Текст книги "Звонок в пустую квартиру"
Автор книги: Илья Штемлер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Так или иначе, но деньги уже разворошили мое сознание. Величина стипендии могла дать полное удовлетворение касательно запаха денег, но отнюдь не вещественного их воплощения. Попытка же написать что-либо в газету оборачивалась гонораром, которого едва хватало на трамвайные расходы в редакцию.
Но лед тронулся – робкое весеннее солнышко уже припустило слабую слезу из-под мартовской наледи – я начал посещать литературный кружок при газете «Вышка». Руководил кружком поэт Оратовский. Там я познакомился с поэтессой Инной Лиснянской. Знай, какой она будет пользоваться известностью, приглядывался бы внимательнее. Много лет спустя в Переделкино, в Доме творчества, я вновь встретил Инну, жену знаменитого Семена Липкина. Приятно было вспомнить бакинскую молодость! В литкружок ходил и Максуд Ибрагимбеков – талантливый прозаик, книги которого вновь возвращают меня в далекие годы юности, в мой белый город. Он был старшим братом Рустама Ибрагимбекова, знаменитого сценариста, писателя и драматурга. «Белое солнце пустыни» – и все! Не надо больше вспоминать фильмы по сценариям Рустама! В кружке я познакомился и с Эдиком Тополем, студентом филфака университета.
…В тот вечер я опоздал, а когда пришел – Эдик читал рассказ. Запомнилась мне внешность Эдика, хоть и был он каким-то маленьким, невзрачным: жесткие, слегка курчавые пепельные волосы смешным кустом торчали над бледным невысоким лбом, лицо, засиженное веснушками, сужалось к подбородку и освещалось неулыбчивыми острыми глазами. Рассказ был хорош, и все его дружно хвалили. Строился он на диалоге. Неспроста Тополя тянуло в кинодраматургию. В дальнейшем мы не раз встречались на семинаре сценаристов в Болшево, под Москвой. И были в добрых отношениях…
Много лет спустя Тополь позвонил мне в Ленинград из Москвы с просьбой занять денег, ему не хватало средств на оформление отъезда в эмиграцию. Решил, что я человек состоятельный, недавно опубликовал роман. Но я сидел в долгах… В Америке он нашел себя, работая в жанре авантюрно-политического романа. Сказывался навык киносценариста, сюжет он выстраивал увлекательно, хотя и «вешал лапшу».
Нормальная студенческая жизнь начинается после первого курса – позади нервотрепка вступительных экзаменов, обживание казенных институтских коридоров, тебя уже многие знают, и ты знаешь многих. Да и студенческая форма геологов – темно-синяя, с погончиками, золоченым галуном, увенчанная фуражкой с гербом – символ профессионального братства, – именно к концу второго семестра оказывается тебе в самую пору что в талии, что в плечах. В теперешнее время не встретишь на улицах молодых людей в студенческой форме – а тогда, в пятидесятые годы, их было предостаточно.
После первого курса я наградил себя поездкой к деду со стороны отца. Дед Саша проживал в Ленинграде, точнее в Зеленогорске, со своей старшей дочерью, моей теткой Марией Александровной, и внуком, моим двоюродным братом Мишей. Поездкой к деду я награждал себя не в первый раз. Я видел деда, будучи шестилетним мальчиком. Тогда дед с семейством жил в Детском Селе, куда переехал, спасаясь от того же злосчастного голода в Херсоне. И мы с мамой гостили у них летом тридцать девятого года. Помню зеленый двор в окружении больших деревянных домов на Московской улице. Однажды я расковырял палочкой какую-то щель в фундаменте дома, и меня укусила оса.
