно принимающие обличье знаменитого автомобиля. И когда гид предложил мне собственноручно согнать с конвейера пахнущий успехом автомобиль, я оробел. А какой бы был красивый заключительный аккорд! Я покинул завод, нагруженный сувенирами: голубыми «под Гжель» тарелками, блокнотами, жетонами, переводными картинками, бокалами… Все сувениры украшали изображения автомобилей различных модификаций.
Очерк я не написал, не пошел он у меня. Да и задумка объединить «вольво» с «Москвичом» осталась задумкой.
В Швеции я поиздержался. Поездка в университетский городок Упсалу, где по сюжету проживал один из персонажей романа, соблазны уютных кафе Стокгольма, театры и музеи тоже требовали денег. В завершение – посещение мужского клуба со стриптизом, зрелищем, по тем временам «не рекомендованным» гражданам страны, где «секса нет», и тем самым еще более соблазнительным. Впечатление разочаровало. Возможно, оттого, что я был в зале один, польстившись на дешевизну дневных цен… Дебелая шведка торопливо снимала с себя шмотки, точно перед тем, как встать под душ в жаркую погоду. Видно, она была из вспомогательного состава, а возможно, и вовсе не стриптизерка, а так, посудомойка из ресторана, которую попросили сыграть спектакль для чудака-русского, что приперся в клуб спозаранку, клюнув на дешевизну. Я сидел злой и смущенный в полутемном зале, словно мишень для двух простуженных усилителей-пулеметов, изрыгающих рваную музыку. Едва дождавшись ухода девицы с помоста, я дунул из клуба. Настроение прескверное: сообразил, что из-за легкомысленного любопытства не смогу оплатить последний день проживания в гостинице. Перспектива коротать ночь на улицах Стокгольма не очень взбадривала. После полуночи в будний день улицы всех городов мира словно прорастают скукой, даже такие неугомонные, как в центре Манхэттена. Еще и без денег. Не питая особых надежд, скорее из озорства, я позвонил в наше посольство атташе по культуре. И – о радость! – получил приглашение переночевать в дипкурьерской квартире при посольстве.
Утром меня разбудил телефонный звонок. Голос атташе по культуре звучал озабоченно; я поначалу решил, что нагрянул дипкурьер с тайными своими пакетами и требуется освободить площадь. Но вскоре я понял, что минувшей ночью на посольство обрушились испытания посерьезнее – Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию по литературе. Посольство в смятении. Кто мог ожидать такой каверзы по дипломатической линии?! И вот посол Борис Дмитриевич Панкин интересуется, знаю ли я что-нибудь о новом лауреате, как-никак Бродский – бывший ленинградец. И, если знаю, не соглашусь ли позавтракать с послом, потому как Панкин не очень сведущ в «деле Бродского». Я согласился. Перспектива позавтракать за счет посольства меня весьма устраивала. Что же касается главного, то мы были знакомы, но, честно говоря, я не много знал об Иосифе, наши пути не пересекались в те годы. Во-первых, я был далек от «братства поэтов», во-вторых, я был в Ленинграде приезжим, а доверительная дружба, бесспорно, закладывается в детстве и юности… Но кое-что на уровне общеизвестных городских сплетен тех лет я знал.
В предстоящем завтраке с послом меня смущало одно обстоятельство. Борис Панкин когда-то служил большим начальником в Управлении по охране авторских прав. А у меня тогда зрела обида на эту контору – они всячески придерживали мои книги, не пускали издаваться за рубежом, несмотря на поступавшие предложения. И однажды, разгневавшись, я пришел на прием к Панкину. Тот слушал меня кисло, со значением поглядывая на часы. Пообещал разобраться, обронив фразу о том, что не очень большой сторонник трясти по миру грязным бельем, а именно этим и полнятся мои книги. Разошлись мы недовольные друг другом. Дело давнее, но тем не менее…
Борис Дмитриевич Панкин, с болезненным, несколько прямоугольным лицом и коротко подстриженной шевелюрой, приглядывался ко мне выпуклыми глазами. Немногословие посла можно объяснить сверхтяжкими обязанностями представлять державу, а может, он просто не выспался, раздумывая, как же вести себя перед крупной фигой, что показал великой стране Нобелевский комитет… Судя по всему, Панкин начисто не помнил о нашей с ним давней встрече, и это меня взбодрило – не хотелось копаться в прошлых обидах. Но и рассказывать особенно было нечего. То, что Бродского судили за «тунеядство» и выслали из Ленинграда, а затем и вовсе из страны? То, что старики-родители так и скончались в ожидании разрешения повидать сына? Вероятно, это не та информация, что могла удовлетворить посла.
