Текст книги "Новые работы 2003—2006"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
6. Вымывание большого количества слов с целыми сферами рефлексии (одновременно – сужение значения и «переадресовка» некоторых слов, обозначающих понятия этического ряда[483]483
Например, позор. Ср.: «Как пробиться обратно к понятиям – честь, благородство, достоинство? ‹…› размылись, растушевались за два века эти понятия, и ничего не стыдно. Да и заметьте, кстати, что само слово “позор” давно ушло из нашего лексикона. Позор мог относиться только к американской или израильской военщине, но никак не к нам, любимым” (актер Н. П. Караченцов – М. Невзорова. Мы – дети полдорог: Диалог графа Ник. Петр. Резанова с актером Н. П. Караченцовым. – НГ, 24 марта 1994, с. 7). Ср. также: „Я ‹…› по привычке читал заголовки на лоскутах пожелтевших газет. “На необъятных просторах Родины”. Понятно. “Обуздать…” Оборвано, но тоже понятно. “Позор…” – и снова ворсистый обрыв“ (Гандлевский С. Трепанация черепа. (1994) // Гандлевский С. Порядок слов: стихи, повесть, пьеса, эссе. Екатеринбург, 2000. С. 118).
[Закрыть]):
добро, зло, бытие (осталось только в ставшей расхожей фразе Маркса «… Бытие определяет сознание»), совесть, наитие, интуиция, подсознание, бессознательное,
благотворительность, милосердие,[484]484
«Слова благотворительность, милосердие стали подозрительными. Редактор требует замены слов символ, вдохновение, наитие, интуиция, подсознание, откровение, литургия, соборность, ритуал, библия, нерукотворный, божественный, озарение, богоматерь, инобытие, таинство и т. п.» (Хан-Пира Э. И. Язык власти и власть языка // Вестник АН СССР. 1991. № 4. С. 20). С. О. Хан-Магомедов рассказывал нам: когда в середине 70-х он готовил для издания одну из своих книг по дизайну, редактор сказала ему, что нельзя употреблять слов «абстрактный», «абстракционизм». – А беспредметность можно? – Тем более нельзя! – Помирились на «отвлеченности».
[Закрыть] милостыня, пожертвование, человеколюбие,
часть социальной и экономической терминологии оказалась неприменимой к советскому «социализму»:
Добавим сюда:
конкуренция – на советской почве это слово и понятие заменено соревнованием (социалистическим).
Итак, разрушился и почти не формировался заново словарь философской, экономической, исторической рефлексии Язык истории (в первую очередь – истории новейшего времени), как и литературоведения, и литературной критики оказался заглушенным голосом официальной идеологии – его практически, как видно из примеров, поглотил и заместил язык газетной официозной публицистики.
7. Резкое увеличение удельного веса в публичной речи слов (эпитетов), передающих градацию («придавать первостепенное значение»), причем с ростом мегаломании в этих градуирующих эпитетах: неслыханный…
8. Появление опустошенных слов-заменителей:
кадры вм. люди.
9. Как результат – сужение корпуса слов, употребляемых в публичной – легитимной, не маргинальной – речи; как следствие этого – словарь советизмов подминает под себя саму возможность точного описания явлений социальной жизни, «навешивая ярлыки», а не стремясь к точному определению явлений.[486]486
Конец 1940-х – начало 50-х: «…Если бы кто-то донес, гэбисты стали бы мне “антисоветскую агитацию” шить с чистой совестью. ‹…› И однако они бы ошиблись – агитацией и вообще политикой я не занимался. Просто они не знали, что такое агитация, хотя очень усердно за нее сажали. Они искренне верили, что любое, даже не высказанное (и тем более высказанное) несогласие с тем, что насаждается, и есть агитация. Но я никого ни за что не агитировал, только делился тем, что я знал и что меня переполняло – хотел, чтоб они тоже не были слепыми кутятами. ‹…› Это была импульсивная потребность, которой я не мог противостоять, а не агитация» (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2-х кн. Кн. 2. М., 2005. С. 422). Курсив наш. – М. Ч.
[Закрыть]
На фоне завершающегося в России к началу 50-х годов процесса полного преобразования публичной речевой сферы (той, которая в российских тоталитарных условиях являлась сферой «общественной» жизни: выступлений на собраниях, конференциях, в выборных органах и т. п.), радикального вымывания из нее огромного лексического пласта (см. п. 6) и замены его словарем советской цивилизации, совершилось (или завершилось) разрушение языка русской гуманитарной науки.
«Думаю, что надо пока оставить помыслы о научной книге, – писал Б. Эйхенбаум. – Этого языка нет – и ничего не сделаешь. Язык – дело не индивидуальное. Литературоведческого языка нет, п‹отому› ч‹то› научной мысли в этой области нет – она прекратила течение свое»; «Писать “терминами” не могу, а языка теперь нет».[487]487
Записи в дневнике Б. Эйхенбаума от 9 декабря 1949 г. и 13 марта 1953 г. (цит. по: Наследие и путь… С. 29). Одна из многочисленных иллюстраций того полностью сложившегося «языка терминов», на котором Эйхенбаум не может писать, – в дневниковой записи К. Чуковского от 9 мая 1947 года: «Сегодня Виктор Петрович Дорофеев, редактор Гослитиздата, – человек, как он любит выражаться, “несгибаемый” – протирает с песком мою несчастную статейку “Пушкин и Некрасов”. Начало его переработки я видел – боже мой! – “широкий читатель”, “Анненков размазывал”, “острая борьба”, “жгучая ненависть”. Это умный и въедливый, но совершенно безвкусный, воспитанный самой последней эпохой молодой человек – отлично вооруженный для роли сурового цензора, темпераментный, упрямый, фанатик» (Чуковский К. Дневник: 1930–1969. М., 1994. С. 228; курсив наш. – М. Ч.).
[Закрыть]
Н. Долинина в первые же послесталинские годы зафиксировала отсутствие языка гуманитарной науки уже на уровне школьного литературоведения, устроив однажды
«на уроке литературы нечто вроде старой игры – “барыня прислала…”. Только вместо запрещенных в этой игре слов мы договорились обходиться в рассказе о литературном произведении без “типичного представителя”, “образа”, “является” и т. д. Один за другим выходили к доске нормальные, умные юноши и девушки и, споткнувшись на первой же фразе, под общий хохот возвращались на место. ‹…› Они искренне хотят найти какие-то другие, точные и сильные, свои собственные слова, но у них ничего не получается».[488]488
Долинина Н. Маскарад слов // Известия, 29 ноября 1960 г. Выделено автором; это – прямая иллюстрация к приведенным словам Б. Эйхенбаума о том, что «языка сейчас нет».
[Закрыть]
Уже в 1951 году составители Академического словаря (2-й том подписан к печати 5 января 1951 года – значит, составлялся еще раньше) вынуждены констатировать, в сущности, факт рождения особого языка внутри общенационального. В связи со словом «взирать» они вынуждены написать по поводу «употребления слова в речи (в образной речи, в сравнении, в устойчивых сочетаниях, фразеологических оборотах и т. п.)»: «В современном яз. употр. только в некоторых выражениях: взирать с надеждою, не взирая ни на что и т. п.». Далее следует пример:
«Друзья наши, угнетенные классы во всех странах, взирают с надеждой, жадно ловят каждую весть о малейшем успехе в строительстве социализма, ибо они понимают, что эти успехи являются их кровными успехами» (Калинин М. И. Статьи и речи. 1919–1935. М., 1936. С. 369).
Но самое примечательное – дальше: дается вновь светлый горизонтальный ромбик, затем: «В выражениях». И – приводится и разъясняется выражение «Не взирая на что-либо», уже упомянутое ранее. Отсюда несомненно следует, что предыдущее упоминание вслед за «взирая с надеждой» было камуфлирующим: оно призвано было поставить «взирать с надеждой» – типичный образец специализированной советской «образности», т. е. официозной и только риторики, т. е. советизма, – в один ряд с «устойчивыми сочетаниями».
Характерной чертой речевой жизни совцивилизации было пополнение списка ключевых синтагм (а порою и слов) официозного языка в каждый период: после очередного текста ЦК они искусственно инкорпорировались в публичную речь (ср. «комплексный подход», «системный подход» в 70-е годы), некоторые же, однажды появившись, действовали на протяжении всего советского периода.
Важнейшей чертой была уже упомянутая нами повторяемость этих опорных слов. В цитированном коротком фрагменте из статьи Ан. Тарасенкова назойливо (но привычно для современников) повторяется – все более активно, активно, активная.[489]489
Ср. еще у него же как у одного из ведущих в эти годы, т. е. репрезентирующих официоз, критиков: «…Превращать литературу в средство затемнения масс и их развращения», «служить делу затемнения сознания масс и их развращения» (Тарасенков Ан. О советской литературе: Сб. статей. М., 1952. С. 13, 44). Список примеров мог бы быть бесконечным.
[Закрыть]
Мы увидим перемены послесталинского времени, затем – новые изменения в 70-е – начале 80-х. Однако в основах своих тот официальный язык, который сложился к началу 50-х годов, служа образцом и эталоном публичной речи, оставался неизменным уже до конца советской власти.
V. После СталинаС весны 1953 года создается новая социально-речевая ситуация – в масштабе страны.
Частью ее стало появление самой возможности формирования такой среды, которая могла противопоставить себя официозу в качестве речевой «авторитетной среды» (и тем самым изменить, наконец, ситуацию, зафиксированную всем творчеством Михаила Зощенко, которое и было развернутой фиксацией исчезновения речевой «авторитетной среды» – в смысле Бахтина[490]490
Ее исчезновение в первое же советское десятилетие зафиксировал Зощенко своей прозой: он «утверждает, что ‹…› своего голоса, то есть целостной речевой культуры, нет у тех слоев, на которые должен, по его мнению, ориентироваться современный литератор; та же культура, которой располагают другие слои, им не берется в расчет, как связанная со словом отжившим, для современной литературы непригодным» (Чудакова М. О. Литература советского прошлого. Избранные работы. Т. 1. М., 2001. С. 132–133).
[Закрыть]).
Самым первым и существенным признаком новизны стало осторожное (а после доклада Хрущева 1956 года – тотальное) выведение из обихода сталинских текстов, которые в течение последних двух десятилетий все обязаны были цитировать в публичной речи по любому поводу и вне повода.[491]491
Как только в речи Сталина появлялось некое новое слово, оно сразу «размножалось», тиражировалось: «Если в период разгара вредительства наше отношение к старой технической интеллигенции выражалось, главным образом, в политике разгрома, то теперь, в период поворота этой интеллигенции в сторону советской власти, наше отношение должно выражаться, главным образом, в политике привлечения и заботы о ней» (Речь Сталина на совещании хозяйственников при ЦК ВКП(б) 23 июня 1931 г. // Сталин И. Сочинения. Т. 13. Июль 1930 – январь 1934. М., 1951. С. 72). Ср.: «…Не случайно, что мы сейчас окружаем величайшей заботой наших драматургов» (Вступительная речь тов. И. Гронского // Советская литература на новом этапе: Стенограмма первого пленума Оргкомитета Союза советских писателей (29 октября – 3 ноября 1932). М., 1933. С. 8); «Поздравляю вас, мои дорогие, со снижением на продовольственные товары. Одновременно благодарю советское правительство и большевистскую партию за заботу о нашем советском народе» (из сводок высказываний населения Москвы, направляемых МГБ Сталину: из семейной переписки, из Москвы во Львов, 2 апреля 1952 г. // Неизвестная Россия. ХХ век. II. [М.,] 1992. С. 285); «В социальных, политических, культурных преобразованиях, вносимых Октябрем, проявлялась забота партии, социалистического государства, о человеке, угнетенном царизмом, помещиками и капиталистами…» (Меньшутин А., Синявский А. Поэзия первых лет революции: 1917–1920. М., 1964. С. 6).
[Закрыть] Уже 18 июня (!) 1953 года, то есть всего через три с лишним месяца после смерти Сталина Б. Эйхенбаум записывает в дневнике: «Заметил, что стало несколько легче писать».[492]492
Наследие и путь… С. 30.
[Закрыть]
Внеофициозная речевая среда начала выражать себя в разных жанрах – от статей в газетах (в которых с огромным трудом шло формирование и пробивание в печать нового языка) до листовок о венгерском восстании 1956 года.[493]493
См. о них в статье В. Кузнецова об истории его ареста за эти листовки: О 40-х и 50-х: дом, школа, филфак МГУ // Тыняновский сборник. Вып. 10. М., 1998.
[Закрыть]
Начинался процесс огромной важности – расшатывание того слова, которое с конца 1910-х заявило себя единственно авторитетным и именно в послевоенные годы достигло полной однородности в печатных и устных публичных текстах – от газетных статей на «международные» темы до литературно-критических. Слова из этого словаря теперь должны были быть прежде всего опознаны (в том числе и в составе художественных текстов, куда они уже широко и немаркированно проникли), зафиксированы, названы.
В том же самом маркированном смертью Сталина 1953 году известный своим либерализмом и обладавший моральным авторитетом писатель К. Паустовский осторожно, не переходя неясных новых цензурных границ, начинает свои выступления о современной речевой жизни.
Его тексты того именно года – важный образчик нового, становящегося, очень многослойного способа письменной рефлексии на важнейшие социальные темы – с островками зарождающегося эзопова языка, перемежавшегося лояльными формулировками.
Не решаясь (и вполне правомерно) выступать в печати всерьез о политике и экономике, тогдашняя либеральная часть общества выбирала темы, граничившие с политикой, но имеющие пропуск в печать. Такой пропуск получили проблемы языка – в первую очередь потому, что позади уже были две волны официозного языкового пуризма (правда, в отношении главным образом языка литературы).
В 1934 году проповедью языкового пуризма активно занимался Горький, заявивший, что считает себя «обязанным бороться против засорения русского литературного языка неудачными “местными речениями” и вообще словесной шелухой…» («По поводу одной дискуссии»).[494]494
Литературная газета, 28 января 1934 г.
[Закрыть] Он был поддержан в этом «Правдой» – рупором партии. Печатая одну из череды его статей того года «О языке», центральная газета сопроводила ее редакционным текстом, переведя пафос Горького в разряд государственной задачи «борьбы за качество», поставленной «партией и правительством» (обе устоявшиеся к тому времени синтагмы также не подлежали замене синонимами – скажем, «власть»). «Качеством» декорировалось еще одно направление общей нивелировки.[495]495
«…В очень многих произведениях советской литературы мы встречаемся с прямым пренебрежением к русскому языку, с засорением его “пустыми и уродливыми словами” (цитата из Горького. – М. Ч.). Неряшливость, небрежность, засоренность языка ‹…› – вреднейшее явление…» («Правда», 1934, 18 марта).
В 1962 году М. В. Панов укажет на личную роль Сталина в этом «стремлении к ультра-нейтральности речи», сославшись на его стилистико-языковые заметки на первый том «Истории гражданской войны»: «Все, что отступало от безлично-нейтрального языкового фона (хотя бы и было само по себе заурядно-шаблонно), оценивалось как “модернизм” и зачеркивалось. Стремление к нормативной строгости превращалось в требование нормативного однообразия и серости» (О развитии русского языка в советском обществе: К постановке проблемы // Вопросы языкознания. 1962. № 3. С. 5. Далее – Панов 1962).
[Закрыть]
Вторая волна «очищения» языка литературы от диалектизмов и вульгаризмов прокатилась в начале 50-х. Одним из весомых результатов было вычищенное руками редакторов (титульного – К. Потапова и скрытого – работника ЦК КПСС И. Черноуцана) при безучастном отношении автора четырехтомное издание «Тихого Дона» (названное «исправленным») в первой половине 1953 года.
Таким образом, в тот год, как и в последующие, Паустовскому удобней всего (в цензурном смысле) было облечь свои рассуждения в форму пуристических инвектив, заговорить о необходимости очищения «засоренного» языка, сетовать, что «наш прекрасный, звучный, гибкий язык лишают красок, образности, выразительности, приближают его к языку бюрократических канцелярий или к языку пресловутого телеграфиста Ять» (обратим внимание на глагольные формы в этих инвективах). Выступивший как хранитель русской речи, он писал – лукавя ради того, чтобы затронуть в печати волновавшую его тему:
«…Сейчас в русском языке двоякий процесс – законного и быстрого обогащения языка за счет новых форм жизни и новых понятий и рядом с этим заметно обеднение и, вернее, засорение языка».
Некоторая стилистическая неточность выдает мучительные усилия того, кто хочет выразиться и прямо, и прикровенно в одно и то же время. Автор хорошо знает, что «обеднение» происходит не «сейчас» (сейчас о нем можно лишь попытаться заговорить), а произошло давно, и в масштабе всей страны. Множество слов исчезли из публичного речевого обихода. Их место заняли средства «новой» речи, выражающие иной тип рефлексии. «Обеднение» – это исчезновение богатой синонимии и закрепленность ряда слов как обязательных для употребления, совершенно независимо от их назойливой повторяемости, которая в обычной речевой ситуации всегда требует замены повторяющегося слова синонимом. Набор этих «новых» и оставшихся без эквивалентов слов и воспринимался Паустовским как засоряющий язык. Закрепились и наспех сколоченные, не всегда стилистически точные синтагмы.[496]496
Ср. в посвященном новому языку – в стадии его стабилизации в среде, с грехом пополам им овладевшей в процессе ликбеза, – стихотворении Исаковского «Первое письмо» (1932): «Я совсем стосковалась и в письменном виде / Посылаю тебе нерушимый привет» (Исаковский М. Стихи и песни. [М.,] 1949. С. 25). Это уже новая стадия того, что Зощенко в середине 20-х назвал «обезьяньим языком».
[Закрыть]
Слово «засорение» выбрано во всяком случае как уже апробированное («обеднение» скорее протаскивалось под его прикрытием).
Первым признаком «обедненного языка» названо
«засилье иностранщины. Надо наконец решительно убрать из русского языка все эти “дезавуирования”, “нормативы”, “ассортименты” и все прочее в этом роде. Недавно в автобусе я услышал такую чудовищную фразу:
– По линии выработки продукции наше метизовое предприятие ориентируется на завышение качественных показателей и нормативов».
Называя такую речь «косноязычной галиматьей», Паустовский ссылается на классиков – они не для того писали,
«чтобы их потомки утратили чувство языка и позволяли себе говорить на этой тошнотворной и мертвой мешанине из плохо переваренной иностранщины и языка протоколистов».
Откуда же взялась эта «мешанина»? Ее, оказывается,
«…нам оставило в качестве омерзительного наследства царское бездушное чиновничество. ‹…› Нужно беспощадно бороться с обеднением языка, со всеми этими ‹…› “зачитываниями докладов”, “уцененными товарами”, “промтоварными точками” (а быть может, запятыми?), с “рыбопродуктами” вместо простой и честной рыбы, наконец, с дикой путаницей понятий. ‹…› Писатели должны быть в первых рядах борьбы за естественное развитие языка и за очистку его от всяческого сора».[497]497
Поэзия прозы («Знамя». 1953. № 9). Цит. по: Паустовский К. Собр. соч. в 9 т. Т. 8. М., 1984. С. 229–230.
[Закрыть]
В этом фрагменте «всяческий сор» (несомненный эвфемизм) тоже встречается, по крайней мере, трижды – «беспощадно бороться», «быть в первых рядах», «борьба за». Процесс зашел дальше, чем это представляется благородно негодующему (и действительно благородному) автору. Тексты той среды, которая пыталась в новых, уже не смертельно опасных, условиях противопоставить себя официозу, неизбежно оказывались насыщенными чужим, получужим и на четверть чужим для нее словом. Оно проникало из по-прежнему обступавшего каждого официозного языка, слежавшегося до прочности камней.
Текст Паустовского нуждается в расшифровке. Встает вопрос – отрефлектированы ли автором те понятия, именования которых они замещают? Есть подозрение, что нет. Еще не наступило – и не скоро наступит – время свободной рефлексии.
«Омерзительное наследство» – но ситуация значительно более сложная, чем при автоматическом унаследовании. В Российской империи голос чиновничества был функционален. Он занимал в жизни общества свое – не более того! – место, свободно изображался в литературе, комически или насмешливо. Никак не участвуя, например, в речи профессуры, адвокатских или артистических кругов, он заражал только речь тех, кто уже в зрелом возрасте, не имея нужного фундамента, пытался приобщиться к речи «образованных».
Именно это повторилось с официальной советской речью – только уже в гораздо более широком масштабе. Формирующаяся после Октября речь в первые же годы, как губка, впитала в себя бюрократические обороты «прежнего» языка, добавила новые, созданные по тем же лекалам, – и выработала язык партийной бюрократии, функционировавший все годы существования советской цивилизации. Этот язык уже в середине 20-х приобрел вполне законченные формы. Один из несметного числа примеров:
«В подробно разработанных директивах о работе фракций фабзавместкомов и об оживлении работы общих и делегатских собраний, МК [Московский комитет правящей партии] заострил внимание организации на вопросах оживления низовой профсоюзной работы и установления правильного партийного руководства фабзавместкомами, общими и делегатскими собраниями рабочих.
Придавая перевыборной кампании фабзавместкомов особо важное политическое значение, МК дал директиву организации – проводить партийное руководство по следующим линиям (приводим наиболее основные):
1. Теснейшей увязки[498]498
«Быстро создаются речевые шаблоны, изменяются или утрачиваются те или иные специфические оттенки значения слов и конструкций, распространяющихся в широкой партийной и советской среде. „‹…› вопросы государственные и во всем, значит, увязка нужна… Ох, уж эта увязка Тихону! Дело не к делу, а везде увязку примажут. Совсем еще недавно смычкой уши прожужжали, а теперь за увязку взялись, а поближе рассмотришь, как раз ни смычки, ни увязки не сыщешь“ (Коробов. Террор и революция. „Окт‹ябрь.›“. № 1. 1925)» (Селищев, с. 25; выделено автором); «Ваше предложение не увязано с НКПС…» (Маяковский В. «Баня»).
[Закрыть] кампании с очередными задачами массовой работы на предприятиях, обратив особое внимание на поднятие авторитета и улучшение работы ‹…›.3. Устранять имевшие место в предыдущих кампаниях явления “нажимов”, “навязывания кандидатур” и проч. ‹…›» (Справка Информотдела «О работе профсоюзов по материалам местных парторганов», подготовленная для Сталина 10 августа 1925 г. – разумеется, с грифом «Секретно»).[499]499
Исторический архив. 2000. № 3. С. 10–11 (публ. К. Веришко и О. И. Горелова).
[Закрыть]
«Иностранщина» – такой же эвфемизм, как «сор» (не беремся судить, осознанный или нет). О каком засилье иностранных слов мог всерьез говорить Паустовский, когда в стране всего несколько лет назад прошла кампания «борьбы с космополитизмом» (с совершенно однозначным его к ней отношением), с «низкопоклонством перед иностранщиной», когда «тайм» заменили «периодом» и т. п.?
Речь идет, конечно, о последствиях политизирования публичной словесной жизни, ее насыщения в течение почти четырех десятилетий политической, в основном иностранной и потому полупонятной («плохо переваренной») малообразованным людям лексикой,[500]500
Еще в середине 20-х это показывали Маяковский («О фиасках, апогеях и других неведомых вещах») и Зощенко («Обезьяний язык»), на многих примерах из текущей печати демонстрировал А. М. Селищев: «…А как обращаются с иностранными словами! К заседанию совета учительница принарядилась. Председатель сказал: – Анна Степановна сегодня в полном бюджете. – Я долго не мог понять, что это значит: – Гражданин председатель, реализуй-ка мне слово…» (В Зарайском уезде // «Изв‹естия›». № 111. 1926)» (цит. по: Селищев, с. 213).
[Закрыть] а также и канцеляризмами – отнюдь не царского, а главным образом советского изготовления («увязка» и т. п.).
«Иностранщина» стала составной частью псевдополитического (поскольку политической жизни как таковой – т. е. борьбы разных политических взглядов и партий, их выражающих, где он бы применялся прямым образом, – не было) языка. На основе «иностранных» слов и канцеляризмов создавался и создался авторитетный, в смысле авторитарный – то есть безальтернативный язык. Он диффузно проникал в язык повседневный (а тот плохо сопротивлялся этому) – и, естественно, привлекал брезгливое внимание тех, кто не утратил языкового чутья. Вот что на самом деле считает «чудовищным» Паустовский, но не имеет возможности выразить эту простую мысль прямо, без экивоков.
Итак, Паустовский одним из первых, почти сразу после смерти Сталина, заговорил публично о расползании официозной публичной речи за свои пределы, затекании ее в словесную повседневность. Заговорил, вряд ли замечая, что и в его текст затекла эта речь.
Его статьи этого времени – один из первых образцов нового способа выражения. Официозные (в том числе и от имени Горького) газетные выпады 1930-40-х годов, вполне адресные, с именами, сменились в 1953-м неопределенно-личными формами (см. выше – лишают, приближают).
Эти и некоторые другие формы станут вскоре основой либерального дискурса, проникая не только в литературно-критические, но и в историко-литературные тексты. В этой сфере, как упоминалось, формировался эзопов язык – поскольку обозначилось стремление выразить некие собственные мысли. Возникали расплывчатые, иносказательные, приблизительные формы выражения этих мыслей. Отечественные гуманитарные тексты становились все более непереводимыми: они были понятны во всех своих намеках, оттенках, камуфляже под язык власти исключительно в данном месте и времени – и более нигде.
В 1953 году под пером Паустовского неопределенно-личные формы еще подспудно указывали (или могли указывать) на некоего оставшегося, как казалось, в эпохе, отходящей в прошлое, неназываемого инициатора и двигателя речевого обеднения. В выборе определенной грамматической формы запечатлено (возможно, и вне осознанной воли автора) ощущение чьей-то вполне определенной чужой воли к такому ухудшительному изменению общенациональной речи[501]501
Современная лингвистика говорит об эксклюзивности говорящего при употреблении неопределенно-личных форм – т. е. о его исключенности из состава субъекта действия, предлагая интерпретировать семантику таких форм при помощи понятия «отчуждение» (работы Г. А. Золотовой, Т. В. Булыгиной, Н. К. Онипенко). Все это помогает понять отношение российского общества к тому, что произошло с его публичной речью; ощущение как личной, так и общенациональной вины практически отсутствует.
[Закрыть] – воли не столько личной, сколько телеологичной: тоталитарная система самоналаживалась.
Вслед за ним ту же задачу изменения речевой ситуации по-своему обозначил и начал действенно решать литератор В. Померанцев в своей статье «Об искренности в литературе», опубликованной в декабре 1953 года.
Это был первый в истории советского общества легальный – то есть вынесенный на страницы массового издания – бунт не только против советской литературы, но и против советского языка.
Померанцев писал о типовом советском романе, о языке героев, сливающемся с авторским, граничившим с советским авторитетным:
«Разве таким бывает людской разговор, разве льется так речь человека, особенно когда круг собеседников состоит из двух человек!.. ваш герой дарит своей дочери часики, потому что поднялся его жизненный уровень… в семье никогда не поднимается жизненный уровень, а улучшается жизнь» (слышны отголоски Поливанова – см. примеч. 31).
В качестве первой, насущной задачи тех, кто претендовал на культурный авторитет, предлагалось взамен «камней с надписями», полученных готовыми из апробированных текстов, добыть альтернативное слово – из живой речи, не захваченной речью публичной (она пополнялась исключительно за счет новых текстов советского «руководства»), – черпать литературное слово из повседневного разговора людей (а не «рабочего», «колхозницы» и «советского интеллигента»).
Переход, перенос слова из сферы бытовой, частной, окружавшей человека в его повседневной личной жизни, в сферу публикуемую было делом весьма трудным – в силу барьера, воздвигнутого между камерным и публичным. Этот барьер давно получил политическое значение и, соответственно, казался непреодолимым. Начиная с 20-х годов культурное, полноценное слово, которому удалось уцелеть, уходило все глубже в сферу камерную, не выбиваясь на «дневную поверхность» (выражение Д. С. Лихачева в применении к древнерусской культурной ситуации).
Второй задачей формирующейся «авторитетной среды» было обновление публичного словаря путем введения забытых, вытесненных, а также вновь образуемых по законам русского словообразования слов, и обновление стереотипных синтаксических связей – все это ради расподобления со стертым языком официоза. В. Померанцев обвиняет советских писателей, следующих за этим языком, такими словами:
Этот фрагмент (как и многие другие в этом сочинении) заставляет вспомнить о неологизмах и об игре с советизмами А. Платонова в контексте его одинокой словесной работы 1920-х – начала 1930-х годов.[503]503
«В тюрьме Яков Саввич узнал еще много мер борьбы с безуспешной жизнью» («Нужная родина»). «Один получатель журнала “Красная новь” предложил Фросе выйти за него замуж – в виде опыта: что получится, может быть, счастье будет, а оно полезно. “Как вы на это реагируете?” – спросил подписчик. “Подумаю”, – ответила Фрося» («Фро»). Особая тема – сходство Платонова с Грином.
[Закрыть] С другой же стороны, он предваряет активную речетворческую и реставрирующую деятельность А. Солженицына в 1960-1970-е годы, оставшуюся совершено непонятой современниками – именно в своем особом качестве части огромной работы языковой Реформации во второй половине российского ХХ века. Эта работа была выполнена лишь на малую часть.
На Померанцева обрушилась официозная публицистика. Слово «искренность» возмущало авторов более всего. В защиту Померанцева выступили (на страницах «Комсомольской правды» – полемизируя, что соответствовало принятой иерархии, со статьями в «Литературной газете» и журнале «Знамя») аспиранты и студенты МГУ. Смысл их позиции должен был прочитываться поверх или вне того набора штампов и советизмов (а также закамуфлированных под советизмы собственных выражений авторов), на которых, в отличие от текста Померанцева, строилась статья его защитников.[504]504
«Серьезным пробелом статьи Померанцева является нечеткость многих важнейших положений, и прежде всего партийности литературы. ‹…› примеры поданы объективистски, не отражают глубокой борьбы между старым и новым в нашей жизни. ‹…› Не следует замалчивать недостатков статьи Померанцева, тем более что неверные положения этой статьи пытаются использовать люди, протаскивающие в литературу безидейность. Но не следует замалчивать и тех острых вопросов, о которых говорит Померанцев, глушить их обсуждение. ‹…›» (С. Бочаров, В. Зайцев, В. Панов – аспиранты МГУ, Ю. Манн – преподаватель, А. Аскольдов – студент МГУ. Замалчивая острые вопросы: Письмо в редакцию // Комсомольская правда, 17 марта 1954 г. С. 3. Курсив наш).
[Закрыть] На другом языке, отличном от официозного, они в 1954 году не смогли бы его защищать.
В том же 1954 году статья А. Морозова «Заметки о языке» подошла довольно близко к опасному краю – к содержательной стороне дела, к особенностям социума.[505]505
«Бюрократа интересуют не отдельные живые люди, а некие подотчетные единицы, которые занимают “жилплощадь” в “жилмассивах” ‹…› Там, где штамп, рутина, бездушное списывание залежавшихся мыслей, устаревших формул, – там непременно канцелярщина в языке, дремучий лес непроходимых фраз» (Морозов А. Заметки о языке // Звезда. 1954. № 11. С. 143).
[Закрыть] В течение 1954-56 годов появлялись статьи и брошюры на ту же тему.[506]506
«…Тут и “осветить вопрос”, и “увязать вопрос”, и “обосновать вопрос”, и “поставить вопрос”, и “продвинуть вопрос”, и “продумать вопрос”, и “поднять вопрос” (да еще “на должный уровень” и “на должную высоту”!)… Все понимают, что само по себе слово “вопрос” не такое уж плохое. Больше того: это слово нужное, и оно хорошо служило и служит нашей публицистике и нашей деловой речи. Но когда в обычном разговоре, в беседе, в живом выступлении вместо простого и понятного слова “рассказал” люди слышат “осветил вопрос”, а вместо “предложил обменяться опытом” – “поставил вопрос об обмене опытом”, им становится немножко грустно» (Головин Б. Н. О культуре русской речи. Вологда, 1956. С. 44–45).
[Закрыть] Ежедневно бивший в глаза и уши со страниц газет и из тарелки радио язык был наконец увиден остраненно, свежим взглядом – но не мог быть описан адекватно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.