Текст книги "Вор"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
– Что ты записал сейчас? – ревниво спросила Вьюга.
– Так, поправка к недавно высказанной мысли… из взаимоотношений одного творца и досрочно отслоившегося творения.
– Не понимаю… – нахмурилась Вьюга. – Покажи!
– Никак нельзя, сударыня, в зародыше эти вещи непривлекательны. Вот блюдо изготовится, подрумянится, подслащу малость, тогда кушайте на здоровье!
Он поднялся с полу и постряхнул приставшие на коленях ворсинки от ковра.
– Собираешься вставить в повесть и эту сцену… как ты ползал передо мною здесь?
– Непременно, сударыня, – с горькой прямотой признался Фирсов. – Художники всегда циники… никакой задушевной бесценности не пощадят! Чуточку сгодится – немедленно туда, все туда же, в ненасытную пучину. Отравленный народ, такие!.. ну, я пошумел тут, разболтался, извините. И разрешите откланяться теперь!
Ему пришлось опустить напрасно протянутую руку. У Вьюги было мучительное чувство, что вот он уносил самое существо ее с собою, ни капельки себя не оставив взамен. И неопределенная тоска неизвестного ей настающего одиночества помешала ответить на фирсовское рукопожатье.
– Знаешь, Федя… мне захотелось расспросить тебя… и, если еще не поздно, побродить с тобой немножко по твоему царству. Оставайся, сочинитель!
– Не могу, пора, – разводя руками, отстранился тот. – Кроме вас, еще дюжина персон сидят во мне некормленые. Вопят, толкутся, жуют меня извнутри… Они питаются мясом!
– Очень советую тебе остаться, Фирсов, – настойчивей повторила Вьюга, прибегая к последней уловке.
– Никак нельзя, обольстительница, – поклонился Фирсов, шутовской ужимкой защищая нечто не подлежащее не только прикосновеньям, даже обсуждению теперь. – Высоко ценю вашу любознательность к творческим вопросам, но… время ваше истекло, сударыня!
Чопорно откланявшись, Фирсов без сожаленья покидал эту на некоторый срок поблекшую для него комнату, потому что другие соблазны призывали теперь его карандаш и воображение. В прихожей, прислонясь височком к дверному косяку, поджидал его Донька с демисезоном и шляпой наготове.
Сочинителя он встретил сочувственным прищелкиваньем языка.
– Ай-ай, опять с неудачею? – умильно пошутил он. – Вот и у меня по той же отрасли невезенье… Дозвольте, я вам по товариществу помогу в мантильку облачиться. Да вы не стесняйтесь, Федор Федорыч, все это ей в один счет запишется.
– Спасибо, братец… – бросил ему через плечо Фирсов, влезая сразу в оба рукава. – Да прямей держи, чего ты там ерзаешь, ровно насекомое на игле?
– Ценных вещичек, извиняюсь, либо ножичка перочинного впопыхах, по полу ерзамши, не оставили?.. Я к тому, чтобы с полдороги не возвращаться.
– А что, опасаешься, за недобрым делом застану, в свидетели попаду?
– Куды! – подмигнул Донька. – Рано еще, не приспело, потерплю. Любовь… самая выносливая скотинка на свете. Чего честь людская либо гордость с совестью не стерпят, любовь все снесет… да еще от себя добавит. Ведь гляньте, какую петрушку из меня скрутила, весь блат потешается! Сна решился, волос падать стал, Федор Федорыч: вконец от нее полинял. Сам диву даюсь… А ведь сколько я их, всяких, перецарапал… Травились за меня, иголки глотали, с центрального моста в полую воду кидалися, а тут смотрите-ка…
Он спустился проводить сочинителя до улицы, чтобы без утайки поведать ему злоключенья воровской любви.
– Большую награду, значит, посулила? – негодуя на себя за свою низкую любознательность, проворчал Фирсов.