Я чувствовал себя неуютно. Не имея к тем далеким событиям решительно никакого отношения, я испытывал вину за происшедшее. И стыд за то, что живу в неуклюжем, равнодушном и холодном государстве как в политической системе. Не в стране! В государстве! Государство и страна – понятия разные. Нет горше стыда, чем стыд за государство, в котором живешь, коря себя за бессилие.
– Не мешает позвонить Бродскому, поздравить, – отчаянно проговорил атташе по культуре и осекся. – Правда, неловко как-то.
– Почему же неловко? – вставил я. – Если Горбачев распорядился поставить телефон в Горьком и сам позвонил Сахарову… Вполне ловко. И даже благородно.
– Интересно, в каком направлении Бродский выстроит нобелевскую речь? – произнес посол. – Если помянет он свою историю, то наше присутствие на церемонии будет выглядеть двусмысленно.
Я пожал плечами.
Судьба причудлива. Вскоре после утренней встречи в посольстве я оказался в Нью-Йорке, в Гринич-виллидже, на Мортон-стрит, в небольшом убежище нового лауреата Нобелевской премии по литературе. Пришел я к нему с Леной, женой-эмигранткой. Иосиф нас принял радушно, сердечно. Познакомил со своей подругой-американкой, высокой, белокурой красавицей, с обожанием глядящей на своего кумира – большелобого, носатого, с печальными мудрыми глазами и чувственным ртом. Я знал о его операции на сердце и удивился ярости, с какой Иосиф «приговаривает» одну сигарету за другой. О чем и сказал тихонечко американке. Та безнадежно махнула рукой – такая судьба.
Не в пример показному высокомерному равнодушию многих эмигрантов Иосиф с интересом воспринимал то, что происходило в России. Я передал ему просьбу Олега Чухонцева о подборе стихов для «Нового мира» и еще какие-то просьбы, переданные со мной… Растерянность российского посольства в Швеции вызвала на его лице усмешку – он в те дни как раз обдумывал свою нобелевскую речь… «Ворошить прошлое не стану, – сказал Иосиф и, помолчав, добавил: – Думаю, что не стану. Тот случай, когда умалчивание выше любого обвинения».
Так и получилось. Его блестящая литературно-философская нобелевская речь своим пафосом косвенно обвиняла мракобесие куда сильнее любого прямого осуждения.
После возвращения из Стокгольма, с церемонии присуждения премии, Бродский собрал в нью-йоркском Пен-клубе друзей и почитателей. Непринужденно, по-студенчески, сваливая верхнюю одежду в углу большой комнаты, собрались приглашенные, перемежая беседу красным вином и кока-колой в бумажных стаканчиках. Бродский в строгом костюме с черной «бабочкой», присевшей на крахмальный жесткий воротничок, был торжественно-приветлив. На великолепном английском языке он прочел фрагмент из своей нобелевской речи, читал стихи…
Не думал я тогда, что через восемь лет, в январе девяносто шестого, вновь увижу Иосифа. Только не на Мортон-стрит, а на улице Бликкер, в том же любимом им Гринич-виллидже. Увижу лежащим в лакированном темно-коричневом гробу с небольшим крестом в восковых пальцах.
На самих похоронах мне присутствовать не довелось – я улетел в Техас, где в Хьюстоне бакинский дружок Эдуард Караш организовал мой литературный вечер. Отменить было нельзя, люди купили билеты… Встреча взволновала меня: собралось много давних приятелей-бакинцев и по школе, и по институту – Техас и впрямь столица нефтяной Америки. Многие с успехом работали на престижных должностях – наши специалисты по нефти ценятся во всем мире. Взять хотя бы тех же Карашей. Старший сын моего друга Эдуарда – Оскар, которого я не раз выгуливал в коляске на жарком бакинском бульваре, служил вице-президентом крупной американской нефтяной компании, младший – Игорь, художник, готовил персональную выставку. Сам же глава семейства, бывший главный инженер конторы бурения на некогда легендарных Нефтяных Камнях Каспийского моря, лауреат Государственной премии, консультировал теперь американцев. Такие вот дела…
Вернувшись из Техаса, я прочел газетное извещение о предстоящих «сорока днях» после кончины Иосифа Бродского.
В скромной православной церкви собрались опечаленные друзья и почитатели поэта…
Я видел красивое, несколько изможденное лицо Михаила Барышникова с глубоко посаженными светлыми глазами, сдвинутыми к переносице. Не думал, что Барышников такого маленького роста. Рядом стоял Рома Каплан, хозяин ресторана «Русский самовар», совладельцем которого были и Бродский с Барышниковым. Рому я знал давно, он даже в пятьдесят восьмом году гулял на моей свадьбе. Рыжий говорун, англоман, он одним из первых среди моих знакомых «свалил за бугор». Рома меня не узнал или сделал вид, что не узнал, а может, обстановка не располагала к земным излияниям. Тут же печалился и Миша Беломлинский, талантливый книжный график, он работал в газете «Новое русское слово»; когда-то Миша оформлял мою книгу в нью-йоркском издательстве. Рядом с ним стояла Вика, его жена, писательница. Видел я и Петра Вайля, широколобого, бородатого, прекрасного писателя-журналиста. Щеголеватый художник Вагрик Бахчинян держал в руках свечу. Старый писатель-эмигрант Марк Поповский, некогда будораживший литературную общественность своими документальными книгами, стоял тихий, понурый… К стене придела прильнул плечом Эрнст Неизвестный. Я вспомнил, как однажды на Манхэттене, направляясь в Сохо в мастерскую Неизвестного, я встретил Льва Додина, знаменитого питерского театрального режиссера. Додин с удовольствием принял мое приглашение, и мы отправились вместе к Неизвестному. Увиденное в мастерской взволновало Додина, что явно пришлось по душе хозяину мастерской – приглашение повторить визит тому свидетельство…
Лица, лица, лица. Необычайно красивые лица в приглушенно-вечернем свете церковного придела… Каких великолепных представителей людской породы вобрала в себя эмиграция!
Эмиграция – нелегкое испытание. Эмиграция задает вопросы и требует быстрого ответа и решения. Промедление стоит дорого, а то и всей жизни. Судьбы многих эмигрантов прошли передо мной: удачные и неудачные. Но есть одна судьба, на мой взгляд, уникальная. Надежда Семеновна Брагинская – мой давний и верный товарищ – оказалась в эмиграции, как в западне. Пушкиновед с прекрасной репутацией, остроумная, душа компании, мягкий, отзывчивый человек, в преклонные свои годы она оказалась под властью болезни. Врачи опускали руки – слишком суров диагноз сердечного заболевания. Продлить биение сердца могло только чудо…
Теперь о чуде. О том, как непостижимая разумом теорема Лобачевского о пересечении параллельных линий проявляется в жизни.
Кафедра славистики Колумбийского университета пригласила меня на встречу со студентами по инициативе слушателя университета, сына моего покойного друга, человека остроумнейшего и очень доброго, Якова Кипринского-Кипермана. Собралось человек пятьдесят молодых людей. Кто разлегся на полу, кто на подоконнике, кто сидел по-турецки, в обнимку с подружкой, точно на пленэре. Поначалу это смущало, потом я приноровился, вольно вытянул ноги, откинулся на спинку кресла и сунул руки в карманы. Разговор пошел веселый, непринужденный. Особенно донимал меня вопросами молодой человек с тонким белым лицом под небрежной шапкой вороных волос. Продолговатые «газельи» глаза смотрели умно и печально. Его звали Юлием, по образованию – юрист. Разговаривая по-русски без малейшего акцента, он тем не менее был американцем, далекие предки которого перебрались из России в Новую Англию в середине прошлого столетия и занимались юриспруденцией из поколения в поколение. Русский язык Юлик выучил из уважения к предкам.
Его большая квартира в центре Манхэттена, у Центрального парка, свидетельствовала о солидном достатке наследника доходных профессиональных традиций. На самом деле Юлик был далеко не богат – как юрист он не практиковал и все свое время посвящал эпикурейскому наслаждению в кругу друзей-лоботрясов, сочинению стихов и писанию музыки…
Вернусь к теореме Лобачевского.
Юрист жил и наслаждался в Нью-Йорке, понятия не имея о Надежде Брагинской, что жила и страдала в Ленинграде. Их судьбы развивались в параллельных, непересекаемых плоскостях. К тому же Надежда Брагинская по возрасту годилась Юлику в матери, а то и в бабушки.
