Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 26

Текст книги "Новые работы 2003—2006"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 19:14


Автор книги: Мариэтта Чудакова


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так к концу двадцатых годов возникнет единый – интеллигентско-дворянский – слой, попираемый и уничтожаемый новой властью. И, верно поняв ее настрой, ее покорные подданные, не принадлежащие к этому слою, многие десятилетия с вызовом и удовлетворением заявляли при любом удобном случае: «Мы университетов не кончали!»

* * *

13 марта 1981 года я получила по почте письмо от Константина Сергеевича Родионова:

«Это письмо пишет брат Николая Сергеевича Родионова (исследователя Л. Н. Толстого и толстовца. – М. Ч.), рукописи которого Вы, по-моему, принимали (они поступили при мне в Отдел рукописей. – М. Ч.). Недавно в Ленинграде я встретился с другом детства Татьяной Александровной Аксаковой (оба мы рождения 1892 г.). Встреча была особенной, но я заметил, что она многое стала забывать и сказала, что она “одинокая бедная женщина”…».

Мы встречались и переписывались; милейший Константин Сергеевич, наделенный сполна всеми теми качествами людей «поколения 90-х», которыми я была покорена, рассказывал о своем времени, о людях своего круга, о том, как и тем из них, кто оставался на свободе, НКВД не давало покоя, стремясь их завербовать и заставить доносить на друзей. «Понимаете, чем более старинным был дворянский род, тем легче было шантажировать происхождением». Текшая в жилах кровь стала после Октября 1917-го опасной для жизни.

2 декабря он писал мне:

«… Татьяну Александровну хорошо устроили в Ижевске… Дали ей лучшую комнату в 18 м2 в доме старого типа. 1/ХII получены разными друзьями письма, что у нее злокачественная опухоль в желудке и сегодня на 3 дня к ней поехала Ольга Борисовна. Вы ее друг, поэтому ей радостно будет получить от Вас пиcьмо. <…> Мне, ему незнакомому человеку, Миша [Сабсай] написал хорошее грустное письмо. Когда вернется Ольга Борисовна и привезет точные сведения, я Вам сообщу. Моя знакомая, ничего не зная о болезни, была с цветами у Т. А. 14/XI. Она говорила, что Т. А. ухожена и хорошо выглядит. Она не верит, что Т. А. больна».

К. С. просил прислать ему

«для прочтения и возврата Вашу книгу о работе над воспоминаниями. Может быть, это на меня повлияет. У меня много писем ко мне и достаточно черновиков моих писем. Написал Вам, хотя отношения наши затихли, потому что Пришвин сказал: “Пишу – значит люблю”. И вообще это долг перед Татьяной Александровной».

В эти годы заворачивались гайки в архивах. В Отделе рукописей не только не выдавали огромные массивы документов ХХ века, но вынимали сотни карточек из Сводного каталога, стоявшего перед читальным залом, лишая читателей даже информации о самом наличии материалов. В Ленинграде шел суд над историком А. Рогинским – и он получил 5 (!) лет за подделку подписи своего научного руководителя под «отношением» для работы в архиве… На самом деле этот был суд над составителем замечательных исторических сборников «Память», с огромным количеством сведений о современниках Татьяны Александровны, погубленных в тюрьмах, лагерях и ссылках, – эти сведения уже давно, после краткой «оттепели», не могли быть опубликованы на их родине. Но Комитет госбезопасности

(КГБ) не хотел объявлять, что он расправляется с историком за Тамиздат. Каждый по-своему, мы – наша среда архивистов, филологов, историков, литераторов – стремились, как могли, этому противостоять. Но силы были неравны.

На следующий день после того, как К. С. написал мне, Татьяна Александровна скончалась. Вскоре М. Сабсай известил меня об этом письмом.

Скромное, но столь значительное по духовному присутствию место, которое занимало ее поколение в нашей жизни второй половины 1960-х – начала 1970-х, в течение последующих лет быстро пустело. Потому, в частности, первая половина 1980-х была столь беспросветной.

В 1988 году свою книгу «Жизнеописание Михаила Булгакова» я посвятила «Памяти родившихся в девяностые годы ХIХ столетия».

О РОЛИ ЛИЧНОСТЕЙ В ИСТОРИИ РОССИИ ХХ ВЕКА
 
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
 
А. Ахматова


 
Время?
Время дано.
Это не подлежит обсужденью.
Подлежишь обсуждению ты…
 
Н. Коржавин

1

История России ХХ века при должном рассмотрении вынуждает изменить давно установившийся под воздействием марксистских (и – «марксистско-ленинских») построений и никогда толком не пересматривавшийся взгляд на так называемую роль личности в истории.

Полагают ли доныне европейцы, что, не родись Наполеон, история Европы в основном пошла бы по тому же самому пути? В российском ХХ веке ситуация представляется нам менее туманной, более очевидной. Да, революция назревала в России в течение ХIХ века; да, в начале ХХ-го мировая война с силой толкнула страну в эту сторону. Но если бы не несчастные личные свойства последнего монарха России, то, возможно, вместо конца монархии, произведенного в течение нескольких часов, мы увидели бы совсем другой ход событий и постепенный переход к монархии известного в Европе ХХ века образца. И с гораздо большей уверенностью можно утверждать: если бы не выходящая за мыслимые рамки целеустремленность и непредставимое отсутствие каких-либо моральных барьеров в стремлении к поставленной цели у того, кто возглавил Октябрьский переворот, – вряд ли этот переворот произошел бы и повлек все свои последствия. Про личность Сталина, давшего этим последствиям неслыханные количественные выражения, давно известно и ясно.