На крик сбежались люди, и сосед, высокий и сильный, схватив меня в охапку, побежал оказывать помощь. Став взрослым, я узнал некоторые подробности, предшествующие его благородному порыву. Моя мама – красивая моя мама – пользовалась безусловным успехом у мужчин. Во власть ее чар попал и сосед, живущий в одном из домов, замыкающих наш двор. Каждый выход мамы со мной на прогулку знаменовал и появление соседа, который оказывал юной моей маме всяческие знаки внимания. Чем же мог обольщать человек, занимающийся литературным трудом? Известно чем – плодами своего труда. Он оставлял ей свои книги, читал куски своих рукописей, делая вид, что всерьез заинтересован ее суждением. Сосед и меня баловал всякими вкусностями, особенно я любил хрустящие вафельно-шоколадные конфеты «Мишка на Севере». В этом и был его тактический просчет – я, вожделея угощения, докучал соседу своим присутствием, не оставляя и минуты для уединения с моей мамой. Тем самым наверняка вызывая в нем тихую ненависть… Надежда на укус осы не оправдалась – едва получив первую помощь, я выполз во двор и вновь присоединился к их компании в ожидании вкусной награды за свои муки. Тем соседом был не кто иной, как знаменитый писатель Алексей Толстой… Многие годы спустя я получил в подарок книгу воспоминаний известного композитора Дмитрия Алексеевича Толстого, сына Алексея Толстого, с дарственной надписью: «Дорогому Илюше Штемлеру от коллеги», где Митя описывает годы жизни в Детском (Царском) Селе. Я рассказал ему о наивной истории, связанной с укусом осы. Мы посмеялись…
В годы блокады дед Саша, бабушка Лиза и обе тетки с братцем Мишаней эвакуировались в Барнаул. По дороге, в теплушке, бабушка Лиза умерла. После войны дед с тетками вернулся в Ленинград. Одна из теток – Маша – получила работу в Зеленогорском банке и жилье – первый этаж большого деревянного дома. Куда я и приехал погостить после окончания первого курса института.
Дед Саша – человек торговый, как-никак фамильное дело в Херсоне: магазин готового платья, что и определило его дальнейшую трудовую деятельность. На рынке Зеленогорска он заведовал крохотной лавчонкой по продаже хозяйственных товаров. Дед был мал ростом, уютен, с круглым румяным улыбчивым лицом и редкими рыжеватыми волосами, спадающими челкой на бледный лоб. На поясном шнурке штанов висел огромный ключ, которым дед отпирал ржавый амбарный замок на дверях лавчонки. Все свободное от работы время он проводил на ногах, стоя у черного круга бумажной тарелки настенного громкоговорителя и чуть оттопырив пальцами ухо. Время от времени дед вздыхал и бухтел сквозь тонкие губы: «Ох! Как они его испугались! Рыбак из Мурманска сказал: «Руки прочь от Кореи!» Рыбак сказал! И американский президент наделал в штаны! Ах, ох! Прачка заявила, и американцы описались. Ах, ох!» И долго еще дед подмигивал мне короткими белесыми ресничками: мол, как тебе это нравится? Они нас держат за дураков, но мы-то с тобой все понимаем, нас не проведешь. Потом он принимал традиционные пятьдесят граммов водки и, довольный собой, садился обедать.
В Зеленогорске меня, старшего внука, окружали ласка и забота. Как это было давно! С тех пор все ушли в вечность. Все! И дед, и две тетки с мужьями, и мой единственный двоюродный брат Миша, весельчак, футболист, рыбак и выпивоха, он умер от рака. Скончались и две его дочери, совсем еще девочки. Из всего большого рода по линии отца остались только я и моя сестра Софья. Тем острее память запечатлела светлые дни моего первого отпускного лета. Старый деревянный дом хранил северную тайну – запах замшелого дерева и грибов, тишину близкого леса, соломенные сколки утреннего солнца, что узором пробивались сквозь лапки елей на стену и около восьми утра дотягивались с ласками до портрета бабушки Лизы в простенке между камином и дверью.
Как-то к дому подъехал автомобиль с финскими номерными знаками. Водитель обошел вокруг, заглянул в сырые слепые сени, провел пальцем по брусчатке, понюхал грязно-зеленый след и, вздохнув, уехал. А дед Саша печально смотрел ему вслед, точно винился за то, что его страна когда-то затеяла «справедливую освободительную войну» против маленькой Финляндии, за то, что старинный финский городок Териоки переименовали в Зеленогорск, за то, что в доме исконного владельца живет оккупант, мой добрый дед Саша…
– Ты еще здесь?! – с напускной строгостью произнес дед.