И вдруг, спустя несколько лет после моего знакомства с Юликом, я узнаю, что Надежду пригласили в Америку. И пригласил ее Юлик, которого во время его случайного туристического наезда в Ленинград покорила своим знанием пушкинской России лектор Надежда Брагинская, – так была доказана теорема Лобачевского. Поселив гостью в своей великолепной квартире, Юлик вспомнил о своей профессии юриста и стал добиваться льгот – медицинских и социальных, – которые предоставляет эмигрантам Америка. Но при условии – гостья превращается в эмигранта. В противном случае она возвращается домой, в Россию, где в это время бушевала Великая смута. Грянувший сильнейший сердечный приступ решил вопрос.
Надежду прооперировали. Западня захлопнулась – врачи категорически возражали против ее возвращения, учитывая состояние медицинского обслуживания в эту пору в России. Впрочем, до этого и не дойдет – вряд ли Надежда перенесет обратный перелет…
Неоднозначно понятие «плен». Можно оказаться в плену и на острове Рузвельта, в многоэтажном доме с видом на Манхэттен, в тихом, зеленом уголке, чем-то напоминающем Амстердам, где Юлик выхлопотал Надежде эмигрантскую квартиру. И едва от подъезда дома отъезжала очередная «скорая помощь», Надежда поднималась и продолжала ткать свой мир – она создавала свой, потерянный навсегда Петербург. Круг друзей, корреспонденция, выступления по русскоязычному радио и телевидению – все это вращалось вокруг одной любви, вокруг Петербурга! То, что отняла у нее судьба, возвращала воля. И я не могу сравнить с этим ни одно сверкающее елочной мишурой «эмигрантское счастье», спесивое, смешное самодовольство людей, считающих, что они ухватили самого Бога за пейсы, как говорила моя мама. Я могу их понять – невостребованность многих из них в России набухла недовольством, которое подобно весенним почкам прорвалось в эмиграции, распуская шипы мести. И мести справедливой. Но все дело в культуре. Одни мстят вызывающей мещанской спесью, другие – мощным интеллектом, успехами в серьезном бизнесе, науке и технике. Я уж не говорю о самой широкой прослойке скромных, душевно прекрасных, печальных людей, что с нежностью вспоминают оставленную Родину. Они хотели ей служить, быть ей сыновьями, а не пасынками. Не сложилось!
Воспоминания о Надежде, о ее медицинских проблемах пробудили во мне и свои личные переживания. Дело прошлое, помеченное еще девяностым годом… Бурное времяпровождение, бытовая неустроенность полухолостяка, деловые передряги и прочее дали о себе знать томящими болями в области груди. Сердце беспокоило меня давно и весьма настойчиво, но эти ощущения выражались признаками, которые особенно настораживают.
Мои друзья-врачи – Лизонька Магазанник, та же Эмма Вершловская и известный профессор Ирина Вячеславна Криворученко – рассматривали кардиограммы, прослушивали, выстукивали и смотрели на меня теплым взором: верный признак обеспокоенности.
– Возможно, что ничего страшного и нет, картина неясная, – рассуждали они вслух. – Но если ты уж едешь в Америку, постарайся показаться врачам. С их техникой, сам понимаешь. Тут необходима коронарография. И ни от чего не отказывайся. Даже если предложат операцию».
– Я бы хотел, чтобы меня похоронили в Зеленогорске, рядом с мамой, – мрачно храбрился я.
– Надеемся, что так и будет, – отвечали друзья. – Ты еще успеешь к нам вернуться. О’кей?!
И я отправился через океан…
– Не может быть! – воскликнула моя бывшая теща Евгения Самойловна. – Какое сердце? Ты выглядишь, как жених, на сто тысяч долларов.
– Ах, мама, – растерянно проговорила бывшая жена Лена, – у тебя всегда все в порядке, когда касается других. Люди на ходу умирают… Только Ире пока не говори, мало ей своих забот.
Я кивнул, я и время выбрал для откровения в отсутствие дочери…
Из окна квартиры через Гудзон во всю свою длину распластался Манхэттен – самый богатый остров мира. А нужно было всего каких-то восемь тысяч долларов…
– С ума сойти, такие деньги! – заламывала руки теща. Сумма и впрямь для них, эмигрантов, была несусветная, и не только для эмигрантов. А купленная мной в Ленинграде страховка покрывала лишь несчастный случай, а не серьезное плановое медицинское обследование и тем более операцию.