Но речь не об этих людях, повлекших своей волей Россию по ее пути, – о тех, кого называют историческими личностями (их роль описана, с одной стороны, подробно, с другой – в том ракурсе, который мы предлагаем, – невнятно). Речь – о множестве людей и об их новой роли в российском ХХ веке.

Если до большевиков история России описывалась как история царствований, а после их прихода к власти – как история народных движений, то история ХХ века не может быть изложена, на наш взгляд, вне описания этой новой роли личностей – тех, кто были известны узкому кругу лиц, в определенном регионе, в широкой или узкой профессиональной сфере или даже, сыграв свою роль, остались безвестными. Парадоксальная, до сих пор не зафиксированная отчетливо черта эпохи заключалась в том, что и формирование новых личностей – людей, наделенных яркими свойствами и оказывающих влияние на окружающих (тех самых, про которых говорят: «Это – личность!»), и выявление, активизация, реализация лучших их черт происходили в тисках того самого государственного устройства, которое имело одной из целей обезличить граждан, населяющих страну. Во многом удалось низвести большие массы людей до низменного уровня – прежде всего постоянными инъекциями ненависти, сначала «классовой» – друг к другу, к своим же согражданам, а затем и ксенофобской, лжепатриотической и проч. Но в то же самое время Россия ХХ века дала огромное количество поразительно прекрасных людей.

Напомним, что множество высокообразованных людей, составлявших гордость отечественной науки, или покинули страну в первые же годы после Октября (другие были высланы в 1922 году), или тогда же преждевременно скончались, далеко не только от голода, разрушения нормальных условий труда, но от нравственных страданий, – такие академики, как замечательный архивист и историк В. С. Иконников, В. А. Жуковский, Б. А. Тураев или А. А. Шахматов[717]717
  Впервые проблема массовой гибели крупных ученых еще до начала террора была поставлена в работе Ф. Ф. Перченка (под псевдонимом И. Вознесенский) «Имена и судьбы: Над юбилейным списком АН» (Память: Исторический сборник. Вып. 1. М., 1976 – Нью-Йорк, 1978. С. 353–410; там же – цитаты из некрологов, подтверждающих духовные причины безвременной смерти), в дальнейшем продолженной до последних месяцев жизни автора (см.: Перченок Ф. Ф. К истории Академии наук: снова имена и судьбы… Список репрессированных членов Академии наук // In memoriam: Исторический сборник памяти Ф. Ф. Перченка. М., СПб., 1995. С. 141–210. Ср. там же характеристику Ф. Ф. Перченка, прямо относящуюся к нашей теме, в воспоминаниях Л. Горштейн «Совершенно другой…»: «Пока есть такие люди, как Феликс, в этой стране можно жить и на что-то надеяться. Последующее мое знакомство с разными странами утвердило меня и еще в одной мысли: таких людей, как Феликс, может производить только Россия и жить они могут только в России», с. 429).


[Закрыть]
. Не только научный, но огромный нравственный урон, понесенный обществом, становился постепенно очевидным.

Разгром Академии наук в 1929–1931 годах и несколько последующих процессов (в частности, «дело славистов» 1934 года) еще сократили количество гуманитариев на воле[718]718
  Акад. В. В. Виноградов, арестованный тогда же, писал в КГБ в 1964 г., что «процесс славистов-филологов в 1934 г. сильно ослабил базу нашего славяноведения. Почти половина крупнейших русских славистов была так или иначе отстранена от науки или уничтожена. Прекратили свою научно-исследовательскую деятельность академики В. Н. Перетц и М. Н. Сперанский. Уже не вернулись к науке умершие в концлагерях и ссылке чл. – корр. Акад. наук Н. Н. Дурново и Г. А. Ильинский. Вскоре после освобождения умер от рака чл. – корр. А. М. Селищев. Повесился на другой день после выпуска из тюрьмы проф. Н. Л. Туницкий» (цит. по: Чудаков А. П. В. В. Виноградов: арест, тюрьма, ссылка, наука // Седьмые Тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. Рига—М., 1995–1996. С. 489). «Результаты разгрома культурного наследия в 1928–1933 гг. страшны. <…> Были брошены за решетку замечательные знатоки старины и искусства в столицах, скромные, но полезные музейные работники и краеведы в провинциях» (Формозов А. А. Русские археологи в период тоталитаризма: Историографические очерки. М., 2004. С. 285).


[Закрыть]
. Вообще в неволе, вне своего дела оказалась огромная часть людей, составляющих цвет нации.

Но специфичность ситуации после Октябрьского переворота и провозглашения в 1918 году «ленинской» конституции была и в том, что они были лишены гражданских прав выключены из активной деятельности. Их не брали – или брали с большими ограничениями – на службу туда, где они могли принести наибольшую пользу. Когда же «сталинской» конституцией 1936 года эти права им были возвращены – в подавляющем большинстве своем эти люди попали в жернова Большого Террора и потеряли, соответственно, какие бы то ни было права.

Действительно ли все они оказались вычеркнутыми из жизни устраиваемого на новых основаниях общества?

Наша мысль, которая может показаться по меньшей мере странной, заключается в том, что даже изоляция людей этого обширного слоя от общества («… Все они были “изолированы”, как деликатно называлось осуждение на заключение в лагерях», – пишет Л. Разгон, пробывший в этих лагерях семнадцать лет[719]719
  Разгон Л. Плен в своем отечестве. М., 1994. С. 138.


[Закрыть]
), в тюрьме или в советском концлагере, не лишила их особой роли в исторической жизни России. Эта роль прояснилась позже – как и бывает с историческими явлениями. Такие люди (в этом – смысл нашей гипотезы, которая могла бы, вероятно, уместиться в рамках учения Вернадского о ноосфере) своим умом и душой воздействовали на ход жестоких преобразований, частично преодолевая непреодолимое, казалось, давление.

В ссылке или в заключении, лишенные любой возможности какого бы то ни было социального действия (слово «лишенцы» вообще оказалось очень емким и перспективным), обреченные на максимальную пассивность, они воздействовали на других людей (иногда – вплоть до часа расстрела) самим своим душевным и духовным обликом и мешали тоталитарному государству духовно поглотить все подвластные ему личности.

В лагере и в камере многие из тех, кто ранее не имели никакой возможности для изложения своих взглядов, – вокруг были те, кто мог их посадить, – теперь получили (благо они уже сидели! Угрозой же нового срока по доносу зачастую пренебрегали – особенно те, кто уже имели «четвертак» – 25 лет) редкостную для советской реальности возможность влияния на непросвещенные и уже забитые советчиной умы, оказавшиеся в тюрьмах и лагерях наравне с просвещенными. Слои перемешались – и как родовое, так и благоприобретенное благородство личности и поведения оказалось перед глазами тех, кто и знать-то о таких свойствах был не должен, воспитываясь совсем по другим лекалам. Личность, лишенная всех прав и возможностей самореализации, высвобождала, направляла вовне свои душевные свойства с той интенсивностью, которой совсем не всегда остается место во время регулярной профессиональной деятельности. В тюрьме, лагере, в какой-то мере и в ссылке люди жили вне своей деятельности[720]720
  В тех случаях, когда ссыльным разрешали преподавать, эффект нередко оказывался весьма внушительным. Будущий писатель Ю. О. Домбровский был первый раз (из четырех) арестован в 1933 году и сослан в Алма-Ату, где стал учителем литературы в школе. В воспоминаниях его коллег рассказывается, «что это было за чудо – уроки Домбровского. Туда стекались все учителя и все ученики. Ребята толпами ходили за ним по улицам Алма-Аты, готовы были носить его на руках. В Казахстане Домбровский стал великим просветителем…» (Берзер А. Хранитель огня // Домбровский Ю. Хранитель древности. Факультет ненужных вещей: Роман в двух книгах. М., 1990. С. 604).
  Таким же примерно было, видимо, преподавание ссыльной дворянки Т. А. Аксаковой-Сиверс в школе рабочей молодежи в Вятских Полянах (см. в наст. изд. статью «Поколение 1890-х годов в Советской России»). Огромная просветительская работа ссыльных образованных людей в далеких углах России в конце 1920-х – начале 1950-х годов, сказавшаяся, в частности, на качестве среднего образования, – тема, ждущая пристального исследования. Это относится и к образовательной деятельности советских зэков в лагерях. Ю. И. Чирков, арестованный в 15 лет и отправленный в 1935 году в Соловки, сразу составил план своего самообразования и обратился за помощью к профессорам, благо в Соловках были представлены все решительно области знания – лучшего применения специалистам не нашли. И хотя слушать эти лекции мальчику пришлось недолго (в 1937 году большинство профессоров было расстреляно), заряда хватило и на 19 лет лагерей и ссылки, и на последующую деятельность – он стал известным ученым, доктором географических наук, заведовал кафедрой в Тимирязевской академии и т. д. (см. воспоминания Ю. И. Чиркова «А было все так…», М., 1991, а также: Возвращение имени: Алексей Феодосьевич Вангенгейм. М., 2005. С. 67–69).


[Закрыть]
– и тем самым вне ежедневной подчиненности советскому образу действий. Оказавшись вне необходимости лицемерить и даже лицедействовать (эти типы поведения, вызванные к жизни первыми же советскими годами, тонко разделены у Ф. Степуна[721]721
  См. в наст. изд. статью «Советский лексикон в романе Булгакова» (на слово «товарищ»).


[Закрыть]
), многие обнаруживали свой подлинный облик, оказывавшийся для товарищей по несчастью привлекательным. Выступали вперед именно качества личности, отделенные от политических взглядов, от идеологии. Идеология была, и иногда очень разработанная, – разная у разных арестантов. Но она перестала разъединять и вызывать взаимную ненависть – в противовес тому, чего успешно добивались большевики вне тюрьмы. Так беседовали в тюрьме Лев Разгон и М. С. Рощаковский:

«Он был убежденный монархист, националист и антисемит. Я был коммунистом, интернационалистом и евреем. Мы спорили почти все время. И выяснилось, что можно спорить с полностью инаковерующим не раздражаясь, не впадая в ожесточение, с уважением друг к другу… Для меня это было подлинным открытием…»[722]722
  Разгон Л. Указ. соч. С. 145.


[Закрыть]
.

Освободившись от советского пресса в общении друг с другом, люди могли общаться не функционально, но – сущностно (как говорили зэки: «Да лагерь – это единственное свободное место!..»). Конечно, все это относится отнюдь не к большинству. Но и меньшинство имело – по причине огромности страны и ее населения – довольно внушительное количественное выражение. Достоинства личности обнаруживали как далекие от революционной идеологии и практики выходцы из дворянской и иной среды, так и профессиональные революционеры[723]723
  Один из огромного множества примеров: меньшевик В. О. Цедербаум (партийное имя Левицкий) после одного из первых арестов советского времени произвел такое впечатление на сокамерников-воров, что один из них, освободившись, по собственной инициативе привез его семье подарки и на коленях умолял принять их – купленные «на честные деньги в благодарность за его человеческое отношение к сокамерникам»; другой же сокамерник (уже по последней посадке 1937 года) «говорил о нем как о подлинном герое, единственном среди массы раздавленных и морально растоптанных людей, кто несмотря на все муки и физические страдания, которые ему приходилось переносить, сохранял свое человеческое достоинство, поддерживал товарищей по несчастью, по большей части очень далеких от него и чуждых по духу» (Гутнова Е. В. Пережитое. М., 2001. С. 15–16).


[Закрыть]
.

Те, кому удалось выжить и выйти, – вышли на свободу, обогащенные этим именно опытом. Многие именно там освободились от советских шор, от груза «марксизма-ленинизма» и обрели внутреннюю свободу – в то время как остававшиеся на свободе продолжали все эти годы изучать этот самый «изм», попадая в той или иной мере под его облучение, и боялись свободных разговоров даже дома. Как будто власть поставила перед собой странную задачу – одних убить, а других, поставив в нечеловеческие условия, освободить, если им удастся выжить, от собственной пропаганды и необходимости ежедневного лицемерия. Роль таких личностей в советской реальности второй половины 1950-х и 1960-х годов оказалась очень и очень значительной.

2

Но был в исторической реальности России ХХ века и другой обширный слой – те, кого плуг революции вывернул на поверхность исторической жизни. Выпадение из деятельной культурной и экономической жизни людей, приготовленных к ней образованием, воспитанием, самими условиями прежней жизни, взвалило огромную ношу на тех, кто заступил покинутую вахту. Огромный объем работы – в просвещении, культуре, промышленности – стали выполнять именно они.

В дальнейшем их ноша не уменьшалась, а только увеличивалась – с каждым новым арестом, выдергивавшим из жизнедеятельности новых и новых профессионалов. Непосильные нагрузки, ложившиеся на тех, кто оставался на свободе, стали нормой жизни. Конечно, это был не лесопо вал, где умирали те, кого они заменили. Однако для европейских коллег, если бы они могли представить себе рабочий день этих людей и их свободное время в тесных стенах советских коммуналок, наверно, это было бы чем-то вроде каторги. Да, порою кажется, что коммунальная квартира 1920–1940-х годов была выдумана советской властью не иначе как со специальной целью расплющивания личности и частичного хотя бы истребления рода человеческого. (Тщательное описание существования семьи из трех поколений в разных коммуналках, но всегда в одной комнате в мемуарах, о которых дальше пойдет речь, – экзотика и познавательное чтение отнюдь не только для славистов-иностранцев, но и для современного российского читателя не старше примерно лет 35-ти.) Люди же, несущие эти нагрузки, все более и более сознавали их как долг, как высокую миссию, как нигде не записанное, не объявляемое вслух обязательство – перед собой и перед культурой. Мало того – они все больше понимали, что делают нечто, что не нужно государству и чему оно поэтому чинит препятствия – с разной степенью жесткости и жестокости в разные периоды. И продолжали делать. Все это еще очень недостаточно понято и описано[724]724
  Редкий образец – работа А. А. Формозова, объясняющего во вступлении к своей книге: «Мне хочется понять, как в годы тоталитаризма жили, работали и сумели немало сделать наши ученые», имея в виду главным образом конец 1920-х – 1930-е годы, поскольку «существует уже некая традиция в характеристике названного периода – казенно-панегирическая» (Формозов А. А. Указ. соч. С. 10). Да, приходится признать: прорывы конца 1980-х – первой половины 1990-х довольно успешно погашены в последующие годы. Недаром книгу Формозова не удалось напечатать в академическом издательстве – академическое начальство уверяло его, что «периода тоталитаризма» в истории отечества не существовало; о ней и близкой к ней по целям книге историка Р. Ш. Ганелина (Советские историки: о чем они говорили между собой. Страницы воспоминаний о 1940-х – 1970-х годах. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 2006) – в нашей статье «Разговорчики в строю» (The New Times. 2007. № 15).


[Закрыть]
. Можно назвать это подвижничеством, но можно оставить и без всякого именования. Эти люди не искали себе определений.

Поразительное свойство советской жизни заключалось в том, что когда с годами появилось немалое количество не первосортных, но все же специалистов, ноша не уменьшилась. Во-первых, мы были страной, сознательно лишившей себя технических приспособлений, призванных облегчить деятельность гуманитариев, – так, копировальные машины находились только в спецотделах, под охраной КГБ. Во-вторых, у всех, кто хотел сделать что-то стоящее, 90 % времени уходило на преодоление преград. Зато тем, кто не хотел улучшать духовную среду своего обитания, жилось легко. В те далекие годы я сочинила домодельную максиму: «Население нашей страны делится на две неравные части: одни делают все, другие – ничего, и именно из-за этого первые вынуждены делать все». Собственно говоря, само появление гуманитариев с очень широким научным и культурным диапазоном, удивлявшее западных коллег, ориентированных по большей части на то, чтобы знать все о немногом, тоже связано с этой особенностью отечественной жизни.

Одна из принадлежащих как раз к тем, которые делали все, оставила нам свои мемуары. Она поставила в них точку и на другой день заболела. Через полгода ее не стало.

Воспоминания Сарры Владимировны Житомирской, руководившей Отделом рукописей Библиотеки им. Ленина (сейчас – РГБ) с 1952 по 1976 годы, «Просто жизнь» (М.: РОССПЭН, 2006) – одновременно и история личности, и история целого социального слоя, а вернее – нескольких слоев.

К одному из них она принадлежала по рождению; его контуры живо ею очерчены.

Но революционная эпоха резко преобразовала его, столкнув с другими. Генезис этого нового слоя никогда не пытались отчетливо выделить, равно как и обозначить его границы – потому, среди прочего, что когда снялись разнообразные идеологические ограничения для такой работы, был потерян к ней интерес: пошла резкая смена тем и подходов.

Между тем без учета генезиса разных слоев общества и их сложных переплетений в становящейся и далее развивавшейся в течение десятилетий советской реальности нам не понять ушедшую эпоху достаточно полно. (Сегодня, к сожалению, и власть, и немалая часть населения под вопрос ставят саму необходимость такого понимания.)

За последние 15–20 лет напечатаны уже сотни мемуарных книг. Но все еще мало свидетельств, подобных этому – написанному человеком умным, хорошо образованным, рационально мыслившим – и при этом стремившимся как можно более добросовестно восстановить свое мироощущение на разных этапах жизни, не приписывая себе задним числом раннюю прозорливость и в то же время не закрываясь от пережитого лицемерным «Мы же ничего не знали!». Перед нами – редкая и ценная попытка проследить этапы самоидентификации человека с высоким критическим самосознанием.

С. В. была во многом европейским человеком – хотя в Европу впервые попала в зрелом возрасте. Не просто широко образованным, но с редкими способностями – читала рукописи на нескольких европейских языках. Никогда не проявляла гордости этим обстоятельством. Была в этом какая-то светскость, некий аристократизм. Ей, очевидно, совершенно хватало сознания своих замечательных умений.

Воля к достижению больших и не корыстных целей – не частая добродетель в российской реальности. Когда с этим качеством соединяются талантливость натуры, яркие способности, почти сверхъестественная работоспособность и полное отсутствие чувства жалости к себе, замененного самоотверженностью, – результаты ожидаемы. (Необходимое пояснение: к ее чести, от других С. В. не требовала того же – понимала, видно, что такой набор свойств не каждому дается.)

Думаю, нередко С. В. испытывала – с конца 1940-х и, пожалуй, до середины 1980-х – горечь от того, что люди, стоявшие и в знании русской культуры, и уж тем более – в значительности личного вклада в нее – на неизмеримо более низкой ступени, смели искоса поглядывать в ее сторону и презрительно судачить среди «своих» о ее этнической отделенности (с их кухонно-антисемитской точки зрения) от этой культуры. По моим впечатлениям, сама она временами вообще забывала об этом обстоятельстве, органически ощущая себя частью России и ее культуры, – как очень многие, как, скажем, В. А. Каверин (ставший ее свойственником), с которым мне приходилось об этом говорить.

Перед нами история активной натуры. Участь активных была незавидна – для них проблема духовного, да и физического самосохранения стояла в советское время гораздо острее, чем для натур пассивных: они не могли пересидеть дурное время.

И еще одно. Она не хотела быть падчерицей века в своей стране. И понятно, что этот тип самосознания обострял внутреннюю жизнь и поведение.

И вся история этой личности – отношения «деятеля культуры» и государства. Вот директор библиотеки, при котором можно что-то делать. Вот директор, при котором делать что-либо становится крайне трудно – и опасно для самого дела. Но стремление делать то, что она считает необходимым и что расходится с мнением тех, кто персонифицирует государство, никогда не подвергается сомнению.

… Когда она пишет, что к моменту поступления в Отдел рукописей «никогда в жизни не держала в руках подлинного документа, а тем более рукописной книги, и понятия не имела о том, как их описывают», – тем, кто узнал ее двадцать с лишним лет спустя, в высшей степени странно читать эти строки. Казалось, знание архивного дела было ей дано изначально. Умение учиться, впитывать новые знания, как и умение развивать, доводить до осуществления захватившую идею были важнейшими ее чертами. Причем идеи даже чаще были высказаны кем-то другим – это совершенно неважно, потому что в России никогда не было недостатка идей, но всегда наблюдался дефицит их воплощения и воплотителей.

Но вернемся к соображениям, высказанным ранее, и продолжим их.

3

В первые советские годы было, как известно, немало тех, для кого Великая Утопия, провозглашенная целью нового социального устройства, оказалась зажигательной, послужила сильнейшим импульсом и стимулом. В первую очередь – для людей искусства. Был в этом несомненный пафос именно для тонкого, даже тончайшего и тем особенно драгоценного слоя российской интеллигенции – тех, для кого политика не имела цены вне искусства. Это и были те, кого можно называть истинно художественной интеллигенцией (позже власть стала именовать их преемников творческой интеллигенцией[725]725
  Комментарием к этому типичному советизму, почему-то остающемуся в ходу, служит хотя бы следующий текст: «Следует отметить, что наиболее активно муссируются [в печатном тексте ошибочно – “массируются”] слухи вокруг дела Бродского в кругах творческих интеллигентов еврейской национальности» (Записка КГБ <…> в ЦК КПСС о процессе над И. Бродским – 20 мая 1964 г. // История советской политической цензуры: Документы и комментарии. М., 1997. С. 143).


[Закрыть]
), еще не вытесненной в эти годы полностью политическими функционерами – неколебимыми поклонниками передвижников и отжатого до грубого народопоклонства Некрасова. Радуга нового искусства повисла над страной – лишь на мгновение, как подобает радуге. В следующее историческое мгновение она погасла. Не период, а эфемерный миг призрачной эстетичности революции растворился в потоках крови.

Вскоре исчезло и творившее под аркой этой радуги поколение[726]726
  «Я думаю, что некоторым из нас – родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 900-х годов – судьба рано состариться, все съесть рано в жизни. Лодки, рифы, все от океана…» – писала Зинаида Райх Лиле Брик 21 августа 1931 г. (Катанян В. В. Лиля Брик и другие мужчины. М., 1998. С. 151). Здесь выражено как раз то, что и произошло через шесть-семь лет: пистолет Маяковского оказался стартовым. «Рано состариться» – то есть рано погибнуть. Именно об этой судьбе говорит З. Райх – но только не полностью сознавая смысл своих слов, медиумически.
  Она точно намечает границы поколения, которые для меня (не знавшей, конечно, о ее письме) неожиданно обозначились в 1981 году на выставке «Москва—Париж: 1900–1930». Так как под каждым из портретов тех, кто создавал искусство этих тридцати лет, стояли даты жизни и смерти, постепенно с непререкаемой ясностью обозначились два факта:
  1) искусство первых пятнадцати пореволюционных лет делали не люди рождения 1870-х или 1880-х годов, а главным образом – именно 1890-х (т. е. того самого «десятилетия», о котором и пишет З. Райх);
  2) большинство из них, внеся свой огромный вклад, погибли в молодом возрасте насильственной смертью во второй половине 1930-х, вырванные из процесса уже в середине 1930-х.
  Зинаида Райх почувствовала в смерти Маяковского будущую судьбу поколения – но, возможно, ее внутренний взор не в силах был взглянуть в лицо будущей своей ужасной смерти. Возможно, равноописывающими судьбу поколения будут как слова «все съесть рано в жизни», так и совсем иные – «Вкушая, вкусих мало меду и се аз умираю».


[Закрыть]
. Но они дали особую краску времени. Она далеко не сразу выцвела – окрасила в какой-то степени еще и начало 1930-х и даже тронула вторую их половину. Полуосознанное воспоминание об этом – о том, как «Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля», – и порождает, заметим, в обществе сегодняшнее умонастроение, в котором ощутима ностальгия по советскому и нежелание «мазать все черной краской».

Интенсивность самоотдачи входила в состав этой краски важным компонентом.

«Люди, заполнившие просторные улицы спокойного провинциального города, изменившие весь его облик <…>, незнакомые друг другу, эти люди вошли сюда совсем по-особенному: <…> как посланные или позванные судьбой ради какого-то дела. Они вошли и жили здесь жизнью большого напряженья, повышенной траты энергии. И воздух в то время, казалось, стал ярче, <…> и время неслось быстрее… <…> Когда они ушли, что-то окончилось, минуло; кончился какой-то период, изменился пласт времени»[727]727
  Вериго М. Из мемуарной книги // Новый мир. 1991. № 5. С. 139. Курсив наш. – М. Ч.


[Закрыть]
.

Что-то близкое к этому было и в столицах.

«В первые годы революции театральная культура Петрограда была на высшем взлете. <…> У <…> Блока, Добужинского, Бенуа, Щуко, Монахова – у каждого было желание честное и серьезное: дать народу, зрителю все, что они знают и умеют, в полную меру своей культуры и своего таланта. <… > это был подвиг, и в этой чистоте подвига было то русское, что предопределялось множеством примеров из предшествовавшей русской культуры.

Правда, были в те годы и трудно переносимые старшим поколением душевные ссадины. <…> Приходилось с горечью выслушивать и фразы вроде такой: “Незаменимых людей нет! Всех вас можно заменить! Подождите, подрастет молодежь – наша, своя молодежь!”»[728]728
  Милашевский В. А. Вчера, позавчера…: Воспоминания художника. 2-е изд., испр. и доп. М., 1989. С. 177–178.


[Закрыть]

Идея Бердяева о необходимости «собрать оставшихся деятелей духовной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры», привела к созданию Вольной Академии Духовной культуры (в Петрограде в это же время действовала Вольфила – Вольная философская ассоциация[729]729
  См. новейшее издание: Белоус В. Вольфила [Петроградская Вольная Философская ассоциация]. 1919–1924. Кн. 1–2. М., 2005. Примечательная черта времени: тогда же археологи, реорганизуя Императорскую Археологическую комиссию, предлагают создать на ее базе Академию археологии и искусствознания, но ведающий отделом науки Наркомпроса М. Н. Покровский, поддержав идею, отверг несозвучное эпохе название и «предложил свое – Академия материальной культуры»; Ленин при утверждении декрета добавил – «истории» (Формозов А. А. Русские археологи до и после революции. С. 38. Здесь же автор упоминает версию о создании Академии – создать ее под таким названием «большевики разрешили в пику» Академии духовной культуры, что кажется очень правдоподобным: борьба с любой «прежней» духовностью началась рано).


[Закрыть]
) – с публичными докладами на которых – особенно, вспоминал Бердяев, в последний, 1922-й, год, –

«было такое необычайное скопление народа, что стояла толпа на улице, была запружена лестница <…>. Была большая умственная жажда, потребность в свободной мысли»[730]730
  Бердяев Н. А. Самопознание (опыт философской автобиографии). Изд. 3-е. Париж, 1989. С. 276–277. Надо иметь в виду и следующее свидетельство Бердяева: «Тогда в Кремле еще были представители старой русской интеллигенции: Каменев, Луначарский, Бухарин, Рязанов, и их отношение к представителям интеллигенции, к писателям и ученым, не примкнувшим к коммунизму, было иное, чем у чекистов, у них было чувство стыдливости и неловкости в отношении к утесняемой интеллектуальной России» (там же, с. 269–270).


[Закрыть]
.

У многих людей искусства были точечные или временные схождения с революционным порывом. К 1922 году одни из них погибли – прямо или косвенно от руки власти, другие уехали или были высланы (как Бенуа, Бердяев). Уехавшие размышляли на эту тему публично, оставшиеся – нет. Одна Ахматова дважды отрефлектировала свою позицию в стихах. Она и стала одной из тех, кто сознавал свою миссию, – роль ее личности для целого круга интеллигенции была значительной[731]731
  «… Когда началась революция и все, что потом последовало за ней, Ахматова была одним из немногих людей, кто не ужаснулся, с одной стороны, и не питал иллюзий – с другой. <…> А духовный свет, свет культуры надо нести, как уносили его в катакомбы первые христиане» (Н. И. Попова, директор музея-квартиры Анны Ахматовой [2001]. Цит. по: Чуйкина С. Музеи отечественной истории и литературы ХХ века в современной России: переработка советского опыта и стратегии кризисного менеджмента // Новое литературное обозрение. № 74. 2005. С. 497).


[Закрыть]
.

Но было много и тех, кто энтузиастично становились рядовыми работниками новой культуры. Важной чертой времени была «вера работников просвещенья в большую культурную и этическую силу искусства», о которой вспоминала дожившая почти до наших дней сверстница М. Булгакова и Мандельштама художница Магдалина Вериго. Она вспоминала, с какой горячностью в 1920–1921 годах в Сибири

«эти уездные и сельские просветители выражали надежду на свое приобщенье к культуре, которая для них была связана с наглядностью живописного изображения. <…> была вера, что через искусство они приобщатся к культуре»[732]732
  Вериго М. Указ. соч. С. 142.


[Закрыть]
.

Тогда складывался и возник вполне определенный слой и тех, к кому стали относить быстро примелькавшееся в советское время обозначение – деятели культуры. Среди них были настоящие движки, без участия которых течение советской жизни было бы просто иным. В их работе с первых же послеоктябрьских месяцев были перемешаны задача сохранения «старой» культуры – и во многом агитационная, идеологическая задача насаждения культуры «новой». И лекции, которые читали в первые пореволюционные годы в Петрограде Блок, Гумилев, Замятин, Чуковский (организовавший студию переводчиков для этих в первую очередь людей), были тоже вдохновлены именно таким двойным пафосом.

Возникала амальгама ценностей – разные слои приносили свои. Из кого же состояла толща новых деятелей в первые пореволюционные годы?

Во-первых, революционеры дооктябрьской складки (в том числе и большевики, но не только), более или менее образованные люди, а также их младшие сотоварищи – поколение 1900-х, те, кто успели получить хотя бы первоначальное «дореволюционное» воспитание и образование, а в 1920-е сумели стать не «лишенцами», а ранними комсомольцами. В этот слой влились и выходцы из обширной массы еврейской молодежи, хлынувшей из «черты оседлости» в столицы и жаждавшей участия в русской культуре – и в то же время в еще неведомой новой социалистической, которую они должны были строить взамен старой. Энтузиазм этой молодежи не требует особых пояснений. Однако вскоре вмешались новые, «классовые» стратификации, и (уже в 1930-е годы) С. В., например, отодвигают от образования с резолюцией – «Отказать, как дочери специалиста».

Те из этого слоя, которые уцелели впоследствии в чистках (в лагерь или под расстрел пошло явное большинство и тех и других), сохранили свою «идейность» – то есть бессребренничество, бескорыстие, самоотвержение (вместе с верой в то, что это – неотменяемые качества коммунистов) – до конца 1950-х годов и далее. Вышедшие из лагерей живыми после смерти Сталина, – скажем, такие, как Е. А. Гнедин, Евгения Гинзбург или Лев Разгон, – потеряв веру в утопию, давали пример душевного благообразия.

Во-вторых, беспартийные «сочувствующие» – образованные, с давних пор действительно сочувствовавшие революции и главным образом «народу» люди, интеллигенция в широком смысле слова, – как русские, так и евреи, получившие университетское образование и вместе с ним основные права (в отличие от жителей черты оседлости; сюда, видимо, относился отец С. В.). Это были, скажем, земцы и близкие земству, бывшие земские учителя и врачи, а также журналисты, литераторы – все те, кто не попали под лишение прав и надеялись способствовать новому устройству России. Они продолжали питать иллюзию, что это устройство выбрал для себя «народ». Условно можно назвать умонастроение этих людей с их просветительским пафосом – народническим или толстовским (с его предпочтением физического труда – умственному: здесь моральный авторитет Толстого очень был на руку большевикам, как раз и укоренявшим это предпочтение в государственном порядке). Уже упомянутая Магдалина Вериго вспоминала работников Отдела народного образования (Наробраз) в Томске первых советских лет:

«… Тут была еще живая связь с недавней эпохой тех самоотверженных учителей, что шли из столиц к некрасовским школьникам, упрямым и трудолюбивым маленьким мужичкам, и к ясноглазым, терпеливым школьникам Богданова-Бельского, но было уже и что-то новое в широте задач, в новом государственном оптимизме, в новом безмерно возросшем и растущем объеме знаний. И это новое уже создавало иную формацию духовной жизни…»[733]733
  Вериго М. Указ. соч. С. 142. Курсив наш. – М. Ч.


[Закрыть]
.

Импульс Великой Утопии был столь силен, что и те и другие какое-то время продолжали чувствовать себя хозяевами (или слугами?) Новой Страны, строившейся на месте бывшей.

Но была и третья группа – с трудом удержавшиеся на краю (большинство – временно, как стало ясно впоследствии), не попавшие в лишенцы, допущенные к работе на благо советской власти образованные люди исчезнувшей России – и из дворянского сословия, и дети богатых московских купцов, получившие прекрасное образование (жители главным образом бывшей Староконюшенной части Москвы, с которыми сошелся в середине 1920-х годов тот, кто составил одну из важных сюжетных линий мемуаров С. В., – М. Булгаков, перебравшийся с Большой Садовой в переулки Пречистенки…). Эти люди знали, что страна – уже не их. Но тем острее верили, что ее многовековая культура – их, они – ее если не владельцы, то хранители, хозяева ключей от нее. Собственно, к ним причислял себя, если вчитаться в его московские фельетоны-хроники первой половины 1920-х годов, Михаил Булгаков – озаглавивший дневник этих лет «Под пятой». Это у него профессор Преображенский заявляет гордо: «Я – московский студент, а не Шариков!» Помимо сословных представлений о типе поведения, о долге по отношению к стране[734]734
  См. в наст. изд. статью «Поколение 1890-х годов в Советской России».


[Закрыть]
корпоративная этика врачей, профессоров, людей науки существовала долгое время как бы помимо официозных новых ценностей. Одновременно существовала и религиозная этика – тех, для кого Россия по-прежнему оставалась страной православия.

Дворянство и интеллигенция были разными слоями в дореволюционной России. Советская власть, лишив страну политической жизни, а ее граждан – возможности публичного выражения своих убеждений, соединила эти два слоя в один – практически по признаку образованности. К концу двадцатых годов возникнет единый – интеллигентско-дворянский слой[735]735
  См. об этом в статье «Поколение 1890-х…» в наст. изд.


[Закрыть]
– попираемый, унижаемый и уничтожаемый новой властью. И, верно поняв ее настрой, ее покорные подданные, не принадлежавшие к этому слою, многие десятилетия с вызовом и удовлетворением заявляли при удобном случае: «Мы университетов не кончали!»

Усилия тех, кто считал новую страну своей, до поры до времени были не лишены пафоса. Но и их настроение с годами, под бременем слишком давящих обстоятельств, окрашивалось индифферентностью и меланхолией, уже мало чем отличаясь от настроения тех, кто сразу ощутил себя под пятой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации