Электронная библиотека » Леонид Леонов » » онлайн чтение - страница 32

Текст книги "Вор"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 22:40


Автор книги: Леонид Леонов


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XXV

– Дома нет, и когда вернется – неизвестно… – не дожидаясь вопроса, через дверную цепку сообщил Донька и захлопнул бы дверь, кабы Векшин не придержал ее носком сапога.

– А может, я в подворотне как раз и дожидался, пока барыня твоя уйдет? Пусти, я тебя не обижу, только погляжу… – настоятельно сказал Векшин.

– Вот как засыпемся завтра, вдоволь наглядимся тогда друг на дружку, – зловеще пошутил тот, так что вроде начинало слегка оправдываться туманное фирсовское предсказанье.

– В том и дело, что мне еще нынче, на воле, охота на тебя полюбоваться, – повторил Векшин. – Ладно, не томи, милый Доня, открой!

Дверь отошла, и выглянуло заспанное Донькино лицо.

– Что, отменяется, что ли?

– Я этого не говорил… Чего среди бела дня спишь? Распухнешь, дурак, от беспросветного сна любая краса слиняет.

– И то зажирел… ничего, кажную потраченную крупинку в счет поставлю! – как-то не раскрывая рта, бурчал Донька, пропуская гостя в прихожую. – А пока в ничтожестве квартирую, правда, не погребуешь моим шалашиком?

Прохладная и, за зеленые сумерки в ней, справедливо названная шалашиком, Донькина клетушка еле вмещала в себе кровать да впритирку к ней столишко, закиданный окурками и бумагой с карандашными, не без таланта, набросками знакомых дам в различных видах, по памяти. Здесь сгорал Донька от любви, вгоняя свое нетерпение и надежды в поэтические неистовства; нигде, впрочем, не виднелось никакого черновичка, стихи у него сами собою слагались в уме, как родится народная песня… Имелось здесь единственное, казематного типа и на уровне плеча окошко, годное, пожалуй, высунуть голову на воздух в припадке отшельнического исступленья, кабы не было наполовину заложено изрядным, разных марок, запасом папирос и табаку. Приникшая снаружи кленовая листва шевелилась, и пробившийся сквозь нее солнечный луч елозил по рисункам, словно выбирал себе позабористей.

– Куда табачины столько держишь… торгуешь, что ли? – спросил Векшин.

– Это чтобы из дому не отлучаться. А то Марья Федоровна у нас частенько из дому, не сказамшись, уходит… и неизвестно, когда воротится, как сейчас. Приходится беспросветную жизнь вести, ровно как в тюрьме.

– А если она на полгода вздумает укатить?

– И полгода без стону высижу, милый Митя, – царапающим голосом произнес Донька.

– Азартный ты человек, Доня, – оглядевшись, признал Векшин, и ненадолго восхищение этим скованным удальством даже пересилило в нем глухую, прихлынувшую было неприязнь. – Интересно живешь, вроде черта во пне лесном!

– Это непохоже, Дмитрий Егорыч… скорее уж камердинер при королеве, – в тон ему поправил Донька.

– Тоже не подходит, – не сдержался Векшин, – камердинер – тот же лакей, ему ливрея положена, а ты глянь на себя, ровно пугало в баретках на босу ногу.

– Нам ливрея ни к чему… – дерзко шел тот на сближенье. – Все одно сымать-разуваться, как до расплаты дойдет!

– Не хвастайся, раб… Что же, в королевских-то покоях теплого местечка пока не выслужил?

– Потерплю… – с пороховым бесстрастием согласился Донька, и пепельный румянец слегка отемнил и без того смуглую щеку. – Да мне и не скушно, Митя, во сне да за стишками незаметно время бежит. Фирсов обещался иные в сочинение к себе включить… глядишь, и прославлюсь! Нонче утром смешной один стишок составил «цепному псу не внятно униженье…» и так далее, а кончается так: «не осуди ж виляния собачьего хвоста!» Хочешь, почитаю заместо угощенья? Там и про тебя строчка-другая найдется…

– Уволь, лучше так посижу, – сухо отклонил Векшин. – Ну, полно нам царапаться! А вот касательно главного дела крепко помни: за кротов ты мне всею прической отвечаешь, причем вместе с головою.