– Как тебе сказать, Федор Федорыч… в том-то и горюха моя, что почти безнадежно, за так пропадаю. Велела проживать при ней в чуланчике, быть по надобностям… и вот живу. Господи, до чего Донька кучерявый докатился, в тараканьей щелке квартирует на манер мопсика! Даве ты у ей сидишь, может, ручкой оглаживаешь, а я тем временем огрызок слюнявлю, стишоночек корябаю. А сдается мне, Федор Федорыч, и не ты у ей, не я, не Векшин даже на уме… еще какой-то ненаглядный дружок имеется. И, может быть, это всего только обыкновенный ножик… на кого? – Вдруг он приникнул, обжигая дыханьем ухо Фирсову. – Я и не знал, что и ты вроде меня ее описываешь… и там она у тебя тоже не дается, упирается? Я не изомну, одолжил бы на ночку почитать, Федор Федорыч…
– Поди ты к черту, рвань сизая! – взбесился Фирсов, как и прежде с ним бывало при неосторожном сближении с некоторыми персонажами повести своей.
Оттолкнув очень довольного этим вора, он вышагнул из подъезда прямо в лужу и, пока шел до ближайшего угла, по меньшей мере раз шесть зарок себе давал ногой больше не ступать на порог окаянного дома… и уж, во всяком случае, нарушить клятву не ранее, как через неделю. Фирсова немножко успокоило созерцание могучего клена за глухим забором соседнего больничного квартала, в частности – как величаво, в мажорной гамме только что пережитого тот всеми своими воздетыми руками приветствовал уходящую грозу.
Зайдя в укромный уголок, Фирсов записал, наравне с помянутым деревом, и Донькину просьбу, как черту к его характеристике – раз сами в руки дались!
XIII
Именины Зина Васильевна праздновала в середине октября, а родилась в июле. К этому дню и подгонял Фирсов общее собрание персонажей из своей повести, – торопливо заключались новые знакомства и связи, а ковчежные сожители втихомолку готовили подарочные сюрпризы. Вернувшись в тот вечер со службы с огромным пакетом красной смородины, избранной не за дешевизну, а исключительно за ее символическое цветовое значение, Петр Горбидоныч заглянул к себе в полураскрытую дверь и сокрушенно ахнул. Поведение сожителя и в самом деле являло собой пример непозволительного в общежитии своеволия.
Находясь в состоянии вопиющей раздетости, хотя и не совсем, Сергей Аммоныч выводил пятна со своей расстеленной по полу, довольно поношенной оболочки и, что в особенности возмутило Петра Горбидоныча, вполголоса при этом напевал. Рядом находился сомнительный пузырек пахучего содержания и стакан с водой, которою Манюкин и брызгал посредством рта на подлежащее уничтожению пятно.
– Чем это вы так, ваше сиятельство? – заходя сбоку, щурясь и всесторонне вникая, понюхал Чикилев. – Чем это вы отравляете общественную атмосферу?
– Нашатырным, ваше превосходительство! – будучи в отличном настроении и весь в испарине от усердия сверх того, поднял к нему разрумяненное лицо Манюкин. – Потом иголочкой кое-где дырки подтяну и снова буду годен к применению в жизни…
Уже одного этого достаточно было, чтоб взорваться и проучить наглеца, но Петр Горбидоныч сдержал в рамках свое законное негодование.
– Хорошо, допустим… Ну, а если посетитель придет ко мне?
– Так ведь некому, Петр Горбидоныч. Человек вы холостой, одинокий пока… друзей у вас, а тем паче собутыльников не имеется.
– Это мне не резон, – вскипятился, накрепко прилипая, Чикилев, возмущенный столь нахальным сопротивленьем. – А если ко мне, предположим, недоимщик ворвется взятку дать?.. должен я на него натопать, в страх вогнать, свидетелей созвать для привлечения преступника к ответу?
– Обязаны, ваша светлость, – смиренно мямлил Манюкин, тем не менее продолжая заниматься угрожающими здоровью пустяками. – Если не изменяет память, именно так повелевает закон.