– Что, если ты на улице упадешь в обморок? – предложила теща. – Тебя подберет «скорая», отвезет в госпиталь, и все пойдет как по маслу… Одна моя знакомая с этими штуками сделала себе бесплатно пластическую операцию на лице стоимостью в восемьдесят тысяч долларов и вышла замуж за миллионера.
– Не годится, – отрезала Лена. – Все мы норовим облапошить Америку… Надо посоветоваться с нашим врачом. Может быть, она примет Илью на твою страховку. – Лена посмотрела на мать.
Та вздохнула – ничего не поделаешь, надо попытаться. У самой Лены медицинской страховки не было, но это уже другая история…
Врач Софья Фейгина по понедельникам обслуживала владельцев государственной социальной медицинской страховки – медикейта – жителей дома №730 по Нью-Арк-авеню города Джерси-Сити, штат Нью-Джерси. Остальные дни недели врач Фейгина трудилась в итальянском госпитале «Сан-Элизабет» в городке Элизабет, близ Джерси-Сити, штат Нью-Джерси…
Сегодня был понедельник.
Софья Фейгина смотрела на меня сквозь очки своими карими глазами. Она уже внесла необходимые записи в тещину медицинскую карточку, списывая расходы за осмотр. Врач Фейгина шла на должностной проступок без особого воодушевления. А что делать? Люди должны помогать друг другу…
– Мы должны помогать друг другу, – вздохнула врач. – Я поговорю в госпитале, может быть, найдем выход.
– Но восемь тысяч долларов… – понуро произнес я.
– Или вы не еврей? – подхватила Софья Фейгина. – Хоть в чем-нибудь вам может подфартить?
– Но госпиталь итальянский, – вставила-таки моя теща-дока.
– Итальянский. Но все врачи – евреи… Я имею вид на одного хорошего кардиолога.
Доктор Мильман, американец до мозга костей, был иудейского вероисповедания. Высокий, спортивный, с сильным мужским рукопожатием, он, в своем легком белом халате, казался мне коммандос из особых войск израильской армии, одетым в маскировочную накидку для ведения боевых действий в белой пустыне…
– Прекрасно! – воскликнул доктор-коммандос, вникнув в суть дела. – Скоро Пейсах, праздник исхода евреев из плена египетского. Я отмечу это событие мицвой в вашу честь. Вы знаете, что такое мицва? – и, услышав мое невнятное мычание, доктор Мильман продолжил: – Мицва – это дар от Бога сыновьям Израилевым через их соплеменников. Как видите, Бог неплохо устроился. Но не будем с ним спорить… Я вам сделаю коронарографию бесплатно, за счет Бога… А вот как быть с оплатой труда сестер, за питание во время вашего суточного пребывания в госпитале после коронарографии, платой за медикаменты, амортизацию аппаратуры?..
– Я принесу фаршированную рыбу, – вставила теща. – Кошерную, – добавила она.
– Кошерную, – раздумчиво повторил доктор Мильман. – Ладно. Я поговорю кое с кем. Есть идея.
Мой взгляд отрешенно скользил по высокому потолку, в то время как каталка, на которой меня распластали, мягко скользила вдоль длиннющего коридора госпиталя, что вел в операционную.
В «коконе» из зеленой антисептической ткани я едва узнал бравого доктора Мильмана в окружении таких же безликих «коконов» – ассистентов и сестер. «Коконы» оживленно переговаривались, обсуждая вчерашнюю игру в регби между спортсменами городка Элизабет и столицей штата, затрапезного Трентона…
– Я здесь, я здесь, – произнесла из «кокона» Софочка Фейгина, мой добрый ангел и переводчица. – Анализы и тесты ваши весьма приличные. Не волнуйтесь, все будет о’кей! Смотрите в телевизор, сейчас начнем.
Огромные телеэкраны размещались всюду, куда бы ни падал взгляд. Приготовившись к болевым ощущениям, я лежал не менее пятнадцати минут с выпростанной правой рукой, у которой суетились «коконы», и наблюдал, как по экрану телевизора, под тихую музыку Шопена, ползут какие-то шнуры…
Оказывается, операция давно началась. А шнуры – это зонд-катетер. Вот шнур обхватил какой-то темный пульсирующий ком. Остановился, шевеля щупальцами, словно осьминог. И вновь обхватил ком, но уже с другой стороны…
– Это ваше сердце, – проговорила доктор Фейгина.