Донька только зашикал в ответ.

– Потише ты!.. я только чтоб проветриться согласился, а так не велит она мне. Не ровен час, услышит за дверью, метлой отсюда погонит: лисий у ней слух…

– Это мне совсем не интересно, – оборвал Векшин. – Сам-то их работу проверял хоть раз?

Теперь лицо у Доньки даже перекосилось слегка от холодного, свысока поставленного вопроса.

– Белоручка, комиссар, на готовенькое ходишь… Небось о мозолистых руках сколько раз на митингах трепался, а сам-то избегаешь их землицей помарать! – Глубоким вздохом он потушил в себе неуместную вспышку и прибавил по-блатному, для краткости, что его кроты не подведут.

Подразумевались подсобные, в особо выгодных случаях лица, которые по найму или любовному долевому соглашению пробивают подземный ход с выходом на цель. И так как соседнее нежилое помещение, откуда велся подкоп к Пирману, должна была снять под ларек свободная от подозрения Санькина жена, то Векшин и счел необходимым остеречь Доньку в отношении молодой четы.

– Ты мне Саньку не черни, – предупредил Векшин, – он мой. Помни: в Казани ему на ногу наступишь, а ко мне на Благушу извиняться придешь… понятно?

Тот лишь зубами поскрипел.

– А я бы на твоем месте, Дмитрий Егорыч, данного верзилы еще более опасался, чем Щекутина самого! – Он намекал на скрытую неприязнь этого опытнейшего шнифера к Векшину за его скорую, высокомерную славу. – Эх, не нравится мне твой Санька… лучше бы ты черта самого в компанию пригласил!

– И эти твои намеки тоже не имеют для меня никакого значения, Доня, – спокойно отрезал Векшин. – Лучше за собой последи…

Некоторое время они, готовые на любое, смотрели друг другу в лицо, потом Донькины губы расплылись в насильственной улыбке.

– Ну, раз ты слов моих сторонишься, а других где ж я тебе достану? то займусь-ка я сном пока, Дмитрий Егорыч. А ты меня покарауль, пожалуй! Знаешь, солдат спит, а служба идет… – И, рухнув на кровать лицом в тощую подушку, как-то подозрительно быстро засопел.

Ни один звук со двора или улицы не проникал сюда, в Донькино уединение, так что Векшин остался как бы наедине с собою. И тотчас же его поглотило прежнее навязчивое раздумье, потому что, кроме него, ничего и не оставалось теперь у Векшина в душе. Вдруг подумалось, что никому не поверил бы в те годы, на Кудеме, что однажды под маской пирмановской операции, под предлогом проверки фирсовских намеков, тщательно скрывая от самого себя истинную цель посещенья, он притащится сюда, в подлую и грешную каморку вора, лишь бы удостовериться, что он еще не сошелся с Машей, что не началось ему, Митьке, возмездие за какую-то якобы допущенную им бесчеловечность… а ее-то и оставалось ему теперь в жизни осознать. Кстати, он не ревновал к Агею, на которого смотрел как на отвлеченную беду в обличии человека.

В связи с этими мыслями вспомнилось отцовское письмо, – Векшин достал из-за пазухи и неуверенно разорвал конверт.

«…братцу первородному, барину Митрию Егоровичу низкий поклон, – так начиналось долгожданное письмо с родины, – и приветец от братца и слуги Леонтия, который и пишет это письмо. Еще кланяется и родительское благословение шлет, а покеда сидит на печке и бессменно жует, как герой многолетнего безответного труда, сообщий папаша наш. Ему с тех пор, как вы дом покинули, похужело. Все на грудь жалится, просится к доктору, а сам ехать никуда не годится. Да и то еще, что денег нету, тоже факт. До того достигли, чего по хозяйству скопили, и нам пополам бы досталось, все продали: прости, Христа ради. Припадки с отцом кажный день, у мамы нога опухла…