– Так где же мне тогда простор для этого?.. как я могу соседок к свидетельству приглашать, ежели в комнате у меня разлито ядовитое вещество и почти полуголый старик врастяжку на полу валяется…
– Во-первых, я не валяюсь, а всего только сижу, что не воспрещено обязательными постановлениями, – заикаясь, однако вполне резонно указал Манюкин. – А во-вторых, от моего тут наличия вам только прямая выгода, Петр Горбидоныч, потому что, пока свидетелей звать, он ее, взятку-то, назад спрячет, да и отречется начисто, подлец. А вдвоем мы его ровно в клещи возьмем… цап за руку да в коробочку!
– Экую вы несусветную чушь плетете, Сергей Аммоныч… – искренне возмущался Чикилев столь очевидным нарушением логики и правдоподобия. – Какой же идиот, если хоть с самомалейшим соображением, станет при посторонних взятку совать? Настоящая взятка вручается наедине, еще лучше в ночное время, чтобы взаимно глаз не видеть и постороннего вниманья не привлекать…
– Это верно, пожалуй, – соглашался Манюкин, беря на ватку новую порцию все того же преступного состава, – на людях ее неудобно давать. В наше время из одной только зависти донесут!.. А не опасаетесь, Петр Горбидоныч, что ежли с соображением, так наедине-то он вас еще скорее уговорит? Ведь это все отборные говоруны, пройдохи, сквозь замочную скважину вагон мануфактуры уведут.
При столь откровенном повороте все аргументы возражений иссякли у Чикилева. Он только вздулся было от охватившего его негодования на род людской, съежился и потом снова вздулся – теперь уже на должностных лиц, по нерадению недоглядевших сей опаснейший обломок прошлого.
…Если не считать той заурядной стычки, остальные приготовления к именинам протекали безупречно. Жена безработного Бундюкова пекла сдобный крендель, и сладостно-тяжкий аромат его вытекал наружу через раскрытое окно. Такое безветрие стояло в тот вечер, что, несмотря на значительную высоту, аромат этот, который за маслянистость и некоторую приторность никак нельзя было назвать смрадом, свободно достигал улицы. Поэтому вся округа косвенно извещена была о радостном событии в помянутом многоэтажном доме. В ту же праздничную струю попал и Николка Заварихин, направлявшийся на торжество с некоторым запозданьем после закрытия дневной торговли, – Таня ушла туда значительно раньше, с Фирсовым… Николка шагал обычной небыстрой походкой, прицеливаясь на ходу ко всему, что можно было с барышом пропустить через кошель и прилавок, и так как не успел пообедать из-за неотложных дел, то эта вкусная тестяная гарь напомнила ему деревенские гульбы и годовые ярмарки по случаю совсем близкого теперь Петрова дня. Он подобрел, если не развеселился… и вдруг замер на месте от необъяснимого пока ошеломления чувств.
Чем-то бесконечно знакомая и нарядная – хотя ничто не бросалось в глаза, вовсе не запоминалось на ней! – женщина прямо перед ним входила в ворота дома. Заварихин узнал ее не сразу, ту самую, что однажды обманула его на вокзале в час прибытия в Москву, потому что в ином теперь была, построже, даже высокомерном облике. Крадучись, Заварихин скользнул за нею через двор, полный играющих детей да нянек, и сперва минуты на полторы потерял ее из виду, а потом камнем метнулся за нею в ближайший подъезд, где только и могла она исчезнуть. Торопясь, он взбирался через ступеньку, так что, даже предупрежденной грозным ширканьем заварихинских сапог, ей все равно некуда стало скрыться от погони.
Заварихину удалось преградить ей дорогу на промежуточной перед третьим этажом площадке. Положив руку на перила, он вгляделся в черты ее лица, таинственные для него и смутные в рассеянном свете пузырчатого лестничного окна. С терпеливой, чуть свысока улыбкой Вьюга ждала продолженья. «Если ты грабитель, то долгая еще и болезненная предстоит тебе наука…» – казалось, говорили ее глаза.
– Скажите… – оробев, спросил он наконец, чтобы сверить с памятью полонивший его когда-то голос, – вы и есть та самая… или только сестра ее?