– Где?! – изумился я. – Этот вот… комок называется «мое сердце»?
Я был разочарован. Я надеялся увидеть краснокожего туза червей, а узрел какого-то каучукового джокера неопределенной масти, которого ласкали щупальца «осьминога»…
Через сорок минут меня увезли в палату. Вскоре появилась доктор Фейгина и сообщила, что с сосудами все в порядке, никаких бляшек не обнаружено, показаний для операции нет. О чем через два дня, когда я буду выписываться из госпиталя, и будет дано письменное заключение с цветными фотографиями. Что касается оплаты за услуги госпиталя, то вопрос снят. Совет директоров решил пойти навстречу такому высококлассному специалисту, как доктор Мильман, и списать расходы в счет погашения налога. Благо наступает пора общеамериканского годового налогового отчета…
В детали я уже не вникал, радуясь такой невероятной «халяве».
Через неделю я вытащил из почтового ящика белый продолговатый конверт с логотипом госпиталя «Сан-Элизабет».
Недоброе предчувствие охватило меня. Из лифта я вышел на мягких ногах…
Глянцевая распечатка предлагала незамедлительно оплатить счет за коронарографию сердца в размере «восьми тысяч двести шести долларов сорока центов» и транспортные расходы в размере «четырнадцати долларов ровно»…
– Так я и знала! – Евгения Самойловна заломила руки, разыскивая в груде лекарств белую пуговицу валидола.
Я ее понимал – такой сюрприз. А всему виной ее добрый порыв. И главное, коронарография ничего не показала, даже какую-нибудь зачуханную холестериновую бляшку…
Лена слабыми пальцами накручивала диск телефона, моля о том, чтобы врач Фейгина вышла на связь, иначе нам до утра не дожить.
Успокаивала всех Ириша. «Это все штуки компьютера, – безапелляционно заявила доченька. – Я и думать об этом не хочу».
Но и она волновалась. С такими долгами в Америке шутки плохи…
– У вас в доме есть туалет? – поинтересовалась доктор Фейгина. – Бросьте в унитаз распечатку и спустите воду. Еще месяц компьютер будет слать вам распечатку, пока не сменят дискету. Спите спокойно.
И верно. Я раз десять вытаскивал из почтового ящика белый конверт со зловещим предупреждением и швырял его в унитаз, выполняя предписание врача Софочки Фейгиной.
Конечно, я благодарен всем, кто принял участие в этой, в сущности, не столь уж и веселой истории, но более всего я благодарен судьбе, подарившей мне такую удивительную штуку, как мицва.
Переводчик с польского Евгений Невякин, мой давний приятель, заместитель главного редактора журнала «Нева», смотрел на меня кофейными индусскими глазами и рассказывал о своем сыне. Медное вечернее солнце ломилось в витринное окно эркера его редакционного кабинета, что глядело на Дворцовую площадь, и отражалось костром на обширной лысине, распаляя вдохновение.
Рассказ меня заворожил. Рассказ о том, как сын Невякина Вадим, журналист по образованию, замесил «крутое дело» – стал президентом крупной торгово-закупочной компании «Кронверк» с многомиллионным оборотом. А вокруг этого факта накручивались живописные детали суетливого времени конца восьмидесятых и начала девяностых годов, вызванные азартом гона, что испытывают гончие псы при звуках охотничьего рога.
…Вадим зачислил меня в компанию на должность «торгового специалиста». Опыт у меня был – работал в универмаге. Но этот опыт в предлагаемых обстоятельствах был пустой, ненужный. Меня окружал иной мир. Мир свободных рыночных отношений, где каждую минуту менялась ситуация. Меня окружали молодые люди – грубоватые, напористые, жаждущие успеха и денег. Многие пришли в торговый бизнес из медицины, журналистики, некоторые были раньше инженерами. Сбросили свои невзрачные одежды предприимчивые девушки, превратясь в прекрасных, длинноногих, энергичных, а главное, деловых сотрудниц. Атмосфера легкости, азарта, каких-то мрачновато-лихих криминальных отношений возбуждала и меня, немало повидавшего на своем веку человека. Я не хотел выглядеть «белой вороной», я дожидался случая оказать деловую услугу своим молодым коллегам. Случай не заставил себя ждать…
Под Новый год с прилавков магазинов исчез самый что ни есть новогодний продукт – шампанское. На заводе шампанских вин вышла из строя какая-то линия, резко сократив выпуск продукции. И я отправился к директору. Усталый мужчина в темном поношенном костюме кивал многодумной головой, вчитываясь в дарственную надпись на книге, поднесенной ему самим автором. Такое не часто случается в стенах старенького заводика шампанских и десертных вин.
– Трудна ваша задача: писать о нынешних коммерсантах, – промолвил директор завода. – Без доверия с их стороны вам все ухватить не удастся… Ладно, помогу, чем смогу, поддержу ваш авторитет, внесу вклад в литературу.
На следующий день, спрямляя рессоры под тяжестью ящиков с шампанским, в тесный двор на улице Герцена въехала фура, вызвав ликование даже у суровых сотрудников службы безопасности «Кронверка».
Конечно, такие «шахер-махеры» не могли насытить роман, что по замыслу охватывал горячее время перед новой революцией – с 1989-го по август 1991 года. Среди моих знакомых бизнесменов, банкиров, чиновников новой власти (тоже, кстати, «мальчики не промах») выделялся один – Кирилл Смирнов, тридцатипятилетний президент Астробанка, что фасадом выходил на Невский, рядом с Елисеевским магазином. И сам Кирилл своей внешностью являл классический облик банкира. Природа щедро распорядилась, скроив этого молодого человека широко, размашисто. Он выделялся в любой толпе своим объемом. Следом за внешностью впечатлял его голос. Низковатый, с властной, «думающей» интонацией. Голос обволакивал собеседника участием, желанием понять, донести свою мысль – а Кириллу всегда было чем поделиться: и проблемами бизнеса, и политики, и искусства. Физик по образованию, ученый по призванию, автор многих научных работ, он вдруг занялся банковским делом, предварительно пройдя профессиональную учебу в Англии, Бельгии, Турции и Японии. Учебу, а не прогулку! И никто из компаньонов не сомневался в том, что именно Кирилл должен занять кресло президента. Кирилл любил свой банк и гордился им, за короткий срок вернув запущенному, простуженному помещению Дома научно-технической пропаганды блеск и великолепие бывшего Коммерческого банка. Здесь в Белом зале проходили концерты «Петербургских сезонов» – музыкальные вечера, возрождающие традиции старого Петербурга. На «сезоны» съезжались гости со всего света, представители громких российских фамилий, предки которых покинули в свое время ощеренную злобой Россию. Банк оказывал материальную помощь ученым коллективам, малоимущим пенсионерам, театрам, больницам, церквям, платил стипендии курсантам военных училищ. Не каждый городской социальный отдел мог бы похвастать таким размахом бескорыстных благодеяний, которые осуществлял Астробанк, где президентом был Кирилл Смирнов. Ему было тесно в рамках рутинной банковской работы, он видел будущее развитие банка в новых формах деятельности: с трастами, с пенсионными фондами. «В среднем на это надо отпустить лет пятнадцать жизни, – говорил мне Кирилл. – Я в бизнесе уже семь лет. Так что в запасе есть еще восемь».
Он не знал тогда, что Бог уже пометил его своим перстом. Задаюсь извечным вопросом: по какой высшей справедливости Всевышний призывает к себе наиболее одаренных и талантливых, призывает в возрасте, когда те, в расцвете сил, скопив жизненный и профессиональный опыт, могут облагодетельствовать Божье воинство, принять на свои плечи часть Божьего промысла по заботам о роде людском?
На похоронах Кирилла Смирнова я услышал горькую фразу: «Мы еще не осознали, с кем сегодня прощаемся, еще не представляем, как его нам будет не хватать».
Роман я сочинял в Комарове, наезжая в город, в офис «Кронверка», чтобы размножить на ксероксе отпечатанные страницы. В один из приездов обычно заставленный автомобилями шумный двор оказался пуст, лишь дворник шаркал метлой по сиротскому асфальту. Оказывается, накануне на офис совершила «наезд» бандитская группировка…
В дальнейшем я узнал, что один из руководителей «Кронверка» взял ссуду в двести пятьдесят тысяч долларов у какой-то российско-германской компании, скрыв от президента кое-какие тонкости в условиях договора. «Кронверк» условия договора не выдержал, и российские германцы науськали на него бандитов. Вкратце сюжет таков.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.