Я пожал плечами, сел на велосипед и отправился за молоком и хлебом – мой утренний ритуальный маршрут.
А вечером я отправлялся на танцы – вокруг распихано множество домов отдыха и санаториев – курортная зона. Веселились вечерами и на дачах, кажется, весь Ленинград на лето перемещался на Карельский перешеек. На одной такой тусовке мне приглянулась девушка по имени Лина, зеленоглазая, веснушчатая, с рыжим букетом волос на голове. Мог ли я предположить, что это знакомство дважды во многом определит мою жизнь? Началось с того, что Лина объявила о своей верности какому-то молодому человеку, но, желая утешить, предложила дать телефон своей подруги, та сейчас в Ленинграде, готовится к поступлению в Театральный институт, а живет на улице Жуковского, в центре города. Меня предложение вполне устраивало – моя тетя, младшая папина сестра, жила на улице Жуковского. Отправляясь из Зеленогорска в Ленинград, я обычно ночевал у нее. Так что географически «наколка» Лины была просто идеальна. Как подчас экономия на транспортных расходах может определить все течение жизни и показать большую дулю. Или наоборот. Кому как повезет…
Оказавшись у тетки, я позвонил по оставленному Линой номеру и вскоре вышел на улицу. В подъезде соседнего дома стояла девочка. «Интересно, дотянется она мне до пояса?» – мелькнуло у меня в голове. Подавляя первую реакцию дезертирства, я приблизился к своей судьбе. Темные брови необычного изгиба точно оседлали чуть продолговатые карие глаза. Слегка припухлые красивой формы губы под изящным и каким-то аккуратным носиком. Обильные черные волосы, взбитые над смугловатым выпуклым лбом.
Вблизи она как бы немного подросла и оказалась вровень с моей грудью.
– Лена!
Я принял в свою ладонь маленькую кисть ее руки с суховатыми пальцами. Так я впервые увидел человека, во многом определившего всю мою жизнь…
Сверху раздался женский голос с призывом возвращаться домой, заниматься, поступление в институт – дело нешуточное.
Лена отмахнулась. Вскинув глаза, я увидел довольно грузную даму, стоявшую на балконе. Дама смотрела на меня с явным неодобрением.
Несколько вечеров мы гуляли с Леной по этому необыкновенному городу. Я острил, рассказывал студенческие байки про своих преподавателей – они и впрямь были забавны, словом, всячески козырял, подобно Тому Сойеру перед Бекки Тэчер. Временами мне казалось, что след в след за нами торопится дама, что свисала с балкона, – мама Лены. Когда это чувство меня оставляло, я вдыхал полной грудью влажный воздух летнего вечера. И долгие годы моей последующей женатой жизни я делил это чувство вольного сиротства с состоянием консервной банки. Но об этом позже.
…Второй раз рыжая Лина повлияла на мою судьбу тем, что познакомила мою дочь Ирину с ее будущим мужем Сашей. У рыжей, видно, была нелегкая рука.
Но и об этом как-нибудь позже…
Жизнь делится на отрезки. Шесть лет от рождения до школы, десять в школе (у меня на год больше, в девятом классе я переучивался – не сдал экзамен по азербайджанскому языку, хотя язык этот знал не хуже преподавателя по фамилии Дильбази. Невзлюбил Дильбази меня. Он говорил: «Штемлер – это плохо»). Далее пять лет в институте. Остальные годы до шестидесяти – работа. Пенсия. Ну а потом кому сколько отмерено до знакомства со специализированным учреждением городских бытовых предприятий, где отбирают паспорт и выдают свидетельство о вечном поселении. Конечно, есть отклонения от схемы: кто мухлюет со школой или институтом, кто с работой, кто пораньше торопится в спецучреждение. Но блоки, в принципе, четкие…
В 1956 году, миновав три первых этапа, я приступил к четвертому – после института меня направили на работу в Сталинград, в контору «Нижневолгонефтегеофизика». Началась вольготная жизнь молодого специалиста «с хорошей, но маленькой зарплатой» и койкой в общежитии. Что может быть соблазнительнее для молодого человека, чем оказаться предоставленным сам себе? Прекрасная пора! Правда, я столкнулся с некоторыми неожиданностями. Во-первых, я понял, что как инженер я ровным счетом ничего не значу. И все пять институтских лет оказались развлечением, а не копилкой знаний. Знания, конечно, поднакопились, но не те. Система получения знаний, методика, имела явные прорехи. Но судьба милостива – дается трехгодичная индульгенция. Целых три года молодой специалист может «следить» на работе без всякого угрызения совести, по закону. Одни – подобно моим сердечным друзьям Юле и Вите Мануковым – обживали всерьез сталинградскую землю: получили квартиру, родили мальчика Гену и полезли вверх по служебной лестнице, другие – подобно мне – никак не могли расстаться со сладким дурманом студенческой пятилетки. И пытались перенести былую вольницу на испытательные три года. Этому способствовала и специфика работы. Я числился инженером сейсмической партии. Но, в сущности, выполнял обязанности младшего техника, в распоряжении которого было десятка два рабочих. Они расставляли по профилю сейсмографы до взрыва и собирали их после. Стоило учиться пять лет, штудируя высокие премудрости…
Начальником сейсмопартии был Кулькин, человек угрюмый, недоверчивый, обремененный семьей. Во мне он видел конкурента, защищенного вузовским дипломом (сам он окончил техникум), поэтому не очень горел желанием допускать меня к аппаратуре. Это было мне на руку – не очень хотелось показывать, что я полный профан, что вся эта сейсмостанция со своими осциллографами, датчиками и прочей дребеденью для меня тайна за семью печатями. Как вскрыть эти печати, я не очень представлял и, в который раз поминая и методику преподавания прикладной геофизики в институте, и жалкое оборудование учебных классов, надеялся, что все образуется, придет само собой: пошустрю во время зимнего камерального периода в лаборатории, подтянусь и раскушу.
Весной степь упоительна: и для зрения – безбрежная зелень, и для слуха – пение разных пичуг. Резкий, насыщенный травами воздух наполнял тело силой и здоровьем. Обычно партия размещалась в деревне, при парном молоке, при фруктах и бахчах. Правда, деревня деревне рознь. Одни жили прилично, сытно, другие – тоска, несусветная бедность и беспомощность. В рабочие нанимались, как правило, девчонки, парней подбирала армия. Утром грузовик увозил рабочих в поле, где они растаскивали по профилю «косу» с подвешенными к ней сейсмографами. Я следил за точностью проводки «косы», грамотно ли врыты в землю сейсмографы, проверял электрические контакты, отвечал за технику безопасности во время взрыва. Девчонки прятались в укрытие, докучая мне вопросами. Я объяснял, что в различных породах, в зависимости от физических данных, скорость прохождения сейсмических волн разная и углы отражения волн от границ пород разные. На основании чего строятся карты и выясняются породы, близкие по своей плотности к тем, где может скапливаться нефть…
Девчонки охали и строили мне глазки. Я – им… Так наряду с обменом научной информацией шел обмен другой информацией, куда более приятной мне, двадцатитрехлетнему оболтусу. Былая институтская вольница раскачивалась во мне, увеличивая к вечеру свою амплитуду. И тихие деревенские ночи под боевыми сталинградскими звездами бархатного летнего неба, под шорох камышей, что росли вдоль робкой речушки Медведицы близ села Молодель, наполняли меня соком молодости.
Особенно мне по сердцу пришлась длинноногая красавица Мария со строгими учительскими глазами и узкой кистью белых недеревенских рук. Она была девица образованная и в приливе нежности говорила: «Библейский ты мой!» – этой фразой Мария и запомнилась мне. Но в начале наших отношений Мария проявила некоторую строгость и высокую нравственную чистоту: она требовала доказательств моего статуса холостяка – с женатиками Мария не хотела водиться – она требовала паспорт. Пришлось выполнить девичий каприз. В слабом свечении звезд Мария проштудировала документ и сказала с каким-то сомнением в голосе: «Вроде все в порядке». – «Конечно, в порядке!» – склочно поддержал я с нотками оскорбленного достоинства, не зная, куда девать этот вдруг оказавшийся совершенно негабаритным документ.
В середине полевого сезона наши встречи оборвались – вернулся из армии жених Марии, а ко мне приехала другая Мария, моя бабушка Мария Абрамовна Заславская, в девичестве Лазаревич. Бабушка не выдержала разлуки с внуком и, озабоченная моим бытием, ворвалась в сталинградскую степь подобно славному полководцу Фрунзе, только не на коне, а на тракторе из местного сельпо. Ворвалась под вечер, когда коровы расходились по своим адресам, поднимая тяжелую пыль. Из последних писем я подозревал, что налет неотвратим, но время не было оговорено, дабы застать меня врасплох, во всем обличье греха. Благодаря жениху Марии-первой, бабушка узрела внука лишь в некоторой меланхолии, но во вполне пристойном виде…
Вся вторая половина полевого сезона прошла под знаком моей бабушки. А хилая хата, комнату в которой я снимал, оказалась домом чревоугодия. Бабушка умела и любила готовить. Бессемейные мои коллеги носили ей продукты и получали кушанья, которые тут же съедались за общим столом, с усердием и весельем. А конец сезона был отмечен фаршированной рыбой, запеченной в духовке, – фирменным блюдом моей бабушки…
Будет несправедливо, если в этих записках я более подробно не расскажу об этом человеке, который оставил значительный след в моей жизни. Я и заметки эти печатаю на пишущей машинке «Олимпия-прогресс», что купила бабушка мне в подарок у своего соседа-механика Степы. Машинка с металлическим корпусом, портативная, служащая мне без малого сорок лет. Безмолвная «повитуха», принимающая появление на свет всех моих литературных детишек…
Бабушку знали в городе, особенно пожившие уже люди, старые бакинцы. Во время войны она работала в керосиновой лавке в центре города, на улице Басина, и я часто ей помогал – наклеивал купоны из месячной керосиновой карточки на газетный лист, для отчета. До сих пор при слове «война» мои ноздри ощущают терпкий запах керосина, а в памяти всплывают лица людей из очереди. С бидонами в руках. Кроме того, она торговала всякой ерундой на рынке, чтобы поддержать семью. Возила в Куйбышев каспийскую селедку, а из Куйбышева, с какого-то завода, привозила на продажу алюминиевый ширпотреб: вилки, ножи, посуду. В то время многие спекулировали, в то время буханка хлеба с рук стоила половину иной зарплаты. И я спекулировал (о нотах я уже рассказывал, теперь о хлебе). Мне было девять лет, и втайне от бабушки и мамы меня «нанимала» тебя Бетя, наша родственница, продавщица хлебного магазина. Она вручала мне несколько буханок из «сэкономленного» хлеба, и я, пользуясь внешней незначительностью, выносил их с черного хода. Буханки я относил инвалидам войны, тети-Бетиным агентам, для дальнейшей реализации. За это я получал свой гонорар в виде ломтя тяжелого, рыжего хлеба крупного кукурузного замеса. Узнав об этом, бабушка учинила тете скандал. И они долго не разговаривали, как тетя к ней ни подлизывалась…
Рассказать о том, как бабушка с четырьмя детьми переехала в голодные годы из Херсона в Баку, – это еще ничего не рассказать. О том, как она выгребала мусор из подвала – три машины мусора – и разместилась в этом подвале с детьми. И поднимала детей, затем и внуков, так и не научившись разбираться в часовом времени – читала газеты, писала, считала отлично и быстро, а вот часы ей не покорялись. Загадка! Когда я спрашивал ее, который час, бабушка смущалась, как девочка, и задавала встречный вопрос: «Нет, ты мне скажи, который час, а я проверю», – хитрила моя родная. Она, конечно, понимала язык часов, но… выговорить это почему-то не могла.
Я расскажу о звездном часе своей бабушки. Я расскажу о том, почему она пользовалась таким авторитетом.
Бабушка вела прямую переписку со всеми членами Политбюро. И даже с самим вождем народов Иосифом Виссарионовичем Сталиным. Обычно она вела свое эпистолярное хозяйство вечерами, после трудового дня, нагруженная новой информацией. Бабушка подсаживалась к столу, извлекала заветную тетрадь в косую линейку, ставила перед собой чернильницу-непроливайку, доставала ученическую ручку с тупорылым пером «рондо» и приступала к своему «черному делу». Крупным почерком ученицы начальных классов она выводила: «Дорогой Иосиф Висаронович (звучало как Иосиф Аронович, что, несомненно, придавало письму особую родственную доверительность), пишет Вам Мария Абрамовна, мать погибшего на фронте лейтенанта Женички Заславского. Я живу в подвале из мусора, а начальник жилотдела Борщев, вдвоем с женой, живут в четырех комнатах, а в пятой держат собаку. Где справедливость?!» Письмо отсылалось в Москву… И Молотову. И Микояну. И Кагановичу… Последнему она добавляла доверительную фразу «Шолом!», дабы намекнуть на особые связи. Что там мелкая сошка Борщев?! Бабушка смело обличала жилищные условия и Председателя Верховного Совета Теймура Кулиева, и прочих республиканских вождей, сведения о которых поставляла бабушке ее керосиновая агентура…
Письма уходили в Москву с регулярностью ежедневной газеты. И, как говорится, вода долбит камень… Однажды к дому 130 по Первомайской улице с грохотом и выстрелами из двойной выхлопной трубы подкатил могучий американский мотоцикл «Харлей-Дэвидсон» с коляской, покрытой брезентом. Кряжистый полковник в кожаных штанах-галифе тяжело слез с широкого сиденья мотоцикла и проследовал во двор. На его вопрос, где тут проживает гражданка Заславская, соседи, млея от страха, указали на зеленую дверь, ведущую в подвал.
– Мария Абрамовна! – воскликнул полковник в галифе. – Лично к вам я ничего не имею. Но вы поставили на край существования наше родное республиканское правительство. Когда будет конец?!
– Когда я выберусь из этой мусорной свалки, – смело ответила бабушка.
– Я приехал на мотоцикле «Харлей-Дэвидсон» с двумя выхлопными трубами. Вы сейчас сядете в коляску, и мы поедем выбирать вам квартиру. У меня три адреса.
– Я хочу жить рядом с Ривой, моей дочерью, – бескомпромиссно заявила бабушка. – На улице имени писателя Островского.
– Но это старый район, там нет свободной квартиры, – вздохнул полковник и хлопнул ладонями по «ушам» своих галифе.
– Я подожду.
– И будете писать?
– Каждый день, – ответила бабушка.
Полковник развернул себя, как тяжелый шкаф, и направился к воротам двора.
– Мне и телефон нужен! – крикнула бабушка в его широкую спину.
Телефон ей поставили. Это был единственный телефон на весь дом, с длинным шнуром. Бабушка выносила его во двор и ставила на табурет, чтобы пользовались соседи. Это и был звездный час моей бабушки.
Квартиры она так и не дождалась: район, где мы жили с мамой и папой, был одним из старых районов города и не подлежал застройке.
К тому же иссяк источник информации – Борщев и другие бабушкины «контрагенты» проходили по «делу Багирова» и были сурово наказаны.
Бабушка умерла в 1966-м, в год выхода моего первого романа «Гроссмейстерский балл» отдельной книгой. И мама положила книгу с дарственной надписью в ее гроб.
Незадолго до кончины бабушка, в возрасте восьмидесяти лет, приезжала в Ленинград посмотреть, как я живу семейной жизнью. Внимательно все осмотрев, она прожила три дня и уехала, ни с кем не простившись. Вскоре я получил от нее письмо, но это уже другой рассказ…
Сталинград – длинный город, он тянется вдоль Волги чуть ли не на восемьдесят километров. От завода им. Петрова на севере до Тракторного на юге. В зимние холодные вечера это расстояние увеличивается – очень уж долго плетется автобус от завода Петрова, где я жил в общежитии, до конечной остановки у гостиницы «Сталинград».
Гостиница находилась в самом центре города, напротив Драматического театра. В те годы театром руководил режиссер Покровский – красивый, неприступный мужчина. Увидев его, я оробел и показал свою первую пьесу «Звезды незакатные» завлиту театра Шейнину, как вообще и подобает быть. Шейнин был живой, общительный человек, невысокого роста, полный, активно лысеющий. Пьесу о злоключениях геолога в Сибири, о его самоотверженной работе и любовных увлечениях я написал довольно быстро. Во всяком случае, несколько быстрее, чем ее читал завлит театра. Прочитав, Шейнин пригласил меня на разговор. Он сказал: «Начнем с фамилии главного героя. Стрекалов! Что это за фамилия? Стрекалов. Не фамилия, а фановая труба. Ну бог с ним, пойдем дальше…» Но я его уже не слушал – в кабинет вошла жена завлита, женщина необыкновенно располагающей внешности. Что могло связывать зануду-завлита, который, я был убежден, совершенно не понял пьесу, с этой волнующей воображение женщиной в темном тяжелом платье, плотно облегающем статную фигуру? Что общего между его лысиной и ее роскошными волнистыми волосами?! В то же время мне хотелось, чтобы он продолжал нудеть, разбирая пьесу, но при условии, что жена побудет в кабинете.
– Не обращайте внимания на его критику, – проворковала она. – Шейнин сегодня не в духе, он ходил вносить квартплату. Мне пьеса нравится, вы молодец.
Я был окрылен. Я покинул театр, словно получил твердое заверение в постановке своей пьесы. Я пересек улицу и зашел в ресторан при гостинице «Сталинград». Заказал два бутерброда с красной икрой и сладкий чай. Почему я запомнил это меню? У меня появилась привычка: приезжая в центр города, я непременно заходил в ресторан и заказывал бутерброд с икрой и чай. Стоило это около рубля… В дальнейшем я подружился с Шейниным и был допущен в дом, что несколько остужало пыл – неловко волочиться за женой человека, который распахнул двери своего дома. Да и жена в домашней обстановке показалась мне иной, потускнело очарование первой встречи. Халат честнее проявлял фигуру, чем хитрое темное платье с тайными подстежками, шлепанцы с потертым мыском тоже не красили. К тому же и Шейнин дома оказался более привлекательным человеком, чем на службе…
– Понимаете, Израиль, – говорил дружески Шейнин, – пьеса ваша и впрямь неплохая. Но ей не пройти рогатки местного Управления культуры. Во-первых, потому что неплохая, довольно смелая и неожиданная. Во-вторых… с чего начинается пьеса? С фамилии автора. А с чего начинается фамилия автора? С его имени. И если ваша фамилия как-то ничего не определяет, слава богу, таких фамилий на Руси было много, цари носили подобную неметчину, но имя?! Простите меня: Израиль – это не имя. Это красная тряпка для быков из Управления культуры… Поезжайте в Москву. Сейчас появился новый театр «Современник». Ребята они горячие, молодые, небитые. Возможно, вам повезет с вашей пьесой.
И я поехал в Москву. Взял недолгий отпуск в счет переработки во время летнего полевого сезона и поехал.
В Москве, в Спиридоньевском переулке, в доме № 9, жила наша родственница с папиной стороны, на нее и был расчет – не останавливаться же в гостинице с моими деньгами.
Щуплая старушка-привратница в непривычном «молотовском» пенсне пристально вглядывалась в меня.
– Успокойтесь, мадам, – галантно проговорил я. – Разбоем здесь не пахнет. Мне нужна ваша жиличка по фамилии Штемлер. Я ее родственник, внук ее двоюродного дяди Александра Петровича.
– Интересный фокус, – молодо произнесла старушенция в пенсне. – Я и есть Штемлер, мой мальчик. А Минна, которую вы спрашиваете, – моя дочь. Так чей же ты внук?
Ободренный, я принялся излагать свою родословную.
– Ах, вы, значит, внук Шапсы Пинхусовича, что живет сейчас в Ленинграде?
– Да, мой дед Александр Петрович, – аккуратно поправил я.
– Для меня он по-прежнему Шапса-капиталист. Он торговал готовым платьем в Херсоне, – упрямилась старушенция. – А паспорт у вас есть? Я должна показать участковому. – Вид паспорта со знакомой фамилией привратницу приободрил. – Минна вернется к вечеру, она работает на почте. Вот ключи. Наша квартира в конце коридора, в подвале. А я на дежурстве, у меня здесь пост.
«Хороша охранница. Любой жулик может положить ее в карман», – с облегчением подумал я, сжимая ключи. Квартира оказалась двумя сырыми подвальными клетками, потолок которых являл сложное переплетение фановых и водопроводных труб. Что делать, спасибо и на этом. Оставив чемодан, я отправился по делам.
Прошел мимо словно брошенного неподалеку от Спиридоньевского переулка затертого с виду театрика. Театр на Малой Бронной. Я еще не знал, что спустя много лет он станет знаменитым московским театром, в котором будет работать сам Анатолий Эфрос, театром, в репертуаре которого появятся и две мои пьесы. Но это произойдет в конце шестидесятых, а сейчас на дворе вторая половина пятидесятых…
Театр-студия «Современник» разместился в проезде Художественного театра, рядом со знаменитым МХАТом. Я поднялся на второй этаж и оказался в просторном помещении, заполненном молодыми людьми примерно моего возраста. Они явно кого-то поджидали. Вкусно пахло едой – на первом этаже здания находилась столовая, и все кухонные пары проникали в это помещение.
Надо было действовать, и я остановил пробегавшего мимо молодого человека, круглолицего, с вихрами непричесанных волос.
– Простите, я приехал из Сталинграда, привез пьесу, – не без гордости проговорил я, глядя в совершенно мальчишеские, даже детские глаза.
– Не ко мне! – выкрикнул он высоким голосом. – Это к Ефремову или к Сергачеву, он у нас читает пьесы. Он или Галя. А я Табаков. Я тоже иногда читаю пьесы… – Он не договорил и остановил полную девушку с родинкой у тяжелого носа: – Галя, вот принесли еще одну пьесу.
Галя Волчек, а это была она, смерила меня взглядом. Ее темные брови удивленно изогнулись над большими, глубокими карими глазами.
– Ну давайте, – нехотя проговорила она. – А что Сергачев? – с надеждой спросила она у Табакова.
– Кто у нас завлит?! – неожиданно закричал Табаков. – Непонятно, кто же у нас завлит? Может, Кваша? Или Круглый?
– Завлит пока Сергачев, а я, как тебе известно… – Галя махнула рукой и бросила через плечо: – Приходите через десять дней. Такой бардак, кто что делает – непонятно.
– Я в отпуске, – робко вставил я. – Надо возвращаться в экспедицию.
– И возвращайтесь, – обрадовалась Галя. – Потом свяжетесь с нами… А вот и Ефремов. Отдайте ему пьесу, он у нас главный… Олег!
Идущий мимо высокий, худой молодой человек, казалось, переставлял лапки циркуля своими длинными ногами.
– Репетиции сегодня не будет. Меня вызывают в министерство, – громко проговорил он на ходу.
Аудитория радостно зааплодировала и поднялась со своих мест.
– Олег! – окликнула Галя. – Вот пьеса. Это автор. Он приезжий, из какой-то там экспедиции.
– Прекрасно! – воскликнул Ефремов – Давай сюда пьесу. – Он тепло и дружески взглянул на меня. – А кто читал? Кваша? Он же у нас завлит.
– Здрасьте! – ответил с другого конца зала стройный симпатяга с гладко зачесанной темной шевелюрой. – Завлит ведь Сергачев.
– А где Сергачев? – Ефремов держал пьесу на весу.
– Сергачев сегодня ушел пораньше, – ответил кто-то. – У него номерок к зубному.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.