– Представьте, даже и не родственница… – с издевкой над деревенщиной отвечала Вьюга, одним взглядом отстраняя Заварихина, и у того осталось досадное ощущенье, будто прошла сквозь него.
Из-за позднейших пристроек номера квартир в тех доходного типа корпусах оказались перепутанными, – Вьюге пришлось опять спускаться на двор. И так велика была степень Николкина порабощенья, что он не посмел снова преследовать ее. Из-за бесконечных блужданий по этажам и подъездам к праздничному столу он попал со значительным запозданием – ровно настолько, чтобы за это время успела беспрепятственно удалиться Вьюга. По причине сюжетных изменений в замысле автора эта пара не сходилась больше ни разу, если даже впоследствии и встречались мельком, Заварихин не опознавал ее… Только в памяти сохранялся сгусток тревожного волнения, как на теле бывает оставшийся с детства, забытого происхождения рубец.
Никто у Зины Васильевны за стол пока не садился, – гости стояли где пришлось, разбившись случайными парами и тройками, казалось – спрашивая без смысла и отвечая невпопад. И до такой степени все пока сыровато и неустроенно было в фирсовской повести, что и двадцать минут спустя, к примеру, впервые приведя сюда Заварихина, автор даже не удосужился представить хозяйке это совершенно незнакомое лицо, чтоб поздравило ее со днем рожденья. Впрочем, из-за разгоревшегося к тому времени скандала никто из присутствующих не обратил на вошедшего особого вниманья.
Сочинителю было сейчас не до правил приличья или правдоподобья. Сидя в отдалении от всех на кухонной табуретке, без очков, но с записной книжкой наготове, локтями опершись в колени и в ладони погрузив лицо, он озабоченно и близоруко поглядывал сквозь пальцы на свое донельзя хлопотливое многоголосое хозяйство. Перед ним толклись, галдели вперебой, пытаясь спорить, вступать в надежные или, напротив, немедленно распадавшиеся связи, буквально все его персонажи, собранные отовсюду ради какой-то генеральной сверки. Если Зина Васильевна действительно искала дружбы с Таней, как сестрой любимого человека, то Заварихин неминуемо должен был присутствовать на правах жениха последней, а Зотей Бухвостов и прочие с ним плечистые, рыночного обличья молодцы – в качестве постоянных Николкиных приятелей, будущих шаферов и компаньонов. В дальнем углу, у стола с бутылками и фруктами, остепенившийся Санька Велосипед украдкой прятал в карман для молодой супруги зеленое раннее яблочко, а невесть зачем взявшийся здесь Донька воспаленными очами всматривался в свою мучительницу, присевшую на диванчик поблизости от самого сочинителя… да еще какие-то там недорисованные, с мочалками вместо лиц, покуда не бывшие в деле, полузадуманные, дополнительно высовывались из коридора – не пора ли? Словом, их, как сельдей, там набилось, дышать нечем, несмотря на раскрытое окно, и Фирсов время от времени уныло скреб левый висок, словно не ведал, чем ему связать воедино свою, вот-вот готовую разбежаться паству.
Однако среди гостей сам собою завязался наконец недружный вначале разговор – неминуемый в силу различия характеров, положения в повести или несогласия во взглядах. И оттого, что Дмитрий Векшин был центром фирсовского замысла, споры и начались вкруг Векшина.
Неизвестно, с чего возник этот довольно вялый сперва и не в пользу Векшина обмен мнениями, но только, когда сам Фирсов вникнул в происходящее, спор был уже в разгаре, причем хозяйка, завитая и расфранченная, не скрывала беспокойства по поводу взаимных шпилек и отвлечений в смежные, нежелательные области.
– …я понимаю, что как сестре мне полагается высказываться в последнюю очередь на такую щекотливую тему… – увлеченно, но с поминутными запинками говорила Таня при почтительном внимании окружающих – ее знали и бывали на ее представлениях. – Но я все равно вступилась бы за Митю, даже если бы совсем посторонней была. Лично я считаю брата очень прямым… и не то что добрым, потому что это не характерное для нашей эпохи слово, а скорее – до железности справедливым и, несмотря на все, честным… в том смысле, что он и под кнутом к врагу не перебежит, неправде не поклонится, словом, всегда таким останется, в какую бы ни попал беду. И, признаться, я не ожидала, что какие-то неуловимые, чернящие его намеки я услышу именно в доме, где, по слухам, – и бросила беглый взгляд на пунцово запылавшую хозяйку, – где так любят его…
– За некоторыми исключениями!.. – зловеще уточнил Чикилев вежливым покамест голосом и в поисках вдохновения подмигнул увеличенной фотографии хозяйкина родителя на стене.
– Конечно, Митя суров и не щедр на ласку… как это вообще свойственно людям нашего времени, – с настойчивостью и несмотря на всеобщую настороженность горячилась Таня, – именно у таких людей трудней всего завоевать дружбу… но посмотрите, как быстро, и в депо, и на фронте, одаривали его своей преданностью сослуживцы и соратники… после самого даже краткого с ним общенья. Мне Федор Федорыч рассказывал также, что и нынешние его товарищи все время предлагают ему деньги взаймы, хотя и не навещают в больнице… но вообще на все для него готовы. Я понимаю, что хорошего в этой дружбе мало… однако ведь это указывает на какое-то свойственное Мите обаянье, разве не правда? Люди, когда их много, никогда не ошибаются в оценке человека или событий… людей в массе нельзя, вернее трудно обмануть. Но почему, однако, все молчат… разве неверно я говорю?
Нуждаясь в поддержке, она окинула собрание заискивающим взором, но одни разглядывали картину над Клавдиной кроваткой, изображавшую осенний пруд с лебедями, розовыми от стыда за художника, другие налегали на смородину, ловко протаскивая веточки сквозь плотно сжатые губы, третьи делали еще что-то, тоже с видом деликатности, стремящейся замять бестактность известного им и симпатичного, в общем, человека. Лишь один из всех, вдруг оживившийся Фирсов послал дружеский, и немедля другой следом, одобрительный кивок Тане, которая даже побледнела слегка от своего сомнительного вдохновенья. И вот с новыми силами устремилась на защиту младшего брата, без особой надежды оправдать в чужих глазах его крепко опороченную репутацию, а, видимо, затем лишь, чтоб довести апологию Векшина до крайности, непременно поскользнуться на ней и тем облегчить сочинителю важнейший, только что прояснившийся перед ним сюжетный ход. Было что-то неприятно-деспотическое в том, как на пробу, верней для обкатки, вкладывал Фирсов в уста этой, все равно обреченной у него циркачки некоторые пришедшие ему на ум оправдательные соображения.
– Ужасно боюсь испортить торжество вам и вашим гостям, милая Зина Васильевна… – со всего разлета продолжала Таня, и так как никто не понимал, откуда бралась ее страстная и чрезмерно смелая горячность, все вопросительно поглядели на Фирсова, – но только хочется мне сказать, что когда такой великий, как у нас, происходит переплав людей и всяческого на протяжении веков накопленного ими достоянья и когда все, насколько глаза хватит, полыхает кругом, то всему живому больно бывает… хоть далеко не поровну. А когда больно, то непременно либо крик излишний с закушенных губ сорвется, либо ненужное телодвиженье совершишь… в такую пору бывает, что и боги извиваются!.. И без этой добавки в кипящее вещество никак живому не обойтись, иначе не становилось бы оно лучше, гибче, звонче впоследствии. Не от радости же бытия отправлялись раньше российские переселенцы на дальние, необжитые земли… – вслух думала Таня и, точно утратив ход мысли, сделала паузу, потому что Фирсов в ту минуту записывал в книжку: «Хотя случалось и от скуки, от удали, от мечты, от казачества…» – А потом приживались! В нашем бурливом кругообороте все плавится, пляшет, клубится, течет, так что каждая крупица человеческая тыщу раз с другими перетасуется, прежде чем качественно новыми кристаллами застынет извергнутое вещество… разве не верно? Оно еще не кончилось, так кто же возьмется наперед предсказывать Митину судьбу? А ведь, карая, непременно следует будущее виновного учитывать, чтоб руки и благо человеческое зря не обагрять. В том-то и сила России нашей, что даже в пору благополучия никогда не обольщалась настоящим, а всегда добивалась в жизни высшей чистоты, жила смутной надеждой на лучшее впереди… Собственно, народ-то наш никогда и не жил как следует, а все к чему-то готовился, к предстоящему, не щадя себя и деток, не покладая рук. Я не шибко уверена, сознательное ли это качество, но только сдается мне, что ни у кого из прочих народов не развита до такой степени эта хлопотливая, даже досадная порою желёзка непрестанного усовершенствования, как у нас, пожалуй. Так уж предоставьте живому докипеть до конца, и не будем каркать преждевременно, где еще окажется Митя – на верху жизни или где-то в самой преисподней ее накипи. Не было случая, чтобы хоть однажды Митя обманул веру мою в него!
– А как давно вы знакомы с вашим братом? – неповторимым тоном сочувствия и превосходства спросила Вьюга.
Таня невольно опустила глаза.
– Это правда, я рано убежала из семьи от нужды и мачехи, и потом мы не виделись больше десятка лет… но что вы хотели выразить вашим вопросом?
– Мне нравится ваш запальчивый тон, вы примерная сестра, и, ах, как мне недостает такой же! Но вы непосильное взваливаете на себя. Вас ведь Таней, кажется, зовут?.. так вот не рухнуть бы вам под своей чрезмерной ношей, Таня. Я почти согласна, в этом кипящем каменном бульоне, как вы удачно выразились давеча, стихийно действуют восходящие и, напротив, низвергающиеся потоки… не скрою, это подтверждается кое-какими событиями и личной жизни моей. Однако, по счастью, сверх судьбы мы наделены еще и волей… и если у меня не хватило ее, к примеру, самостоятельно выйти из дурной игры, так я и несу за это полную ответственность. Мне тоже бог судил повстречаться с Митей… Так что когда я обмолвилась давеча, что ясность мысли и внимательность к ближнему не являются основными признаками Митиного характера, то я другие, неизвестные вам обстоятельства его биографии имела в виду… – и усмехнулась одними губами.
С непривычки к длинным спорам Таня уже устала и дважды виноватой улыбкой извинялась перед хозяйкой за отнятое у гостей время, но теперь никак нельзя стало ей сдаваться, отступать, отдавать Митю на новую разделку.
– Простите, как я могла понять по ряду довольно злых суждений о моем брате, вы и есть та самая Маша Доломанова? Кстати, он гораздо теплее отзывался мне о вас… но это вскользь. И вам, как я понимаю, все известить меня не терпится, что брат мой Митя вор? – пронзительно спросила Таня. – Мне это и самой известно, что он в остроге… верней, в острожной больнице находится, душевно благодарю вас. Видно, вы из тех, для кого единственную утеху составляет сущую правду про ближних разглашать… преимущественно жестокую. Они думают, что чем больше другого чернят, тем чистоплотней сами выглядят… но поверьте мне, это ошибочное мнение и, вдобавок, опасное. Великодушный народ наш не велит радоваться чужой беде… не зря он когда-то калачиком да грошиком острожника привечал, в пояс ему кланялся на лобном месте, вон как оно бывало!
Если все высказанные через Таню фирсовские рацеи выслушаны были с зевотой и недоуменной переглядкой присутствующих, то заключительный ее оборот вызвал всеобщее оживление, так как почти у каждого имелись ценные практические соображения, как вырубить преступность во всемирном масштабе и в кратчайший срок.
– Ну, такое вредное милосердие к ним разве только в бывалошние годы случалося… – тем смелее внес свою поправку безработный Бундюков, что представителей уголовного мира, уже вычеркнутых Фирсовым, не виднелось больше на месте, – и потому лишь случалося, что находившийся в порабощении простой народ от воровства и не страдал, так как не только недвижимостью, а и движимостью-то ровно никакой не владел: чего на тебе надето, то и собственность. Я с Петром Горбидонычем в корне согласен, что в самых высших умах поразмыслить надо, стоит ли на преступников народные сбережения и продукты продовольствия изводить, когда на те же самые средства можно вечерние университеты пооткрывать или водные станции с наймом лодок для отдыха трудящихся. Калачиком-то их и раньше разве только в светлый Христов день баловали, а нонче, с увеличением всеобщего достатка и поскольку вышло повсеместное облегчение народа от религии, в железные бы, бессрочные калачики надо их ковать, а еще лучше без поднятия лишнего шума на мыло их спущать… разумеется, только на техническое!
Речь его была выслушана с большим вниманием, хотя и без заметного одобренья.
– Понаслышке-то да без зазрения совести какие угодно пакости можно на человека наплести, – не сдержалась хозяйка, заливаясь румянцем и от негодования переставляя посуду на столе. – Ежели Марья Федоровна на те шесть тысяч намекает, что из артели взяты были, так даже на суде признато было, что Дмитрий Егорыч свою долю в тот же вечер до копейки вернул, под столом подкинувши. Кроме того…
– Ну это все вещи маловероятные, чаще всего в плохих романах попадаются, когда автор чрезмерных красок побаивается или сюжетные линии не в ладу… – не повышая голоса, лишь бросив иронический взгляд на Фирсова, перебила Вьюга. – Нет, я другое, поважнее имела в виду… посущественнее денег, пусть даже святых казенных денег. Конечно, я не сестра ему, всего лишь подруга детства Митина… но еще до того, как однажды нас разлучила жизнь, мне довелось жестоко раскаяться в доверии к этому человеку…
– Вы понимаете сами, что надо твердо знать вину человека, которого вы беретесь обвинить в его отсутствие, – забегая вперед, страстно предупредила Таня.
Вьюга лишь головой покачала в ответ.
– Поверьте честному слову, милая Таня, мне и самой хотелось бы думать, что я ошиблась, но последствия Митина поступка я постоянно ношу на себе, на самом теле моем… впрочем, лучше не вникать глубже в это дело, потому что если уж очень станете настаивать на доказательствах или сердиться, как давеча, то я… – и поиграла ноготками по звонкой рубчатой поверхности стакана, – то я вынуждена буду открыться и у всех спросить заодно, не приходилось ли случайно и им пострадать от той же Митиной… назовем условно, железности!
– Это раньше вы его обвиняли или и теперь обвиняете? – дрогнувшим голосом, отторговать пытаясь что-то, спросила Таня.
– И теперь, – улыбнулась Вьюга. – Сказать?
Замешательство, страдание и борьба читались в лице у Тани.
– Верно, очень дурное что-нибудь? – мучилась она своим неведением.
– Ну, милая, это в зависимости от того, с какой точки смотреть, конечно… Но если вам так хочется, то я скажу, пожалуй.
Даже сидевшая вся теперь в пунцовых, под цвет платья, пятнах Балуева боялась слово замолвить за Векшина, чтоб не вызвать гостью на опасную откровенность. И оттого что не указано было, какой грех лежал на его совести, большой или маленький, – в создавшихся условиях можно было подозревать любой. В предвкушении острого блюда собрание так и подалось в сторону Вьюги, многие и про смородину забыли, а Бундюков даже привстал, увеличив площадь уха приложенной ладонью, чтобы попозже поделиться удовольствием со своею временно отсутствующей супругой. Уже, подобно актеру на выходе или тигру перед прыжком, Петр Горбидоныч изготовился перехватить интригу у Вьюги, уже Заварихин поднимался по темной лестнице, зажигая спичку перед каждой дверью, да приближались и прочие участники игры, а Фирсов все писал, забыв выключить действительность. И пока он прокладывал черновые просеки в дремучую неизвестность повести, пока прикидывал в уме догадки о все еще не прояснившейся векшинской вине перед Машей Доломановой, пока сращивал узлы отдаленнейших глав, персонажи его жили сами по себе в соответствии с заданным характером каждого.
Следовало ждать, что сейчас-то, из той же неукротимой боли, Вьюга и приоткроет еще одну бесславную тайну Векшина, как вдруг, сдаваясь на милость, Таня быстро и предупредительно пошла ей навстречу с протянутыми руками, даже сделала неловкую попытку обнять за плечо, примостившись на что-то рядом.
– Не надо больше, пожалуйста… – примирительно и быстро заговорила она, слова не давая произнести, – ведь мы с вами и без того надоели всем, а я вдобавок за прошлую ночь глаз не сомкнула… еле на ногах держусь. Лично я вам не причиняла зла, правда?.. хотя и понимаю, что должна потерпеть от вас, если Митя в чем-то так ужасно провинился перед вами; ведь я родная сестра Митина!.. но вы по-другому взглянете на дело, когда узнаете, что я ничем, ни крохотной долькой не счастливей вас. И лучше давайте я к вам приду на днях… у меня сейчас уйма свободного времени, вот я и приду, да и порасскажу вам кое-что, в обмен на ваше, с глазу на глаз и без утайки… и вы мне тоже добрый совет дадите. Я с самой первой минуты поняла, у вас так много всего внутри, что вам поделиться с другим ничего не стоит… тем более что сама я безоговорочно верю тому хорошему, что Митя мне о вас говорил. Может быть, тогда нам всем троим чуточку лучше и проще станет. Так всегда с людьми в истории бывало: что бы ни случилось сегодня, самое, казалось бы, непоправимое, новее равно завтра им снова надо подниматься со светом, работать, обед варить, детей нянчить, жить… Значит, не прогоните, если я приду к вам, можно?
Так, нараспашку вся, старалась она подкупить, умолить, отсрочить что-то, но нечаянно, в поисках ответа взглянула в пристальные, немигающие глаза словно закаменевшей Вьюги, отшатнулась, попятилась, отбежала и неожиданно, что было уж совсем лишнее, разрыдалась, припав к высокому подоконнику. Тотчас собрание разделилось, женщины бросились утешать Таню, мужчины же, в пределах отпущенного, принялись обсуждать возможные варианты векшинского секретца, проявляя по части грехов значительную осведомленность, причем количество участвующих в суматохе лиц, одно время предельно сократившееся по воле Фирсова, к концу происшествия стало заметно возрастать, так что еще часом позже дело завершилось в битком переполненной квартире. Но пока сочинитель прикидывал в уме, сколько и чего ему потребуется для предстоящей сцены, пока вокруг происходил тот невыносимый галдеж, какой позволяют себе действующие лица только в авторском воображении, до поднятия занавеса, Вьюга сама подошла к сочинителю.
– Слушай… я с тобой всерьез поссорюсь, Фирсов, если ты и впредь станешь неосмотрительно обходиться со мною, – заговорила она в привычном для обоих тоне полушутки, как если бы тот и впрямь распоряжался ее судьбой. – Я никогда не понимала своей роли в той начальной черновой прикидке на вокзале с ограбленьем Заварихина, но если даже я и понадобилась тебе как символ, как запевка… а потом она вросла в сюжет и, видимо, чем-то полюбилась тебе, эта запасная и, в сущности, никогда не использованная линия, то зачем тебе было вторично сводить нас сегодня в подворотне? Вот он постучится сюда через минуту, и затем неминуемое мое разоблаченье заведет тебя в такие дебри, откуда тебе уже не выбраться… Поторопись, вычеркивай меня скорей отсюда!
– Ах, вы всегда что-нибудь испортите, постоянная нарушительница благочиния и тишины! – раздраженно отбился Фирсов.
– И еще: я не спрашиваю тебя, автор, по какому злосчастному вдохновенью ты испортил мною мирное домашнее торжество этой толстой даме, – настаивала Вьюга, – но зачем, зачем было пугать до поры бедную и без того по всем статьям обойденную тобою девушку? Самые слезы ее просто не в характере циркачки, избравшей своим коронным номером исключительный волевой акт. Ну, кончай, Заварихин поднимается по лестнице… Мне пора уходить, Фирсов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.