Еще извиняюсь, что нарушаю ваш покой. Слышали, будто в еноте ходишь, это очень хорошо, что в еноте, в еноте потепле. Я отцу ваше письмо прочитывал, он сказал, что валяй в таком же духе. Он совсем слаб, хотя покеда в понятии. А мы живем плохо: нету в доме ни куска сахару, ни кожаного сапога. На Пасху яйца красного не съели. Барин Митрий Егорыч, нашел я себе должность в плетении лаптей, а и то хотят рассчитать, очень помалу плету, четырнадцать лаптей в день. Настоящее письмо прошу ответить, а затем прошу не смотреть на него с презрением. И если можно, еще пришлите отцу на обувку. У вас там добро дармовое, а мы за вашу милость маненько к жизни подтянемся.

Было у меня на разуме Парашку сосватать, демятинскую: поди не помнишь, такая очарующая милочка. Однако я отложил все попечение. Почему отложил? Да потому, что денег крах. Мать говорит, продадим корову, и женишься. А без коровы-то в хозяйстве сами знаете как, братец, опять же боязно, дети пойдут: мужик – что ветловый сук, как воткнешь – так и примется. Да и то печаль: и Праскутку хочется, и Аксютка до страсти хороша.

Хотя, как видно, ваши чувства не совсем отпали от нашего сообщего дома. Действительно, нас интересует отношение ваше к нам. Хотите вы или нет иметь часть в доме, что поболе десяти годов молчите как убитые. Может, как вполне износится ваш енот, то придется одеть посконину, захотится вам и земельку попахать: в Расее ни от чего не зарекайся, случается! Лучше в таком настроении енот продать, а к нам везти прямо деньги. У нас по серости енота не поймут, просвещение покамест у нас неважное…»

Кроме прямого издевательства, ничего не заключалось в липучих, нарочно недосказанных мыслишках; руки долго комкали, точно жевали, Леонтьево письмо. «Дразнит, имеет право… – томила смутная досада, – потому что кормит отца в укор старшему блудному сыну, кормит и греет оглупевшего, верно, вконец обеззубевшего Егора». Теперь Векшин живо припомнил этого Леонтия, братца от мачехи, выжившего, несмотря на природную болезненность, ползунка, который с отцовских рук вялым помахиваньем ладошки провожал Митю в Рогово… И вдруг Векшин испытал неодолимое влечение взглянуть в глаза этому незнакомцу, – в них заключалась разгадка.

Неслышно, чтоб не будить спящего, он поднялся уходить и неожиданно сделал маленькое открытие. Донька лежал спиной к нему, рубаха его задралась выше пояса, и по обнаженной мускулистой пояснице, складываясь и распрямляясь, полз теперь червячок-землемер, так крепко спал Донька. На стенке же, над прибитым ковриком, висели старомодные золотые часы, с головой выдававшая его улика ремесла, и в задней полированной крышке ясно отражались следящие за Векшиным Донькины глаза.

– Ладно, хватит притворяться, – окликнул Векшин и спросил, который час. – Ну-ка, поверни свое зеркало стеклышком ко мне…

– Не торопись, к вечеру воротится, – без движенья отозвался Донька.

– Я спросил, час который… – повторил Векшин, не повышая голоса, и, значит, было в нем нечто, заставившее Доньку дрогнуть, подняться и, почесываясь, присесть на постели.

– Вот, – ткнул он в световое пятнышко, уже перебравшееся со стола на стенку, – как добежит до гвоздя, будет два без четверти.

Перед уходом Векшин еще раз наказал последить за подготовкой проломного хода к Пирману; уходил он с безнадежным чувством неизвестности. На улице вспомнилась пропущенная им ранее от гнева и боли боковая приписка в смятом Леонтьевом письме. Он остановился допить до конца отпущенную ему горечь. «И еще опиши, братец, почему вы теперь стали Королев. Напрасно мы голову ломали, ни к чему не доломалися. Мать говорит, не иначе как в отличие дадено. У нас один в Предотече тоже переменил, а то такое у него было фамилие, ни одна девка замуж не шла. А наше чем плохо? Вы нам опишите из интересу и еще какого колера вышеуказанный енот». Последнюю, со дна, горчинку Векшин дважды как бы на вкус опробовал да, верно, и третий раз пробежал бы глазами, если бы над самым ухом не назвали его по имени… Возле дома, событие для того пустоватого переулка, разворачивался черный открытый автомобиль, и в нем махал заграничной соломки шляпой пожилой холеный фраер, каких частенько постреливали в то время за красивую жизнь, сопряженную с растратами казенного имущества, а рядом с Векшиным стояла Доломанова.

Сейчас она показалась ему до пленительности прекрасной, потому что без прежнего вызова во внешности, без угрозы в разлете стремительных бровей, без напряженья в рисунке повелевающих губ, без той цепенящей жути, заставлявшей прохожих оглядываться и запоминать. Она выглядела человечней и тем недоступней для Векшина как женщина другого круга; следовало считать особой милостью, что не постеснялась задержаться на улице с проходимцем в чрезмерно просторном ему парусиновом пиджаке подозрительного происхождения.

– Не ко мне ли в гости приходил? – как будто не без оттенка радости осведомилась Доломанова, доставая взглядом до самой глубины, и было видно, что ей известно о назначенном на вечер предприятии.

– Нет, это я по Доне твоем соскучился, – в тон Маше отвечал Векшин. – Смешную себе собачку завела!

– Ах, не брани его хоть ты, Митя, он, право же, славный. А вели-ка лучше Зине Васильевне пиджак чуточку в плечах обузить, ровно ворованный сидит… – и даже показала, где сколько выкинуть, чтоб спустившийся рукав поднялся на свое место.

Она не скрывала своей близости с Векшиным ни перед глазевшими из окон жильцами дома, ни перед влиятельным кинопоклонником, верно директором чего-нибудь такого, который, уезжая, все еще размахивал своим роскошным соломенным предметом, способным толкнуть на преступление Панаму Толстого.

– Хватит, убери лапку теперь, мне пора… – сквозь зубы бросил Векшин, но не уходил, не смел повернуться спиной, точно сзади выглядел еще позорнее.

Никогда не была ему столь ненавистна та самая Маша Доломанова, в которой так нуждался теперь. Снисходительная улыбка чуть подкрашенных губ довершила дело. Без сожаления вскочил он в пролетку проезжавшего извозчика – как раз в ту минуту, когда, казалось, Доломанова, неожиданно для себя, собралась сказать ему нечто душевное и далеко не бесполезное.

XXVI

Изобретение взлома с кабуром, означающего на блатной музыке ограбление с прокладкой потайного хода из прилежащего помещения, начитанный в своей отрасли Щекутин относил ко временам Древнего Египта. Давностью приема он обычно доказывал на допросах неизбежность своей профессии в практике рода человеческого, чем с первых же слов добивался веселого расположения следователей. По словам Щекутина, при ограблении фараонских гробниц кроты, почти как и в наши дни, зарывались в землю и сверлили лазейку, достаточную для смельчака и его довольно громоздкой в то время, из-за отсутствия денежных знаков, добычи. С тех пор технический прогресс и умственное развитие значительно облегчили дело и сократили сроки, благодаря чему довольно опасная когда-то затея стала приобретать азартность спортивной игры, где всякое лишнее препятствие умножает удовольствие успеха…

В последней главе второй части, при описании налета на ювелирное заведение, Фирсов как бы ради блеска и правдоподобия громоздил несколько страниц излишних подробностей, вроде наиболее ходовых способов взлома или технологических сведений по скоростной резке стали, что и вдохновило потом одного простодушного критика обозвать повесть популярным наставленьем ко вскрытию чужих несгораемых шкафов в походных условиях. Все эти отвлекающие вниманье махинации требовались автору для временного сокрытия несомненного, уже тогда начавшегося предательства. Достаточно утомив читателя, Фирсов прибегал сверх того к испытанному приему всеобщей путаницы, для чего, кроме помянутой четверки, явочным порядком вводил в дело не только заклятого векшинского врага, раньше срока выпущенного на волю Леньку Животика, но и воскрешенного на этот случай Котьку Ярое Око. Не говоря уж о том, что последний был всего лишь халамидник, то есть не брезговал ничем, и, подобно первому, по причине исключительной бесталанности негоден был даже стоять у старших на маяке, он сверх того был еще застрелен в самом начале фирсовской повести, при разгроме Корынца. Покамест читатели ахали да сетовали на вопиющие авторские передержки, компания успевала ползком проникнуть в помещение к Пирману. Случившиеся один за другим два праздничных неторговых дня ускорили работу кротов, вслед за которыми в действие вступили кассисты. На противоположном, через улицу, углу тарбанил под фонарем Санька, и его долговязая домашняя фигура не менее успокоительно действовала на работавших, чем общая уверенность, что жаловаться на вчерашних партнеров Ефиму Пирману не след, а след примириться, положившись на свою отменную плавучесть в самые штормовые погоды. Таким образом, все звенья операции сработали бы с логикой колес в часовом механизме, кабы не одно непредусмотренное обстоятельство.

В тот роковой вечер указанный Котька, видно, на радостях воскрешенья, нагарнирился до полного непотребства, за что и был собственноручно, еще в подкопе, наказан Щекутиным, который всегда боролся с нездоровыми явлениями на работе. С разбитой губой Котька якобы незамедлительно исчез, а через какую-нибудь четверть часа с небольшим последовал тот бесславный, поразивший Благушу провал. На деле же сбежал не он, не Котька, а гораздо позже пропал Санька Велосипед со своего ставшего бесполезным поста, потому что не сдаваться же было облаве!

Приступали к заветной дверце в нише, когда из подкопа выскочил курчавый Донька – он пружинно перемахнул через прилавок и ударом по щекутинской руке чуть не вышиб приготовленную для Векшина тройноножку.

– Хай… – крикнул он с дикой улыбкой в лице в ответ на щуркий недобрый взгляд Щекутина.

И сразу все увидели, как под окном, не таясь, прошел тот стройный чернявый человек из розыска, гроза столичной шпаны, о котором уж в ту пору слагались унывные блатные песни. Он направлялся ко входу, оттуда тоже ползли предупредительные шорохи и мелькнуло чужое лицо из-под козырька кепки. Время поделилось на дольки мгновенья… Неторопливой строгой походкой начальник миновал еще одно окно и вдруг, как во сне, минуя следующее, сразу оказался на пороге. В него никогда не стреляли, почитая его как бы за судьбу, но, видно, поэтому Щекутин и выпалил дважды туда, во мглу за стеклянной дверью.

Увидев в развороченной стене исчезавшие Донькины сапоги, Векшин тотчас сам нырнул туда же – ногами, чтобы быть лицом к опасности. Щекутин начал стрельбу, когда Векшин почти весь втянулся в спасительный мрак лазейки – кроме последнего пальца на левой руке; его-то и коснулась садная боль пулевого ожога. Кто-то бросился ему вдогонку, но Векшин опрокинул при выходе приготовленную стопку кирпичей и выскочил на задний двор, на бегу обматывая платком кровоточащий палец. Головоломным маневром удалось обмануть ближайшего облавщика, другие умчались на звук стрельбы; постоянных милицейских постов в переулке не было.

…Дома Векшин застал сестру; из-за позднего времени та собиралась уходить. На скатерти стоял пустой кофейник и остатки ватрушки; не имея в жизни иных, Балуева старательно соблюдала церковные праздники. Дочка ее находилась рядом и, наглядевшись на повадки старших, шумно дула на блюдечко с жидким остылым кофейком. Таня сидела спиной к двери… Первою о случившемся догадалась Балуева – скорее по внезапности векшинского появленья, чем даже по надорванному в плече рукаву. Не произнося ни слова, он показал ей палец в платке, который успел окраситься насквозь. Кровь насмерть перепугала женщин, всех, кроме Клавди, которая невозмутимо запоминала на всю жизнь поднявшуюся вслед за тем суматоху.

В поисках тряпицы для перевязки Балуева дернула нижний ящик комода, он тяжко рухнул на пол. С полминуты все четверо вопросительно глядели на стенку, отделявшую от Чикилева.

– Поторопись и не слишком шуми… – сказал потом Векшин, потому что в случае предполагаемого предательства следовало ожидать скорой погони.

Женщина не спрашивала ни о чем; одно было понятно ей – она теряла этого человека навсегда. Лентами из порванной сорочки она начала бинтовать обмытую, еще влажную руку. Ее пальцы примирились раньше сердца, свое дело они выполняли точно и быстро.

– Не пугайтесь обе, это мне дверью в трамвае защемили… до свадьбы заживет! – жалко пошутил Векшин, напряженно слушая улицу в открытом окне.

– Где он у тебя землей испачкался? – спросила Таня, принимаясь чинить пиджак.

– А, задел где-нибудь… – отмахнулся брат и насильно, свободной рукой, поднял за подбородок ее поникшую голову. – Чудно, никогда ты мне сестренкой не была, а сразу сестрой… почему? И детства у нас с тобой не бывало: непонятно. Тихая ты, тебе бы на клиросе монашкой петь, а ты вон смерть кнутиком по ее костяшкам дразнишь… зачем? Да и сам я: мне бы… – Он закрыл глаза и закусил губу, когда Балуева плеснула на рану полпузырька йоду. – А я стал вор!.. заправский, без смягчающих обстоятельств. Бежал сейчас по большому, столичному, моему городу, с собаками наперегонки, и весь будто из одной спины состоял. Но ты меня, Таня, сразу из сердца не вычеркивай, повремени, хотя и не жалей… и не принюхивайся ко мне, нечего! Вот я поеду теперь… отдыхать, а ты постарайся отыскать себе счастьишко помимо Заварихина. Прошлый наш разговор забудь, за мою властную любовь прости. Я ведь знаю: людей для того любить надо, чтоб им теплей было, а не затем – чтобы у самого поспокойней стало на душе. Так-то! – Он очень волновался, чем, верно, и объяснялась его беспорядочная и не по характеру откровенная скороговорка.

– Где ж ты жить теперь станешь? – только и нашлось у Тани.

– А везде, вору земля просторная…

Перевязка закончилась, Векшин резко отстранил Балуеву, с которой не обмолвился ни словом, и принялся беспорядочно рассовывать по карманам мелкие вещи, какие могли понадобиться в предстоящем отъезде. И если родную сестру не обнял при расставании, немудрено было вовсе пренебречь женщиной, которая, без слез стоя в сторонке и помня прежнее Митино удальство, боялась даже глаза поднять на его нынешнее лицо, жалкое и растерянное.

Лишь на пороге, уж в новом картузе, он обернулся к ней махнуть перевязанной рукой.

– Вот и все, Зина, размыка нам пришла. Прости, какой уж есть. Спасибо за обновку, а вообще… наплюй на меня! – и вышел.

Наступила долгая бездельная пустота, как после покойника. И вдруг Балуева осознала, что утратила последнего своего перед Чикилевым, самого трудного и желанного. «Белье, бельецо-то…» – забормотала она, выбегая на лестничную площадку мимо Чикилева, который к этому времени уже находился в коридоре, как бы исследуя состояние потолков на предмет текущего ремонта. Он ни слова не сказал женщине, явно нарушавшей постановление про обязательную после полуночи тишину.

Векшина не было, снизу не доносилось и шороха шагов.

– Митя, захватил бы, я тебе постирала тут… – крикнула Зина Васильевна, свешиваясь в темный могильный пролет. – Хоть по письму в год присылай! Митя!

Запоздалая слеза не догнала беглеца. Лестница гудела эхом. Тане потребовалось сделать усилие, чтоб оторвать покинутую от гулкой соблазнительной бездны. Они вернулись в комнату и должное время в молчании отсидели у стола.

– Видно, с такими, как я, и не прощаются… – сказала наконец женщина и негромко заплакала, чтоб не разбудить тем временем задремавшую Клавдю.

Когда же была оплакана первая тоска, Балуева скипятила еще кофейку. Обеим не нужно было отправляться с утра на работу. Обнявшись, они глядели, как в уцелевшем лоскутке никеля на кофейнике возникает слепительная точка отраженного солнца.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации