Текст книги "Знакомство. Частная коллекция (сборник)"
Автор книги: Мария Голованивская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Часть IV
Столько прицеливаться, прижимать приклад к щеке, затаиваться, замирать и выслеживать, и так и не позволить себе лишнего? Дождаться, когда собеседник раскрепостится, снимет защитные очки, и не обрушиться на него со всей обезоруживающей откровенностью, не признаться ему во всем? Таковы правила: стой и слушай, смотри на то, как перед тобой выворачиваются наизнанку, бесстыдно демонстрируя свои разноцветные потроха!
– Я знаю, она страдает, хотя виду не подает. Не хочет, наверное, чтобы другие догадывались…
Ты кидаешься в огнедышащий поезд, набиваешь топку углем, мечтая только о том, чтобы поскорее превратиться в крошечную точку на горизонте.
– А как бы вы поступили на моем месте? Скрипят тормоза, и синеватый дым одевает кабину.
Ты тащишься по синим тротуарам, спотыкаясь, пропускаешь вперед синие троллейбусы, время от времени утыкаясь носом в неуютные синие витрины. Приехали. Вот мы и дома.
– Вы думаете, мне легко? Ведь не моя вина в том, что у меня ничего не получается! Это было бы так несправедливо меня винить. А? И дорога зовет в бега, и деревья, и дома, и, выбиваясь из сил на специальном покрытии ипподрома, так хочется наконец оторваться и лидировать долго и гордо, в полном одиночестве.
* * *
Царевна-лягушка поигрывает стрелами Иванушки-дурачка и так и дразнит, так и манит: «Что ж ты медлишь?! Дерзай!!» Ох, не спеши, ненаглядный мой, красивый мой, знанием жизни похваляться. Не спеши сдать экзамен первому встречному экзаменатору, который спит и видит, как бы тебя уличить и двойку поставить. Недоучил, проказник!
– А разрешение у вас есть?
– Есть, вот, пожалуйста.
– Здесь не хватает печати, спуститесь на первый этаж.
Они каждый вечер обсуждают по телефону покупки. А потом бабушка, шаркая ногами, идет ставить чайник, оранжевый, с белыми круглыми пятнами. Летом – осы, мы гоняемся за ними с газетой в руках, и, когда кто-нибудь наконец ловит одну из них, бабушка говорит: «Смотри, укусит».
Тревожные голоса, крики. Их спугнула собака, рыжий коккер-спаниель с вечно измазанными кончиками ушей. Вслед за ним показался охотник в маленькой шляпе с металлическим перышком. Они взмыли в небо и, не дождавшись выстрела, замахали своими напряженными крыльями.
Все-таки интересно, как эти гуси-лебеди каждый раз умудряются смыться?! Загадка, да?
* * *
Восемь, половина девятого – детское время.
Танцы вокруг елки, детская сказка, оставь все, с чем тебе удалось сблизиться за день, – пора спать. Ты лежишь, с трудом удерживая глаза закрытыми, и мысленно продолжаешь строить из пластмассовых бледно-красных кубиков королевский дворец.
Вот она – жизнь. Это значит, хорошего понемножку, а плохого – сразу и много. Первое знакомство с житейскими правилами, каждый, сам того не подозревая, начинает с Макиавелли. Ты должен жить так, как будто живешь в огромном царстве, которым управляет превзошедший все науки Государь.
Смелость? Вот что такое смелость. Поступаешь так, как велят законы стратегии, не боясь, что потом сомнения, как бешеные собаки, нагонят тебя и искусают своими огромными клыками, измажут ядовитой слюной. А они побегут так быстро, поджав хвосты и шарахаясь от каждой лужи, что не убежишь и не спрячешься, они найдут по запаху, который всегда с тобой, твой неповторимый, пахнущий именно твоим страхом, дух.
Коккеры и доги, борзые и пудели, дворняжки, маленькие и пушистые, жалкие с виду и грозные, сенбернары и гончие, гончие – моя порода, они бегут, извиваясь, как плеть, рассекая воздух, как молнии, они находят первыми и стерегут до тех пор, пока не придет хозяин. И никому не придет в голову охотиться на своих же собак, только если какому-нибудь сумасшедшему или злодею.
* * *
Параграф, тире, скобка, кавычки, двоеточие, запятая, пляшущий апостроф – соус к словам, горчица, перец и соль, которыми оттеняешь вкус, подсознательно стремясь к симметрии и завершенности. Половина строки верхнего ряда машинки, я расшифровываю, чтобы было понятно тем, кто не догадался. Кокетничаю, говорю о простом сложно, приплетаю всякую бахрому и кисть к выеденному изнутри яйцу, вожу напильником по звучащей пустоте, которая бывает так чарующа, так неуловимо прекрасна, что черт его знает, чего еще хочется?! Пустого звука, который бы ласкал ухо, а не раздражал его, цветка, вензеля, закорючки, ни о чем не напоминающих линий, переплетающихся и замыкающихся, запаха, не привязанного ни к какой сущности, а парящего независимо, наподобие сытой птички, порхающей просто так, для собственного удовольствия.
Смысл источает оттенки, истекает призвуками, смысл, как античная театральная маска, с одновременно смеющимся и плачущим обличием, проклятая Богом и благословленная дьяволом чертовщина, рядящаяся, словно престарелая кокетка, в разные яркие тона. То нагой изголодавшийся скиталец, то чуткий слуга, дамский угодник, заложник розового листа бумаги, то полководец несметного легиона.
Защекочет до смерти, заморочит голову, предскажет и оправдает эта трясущая по-цыганочьи плечами и приплясывающая под звуки гитары суть, никогда не вившая гнезд и не жившая на чердаках, ночующая в безумном взгляде попавшего к ней в плен маньяка. И если я ошибаюсь, пусть старшие товарищи поправят меня.
* * *
Высокий прыщавый парень в военной форме надвинул фуражку на глаза и не переставая плюет на тротуар сквозь щелочку между двумя передними зубами. На щеках отвратительная рыжая поросль, отчего агрессивность его вида угнетает еще больше. Мимо проплывает девушка в черной куртке, узких, черных, белую полоску брюках и с несусветной копной крашеных волос на голове. Меня передергивает, когда я пытаюсь представить себе, как она курит, оставляя на фильтре отвратительный жирный след от помады. Иногда такие фифы курят стайками, оставляя целую горку измазанных окурков в блюдце из-под кофейной чашечки.
Сегодня над городом висит тяжелый туман. Изо рта идет такого же цвета теплый пар, и, когда человек курит, непонятно, чего он выдыхает больше, дыма или пара. Бывает так, что человек, с которым разговариваешь, подходит слишком близкое дышит тебе в лицо.
Или спешишь куда-нибудь, и вдруг идет навстречу старый знакомый, с которым встречаешься раз в пять лет. Начинаешь жаться к стене или прятаться за колонну. Но это, как правило, не помогает – попадаешься как кур в ощип. И летят из тебя перышки, и переминаешься ты с ноги на ногу, пытаясь вставить: «Ладно, давай, удачи тебе!» Никому, буквально никому нет до тебя дела, никому не интересно, хочется ли тебе слушать эти идиотские россказни или нет. Делают с тобой, что хотят, а потом еще недовольны, мол, не так смотришь, не то говоришь. Пренебрегают твоими личными интересами почем зря, а сами считают себя страдающими интеллектуалами, погибающими в набитом лохами мире.
Я бегу в кассу. Мне нужно купить билет, цена которого многим покажется просто фантастической. Вам дорого, а мне так в самый раз.
Некрасивая получилась история.
Просто она каждый раз думает, что если сделала что-нибудь хорошее, значит, у нее больше прав. Позволяет себе лишнее. Она считает, если у нее день рождения, то все должны по струночке ходить. Я терплю сначала, но потом обязательно срываюсь. Как рыба с крючка, к досаде проторчавшего полдня на берегу рыболова-спортсмена. Так и она.
Пестрые занавески, кашель. Сколько же разного кашля зимой?! В троллейбусе или метро, на концерте или в очереди начинает всегда какой-нибудь астматик, и все потом подхватывают и мощным хором допевают до конца эту изумительную песню песен.
У теплой весенней грязи, блаженно распахнувшей свои объятия под ласковым, не слишком жарким солнышком, какой-то особенный пряный аромат. Астеники выползают погреться, и ты, хлюпая ногами по лужам, смущаешься от этого чмоканья и бульканья, отдаленно напоминающего громкие родственные поцелуи.
Сонные и одутловатые флегматики, и думать забывшие о любовных усладах, об устах чаровницы и ее круглых ляжках, совсем не похожи на бледно-зеленых, с мешками под глазами юношей и девушек, недосыпающих и недоедающих, истощающих свое тело страстью, а душу безумием.
Когда ты просто так ходишь без дела и поглядываешь на бурлящую и испаряющуюся вокруг жизнь, чувствуешь себя эдакой застекленной витриной, рыбкой в аквариуме, которую по большому счету ничего не волнует, лишь бы была свежей вода да ракушки сверкали понарядней.
Подозрения дают пищу огромным по размерам мыслям, гигантским замыслам, похожим на готику, с грифонами и химерами, настороженно заглядывающими тебе в душу. Что, страшно? Нам, кому всегда есть о чем пожалеть и в чем раскаяться, иногда ужасно хочется выговориться перед этим высохшим драконом, стоящим на задних лапах.
Вечером пришли сестры, и девочки шумно болтали и смеялись своими чуть резковатыми молодыми голосами. Одна из них пересказывала забавную историю из жизни старшего поколения, другая, раскатывая по столу хлебный катышек, все время подшучивала над рассказом и поглядывала на уснувшую в углу бабушку.
– Ей девяносто два, так что ничему не удивляйтесь.
Мы ели варенье и пили чай с клубничным тортом, и у одной из сестер после того, как мы закончили пить чай, осталась на тарелке ложка с маленьким отломанным кусочком.
Меня ужасно позабавил рассказ о проделках одного старого мракобеса, какие все-таки иногда бывают удивительные эти старческие причуды, никогда не поверю, что они это делают всерьез. Мы хоть и долго прощались, но ушли именно тогда, когда положено всякому понимающему в приличиях гостю.
Я не верю ни одному твоему слову, это все выдумки. А если так, то можешь не продолжать. Если хочешь, могу дорассказать за тебя.
* * *
Если серьезно, то я никогда бы этого не говорил. Произносишь неотчетливо, как бы цитируя, работаешь под несмелого школяра, еще не дозревшего до самостоятельных суждений. И удивительно часто именно эти ключевые слова распахивают перед тобой души людей, такие разные, скукожившиеся и растянутые, разношенные и протертые до дыр. Они распахиваются разом, ударяя тебя наотмашь своими скрипучими дверцами.
– Жмот. Никогда сам не поделишься. Все только I силой, силой…
– Я не жмот. Но оправдываться не буду.
– Трус.
– Пускай…
Целый месяц ни света, ни звука, ни помарки.
Эти прокуренные неопрятные блондинки с облезлым розовым лаком на ногтях такой имеют ободранный вид, что смотреть не хочется. Все время бегают курить с каким-нибудь мужичком в горчичной безрукавке, клетчатой сиреневой рубашке и дырявых ботинках.
Поскрипывают половицы под прибитым сверху линолеумом, сияют желтые пластиковые столы. Около каждого выключателя или розетки черный масляный ободок.
Грязь.
– Ну как твои-то?
– Да вот мой в отпуск собрался, а я ему и говорю…
– Правильно, хватит тебе давать на себе ездить!
Как хорошо быть этим чудесным латиноамериканским напитком, который теперь все любят пить по утрам. Захотел – закипел, поднялся, вспенился – и убежал.
* * *
Удивительно все-таки, как же долго живут злые люди!
И ничто их не берет, ни несчастный случай, ни болезнь… Превращаются они в таких сухоньких старичков и старушек, чистеньких, мягоньких, которые часто испускают желтые умиленные слезинки, глядя на девочек с бантами и мальчиков в шортиках. Они бережно скользят по поверхности опустошенных ими же морей и радуются, как дети, когда узнают, что очередной вражеский корабль пошел ко дну. Пошел сам, да еще так стремительно, что окружающие и руками всплеснуть не успели…
День, начавшийся сдобной булочкой, чах и черствел и под конец превратился в черный сухарь, который ворона долго пыталась размочить в луже.
– Еще мгновение, и ты все узнаешь. Потерпи, не залезай в конец!
И ты, похрустывая руками, все ерзаешь и ерзаешь, и никак эта последняя страница не наступает.
Скрип тормозов – мгновенная реакция. Как будто упал и оказывается перед твоими глазами гигантских размеров муравей. Блестящий, черно-коричневый, весь такой ладненький – не придерешься, просто типичная школьница-отличница с двумя тугими косичками. Останавливаться не надо. Бежишь и беги. Ты думаешь, если что, смог бы убежать? Никогда! Если бежишь, значит, все в порядке. Беги хорошо, беги ритмично, беги так, чтобы потом можно было подумать: убежал.
* * *
Не выношу, когда плачут, и эта полноватая дама, присевшая на край стула, обнаженная, с веером в руках, или эта, рассматривающая себя в зеркальце, или другая, играющая на фортепиано, опьяняют меня своим спокойствием и обаянием, и никто не помешает нам бесконечно смотреть друг другу в глаза. Мальчик на зеленой лужайке кормит петуха, ветерок пригибает травы, и на столе, на аккуратной белой салфетке, лежит перевязанный ленточкой букет фиалок.
Женская грудь и в профиль и анфас, желто-кремовая, сладкая, ароматная, и мы любуемся ею вместе с мужчиной, подглядывающим из окна дома напротив в бинокль.
Страдальцы, связанные, растерзанные, ждущие кары, идущие на муки и казнь, поднявшие глаза к небу, или уже сошедшие, уложившие свое тело на заботливо подставленные руки, роняющие со лба тяжелые капли ледяного пота.
Стрелы, и льется кровь, слезы; крабы и рыбы таращатся с большого круглого подноса, и торговец заманивает простоватого на вид покупателя своими рассказами о заморских странствиях и небывалых доселе уловах.
Мальчик с мандолиной задумчиво напевает какую-то песенку, а рядом, у его ног, – луковицы и откупоренный кувшин вина.
Пусть плачут женщины и гордятся мужчины, мученики и торговцы, вельможи и рыцари! Их вряд ли отрезвят холодные глаза цыганки в ярком цветастом платке, которые кого угодно и когда угодно застанут врасплох.
* * *
Правда и ложь – сиамские сестры, дочери одного отца, пылкие влюбленные, слившиеся в едином страстном порыве, берега одной реки.
В этой комнате – душно, и ты выходишь проветриться; скучные улицы, грустные деревья – здесь хорошо изучать законы перспективы. В парикмахерской на той стороне можно постричься дешево. Виски покороче, высокий затылок, ножницы летают над твоей головой, как металлическая стрекоза, пережидающая зиму в этом шумном улье, наполненном бесконечными разговорами о вчерашнем дне.
Вы меня не поняли. Я говорил лишь о том, что всякий раз борешься лишь со своими представлениями, со своими капризными химерами, у которых каждую секунду меняется настроение и которые сразу же отворачиваются, если ты говоришь с ними неуважительно.
Гимнастика. Пытаешься приспособиться к своим слишком уже тонким верхним конечностям.
Ты наблюдаешь жизнь с пятнадцатого этажа, ты видишь, как какая-то женщина стелет клетчатый плед, невысокий мужчина, стоя на табуретке, достает с антресолей картонную коробку и кладет туда старый, болотного цвета чайник, несколько литровых банок с завинчивающимися крышками, чей-то порванный ситцевый салатик. Этажом ниже девочка занимается на фортепиано, перелистывает высокую тетрадь, в которой совсем мало нот, и учительница отбивает ритм линейкой. Какой-то юноша или, может быть, девушка с короткой стрижкой корпит над учебником, и в его комнату время от времени входит женщина и ставит на стол тарелку с яблоками и апельсинами. Мальчик даже не поворачивает голову в ее сторону, и ты долго еще следишь за тем, как он поглощает фрукты, оставляя на столе тонкую оранжевую кожуру и яблочные огрызки. Ты видишь, как кто-то тихо прикрывает за собой дверь и выключает свет.
Только интеллектуалы могут это читать. Толстые книжки без сюжета, сотканные из одних только слов. О страданиях задумчивого героя, чувствующего себя чужим в мире безделушек и сплетен. Это обо мне, думает читатель, здесь вся моя утомленная душа. Ни в чем не найдешь отдохновения, ни в обреченной на пошлость любви, ни в превратившейся в рутину работе. Остается только скучать, глядя на все грустными пустыми глазами, и читать книги ни о чем. Жизнь сквозь чужие строки, строчки, исполосовавшие всякое новое впечатление: это уже где-то было, это как у…
Солнце и еловые ветви, сонное туманное утро, женщина с соломенными волосами прижимается к шоколадной лошадиной морде – фотовыставка, а потом кофе в забитом людьми буфете за заваленным бумажными тарелками и остатками сухих бутербродов столиком.
Огромный бело-золотой зал, наполненный одинокими женщинами за сорок – концерт, низкорослый светловолосый юноша с красным лицом за роялем – красивые ушли из искусства, где теперь можно увидеть красивых? Рослых, улыбающихся, умеющих мало и элегантно есть? Мы ходим с ними по разным улицам, пьем из разных чашек, мы никогда не встречаемся глазами, да и вообще, зачем нужна эта красота? Неужели жизнь не побила, страсть не покрыла лицо морщинами, думы не побелили висков? Неужели от книг и слез не ослабли глаза, а плохая пища не дала избыточного веса? Чем ты вообще докажешь, что жил?
Смотришь чужой фильм с шикарными горными видами, голубыми бассейнами среди пальм и– стеклянными столиками с напитками, мужчинами и женщинами целующимися, кричащими друг на друга, переживаешь, когда кто-то кого-то убивает из пистолета, и с догадливостью двухметрового полицейского пытаешься понять, что же все-таки у них там такое произошло?
* * *
Беспорядок такой, что берегов не найти. Бурлящее море, из которого время от времени показывается одинокая пятка тонущего Икара.
На стенках лифта – имена, сокращения, знаки – вот так-то, учись выражаться коротко.
Небо не касается твоей головы. Забираешься в щели и хихикаешь там тихо, неслышно, ехидно.
Тиканье, скрип, жужжанье – плаваешь вокруг мягко, стараешься не задеть. Заденешь – упадет, упадет – рассыплется, рассыплется – развалится. Осторожно, на цыпочках, с потными от напряжения руками. Старайся, ухитрись.
Она уже почти есть, почти что появилась, вот она, надежда, угощающая всех присутствующих конфетами, она трясет своей дед-морозовской бородой, а потом, махнув на прощание русалочьим хвостиком, отправляется одаривать новогодними подарками всех, кто томился и плакал в ожидании ее.
* * *
Ты наблюдаешь за мной из окна. Я чувствую. Всегда чувствуется, когда кто-то смотрит на тебя сверху. Наверное, и муравей чувствует, когда его рассматривает человек. Я чувствую, но не оглядываюсь. Пытаюсь побороть неловкость движений, неуклюжесть шагов. Я сяду в автобус, и через четверть часа ты приклеишься к обмотанной изолентой телефонной трубке и станешь проверять, дома ли я.
– Ты домой?
– Да, мне должны звонить, сам я позвонить не могу, нет телефона.
– Кто?
– Так, по делам…
Ты будешь звонить мне каждые десять минут, а я, вскочив в квартиру, положу трубку рядом с телефоном и побегу в ванную умываться. Ты – охотишься, я – убегаю. Пусть лучше ты думаешь, что я треплюсь по телефону. А что, если, не дозвонившись, ты сядешь в такси и приедешь ловить меня здесь?!
Снова прозрачный, как стекло, воздух. Снова шарф, сбитая набок шапка. Я иду, дрожа от страха, что будет, если ты встретишься мне по дороге?
На этих обледенелых скамейках всегда что-нибудь вырезано ножом. Напротив старушка в облезлых матерчатых ботинках кормит голубей пшеном. По всему городу рыскают твои двойники, шарят глазами, таращатся, но им никогда меня не узнать, потому что на моем лице сияет улыбка.
Небо цвета загорелой девичьей кожи, днями сквозь ватные одеяла облаков струятся потоки невесомого парного молока, бледнолицые рассветы, грозные черные вечера, сопровождаемые сладкими трелями цикад, – «Вечера на хуторе» – я говорю о тебе, длинноносый чудак, ходячий призрак, шарахающийся от всякой скользящей по мостовой тени, скрывающийся от малейшего сквозняка.
Ласково настроенные, круглые глаза лошади, в каждом из которых отражается треснувшая луна, сено покалывает ноги, и какой-то человек подбирается к берегу, чтобы сполоснуть в реке измазанные глиной сапоги.
Попадаешься в вязкое тесто метафор и выползаешь весь липкий, с перепачканным в муке носом, вытираешь грязные руки о влажный фартук и ждешь, когда наконец запахнет сладким приготовленное тобою кушанье.
Очень часто, когда крыть нечем, еще задолго до окончания игры, в тысячный, в миллионный раз, изучив свои бесконечные семерки, красивым жестом, прочерчивая в воздухе параболу поднятой картой, кроешь все своим последним козырем – трефовым тузом.
Хлеб заплесневел: не надо было уезжать так надолго. Очень неприятно, когда что-нибудь портится в твое отсутствие. А выбросить сразу – жалко.
Это еще довоенное пальто с белыми костяными пуговицами в черных прожилках. Сейчас в моде старые вещи. Ретро смотрится хорошо, а позапрошлогоднее – плохо. Вещи как коньяк, их нужно выдерживать долго, и чем дольше выдерживаешь, тем ценнее вещь. Вещи как время.
Время примешивается ко всему, с чем имеешь дело, растворяется, и что-то оно портит, а что-то красит. Немногие люди умеют стареть красиво. Обычно красивого старика сравнивают с многовековым дубом. Мощным, ветвистым, с грубой истрескавшейся корой и тысячелистной зеленой кроной. Суровая красота. Некоторые старость сравнивают с осенью. С золотом листьев, лежащих у подножья оголенных деревьев. Важно, что именно держишь в голове, когда стареешь. Слякоть и бездорожье, слабость и немощность сломанного ветром увядшего стебля или наполненный настоявшимся чуть горьковатым соком ствол, невысокий, но крепкий, с широким основанием, неподатливый и своенравный.
Говорят, что старое дерево долго скрипит. Это как бывает с отломанной сильным ветром сосновой ветвью, которая не полностью еще оторвалась от дерева, и нужно долго присматриваться, чтобы найти ее глазами. И эта ветка, если она была дорога, отрываясь наконец, больно бьет по тебе, если даже упадет рядом и вовсе не нанесет увечья.
* * *
Ладно, думаю, поваляюсь, почитаю чего-нибудь.
Не все же время бегать за всякими шизиками и подлавливать их на честном слове. На то и существуют толстые журналы, чтобы заполнить вынужденную паузу, дать неожиданный аккорд, узнать о другой жизни, более ароматной, чем твоя, просветиться насчет того, как бывает, и как нужно, чтобы было. Вот она, твоя добыча, под тем или иным соусом, лежи, потягивай через соломинку, просветляй сознание!
Тут – кирпич, там – тупик. Придется объезжать. Бесконечная морока, то педаль западает, то мигалка отказывает, менты все время цепляются, почему, мол, машина грязная. Из загорода, говорю, еду, а на улице грязь, весна.
Второй поворот направо, кафе, пельменная, табачный киоск – вот мы и дома, и снова, и снова толстый журнал, толстая книга, толстая газета, за мной, читатель!
Месяц май сказал месяцу июню: «Друг, а почему у тебя такая зеленая борода?» – «Потому, – ответил месяц июнь, – что ты – салага, понял?» Так-то, не из «Сатирикона» мы, не молодостью козыряем.
Они все болтали и болтали… как у них языки не отвалятся, честное слово! Вот она, каприза цивилизации, прежде чем до дела дойти – поболтай часок-другой. В этом, мол, твое основное человеческое отличие. И голуби воркуют, и петушок с курицей перекудахтывается, и воробушки поддакивают друг другу, нет здесь никакого отличия, а тот, кто это утверждает, просто не умеет видеть то, что творится вокруг него!
* * *
Солнце, пробивающееся в щель между шторами, делит комнату на две половины огненной светящейся полоской. Видно, как луч разрезает воздух, в котором копошатся пылинки, шерсть от пледа, пепел. Нужно было убрать пепельницу. Не отрываясь смотришь на солнечную полоску, тупо, не моргая. Звуки. Льется вода. За окном кричит ворона, ребятишки возятся в песочницах, скрипят качели. День. Хлопнула дверь парадного – кто-то вышел или вошел. Легкий звон, звук воды. Моют посуду. В соседней комнате расшторили окно. Звякнул совок, зашуршал веник – утреннее умывание квартиры. Зазвонил телефон. Может, не здесь, может, у соседей? Звонки прекратились, тихий голос. Длинный рассказ тихим голосом. Что-то упало – значит, вытирают пыль.
Розовый свет сквозь веки. Пирожные на большом блюде, утренний кофе в толстостенной белой чашке, варенье, тостеры.
– Вы намерены еще долго ухаживать за моей дочерью? Девочка страдает. Решайтесь.
Варенье капает с хлебца на скатерть, чашка разбилась о кафельный пол.
Мы разговариваем на голубоватой от вечернего тумана лужайке.
– Маргарет, я вернусь. Ты увидишь, не пройдет и месяца. Мы будем вместе, Маргарет.
Ветки стегают по лицу, я бегу весь в слезах, она сказала, что не хочет меня больше видеть. Взбираюсь на какую-то насыпь, черные камни валятся у меня из-под ног, шумно отзываясь при падении. Одежда разорвалась, по щекам течет пот. До отхода поезда осталось две минуты, и я бегу, расталкивая нарядных людей, говорящих на красивом непонятном языке. Поезд трогается, но мне все-таки удается его догнать, этот пресловутый уходящий поезд.
* * *
Жаль. Бесконечно жаль. Чертовски, чертовски жаль. Когда мы пришли, его' уже не было. Сначала долго звонили в дверь, стучали в нее ногами, потом, обессиленные и понурые, начали медленно спускаться вниз. Мы вышли на улицу, свернули на бульвар и, загребая ногами гравий и мокрые листья, побрели, погнали себя обратно, назад, туда, откуда пришли.
Я очень люблю смотреть в бинокль, потому что ты одновременно и далеко и близко, ты видишь, а тебя – нет. Бинокль – это отсутствие всякой взаимности, всегда выгодное тому, кому она не нужна.
Слова делятся на глупые, умные и никакие. Глупые люди говорят глупые слова, умные люди – умные слова, а никакие слова говорят никакие не люди, а всякие там бабочки, растения и Клеопатры. Эти последние не говорят никаких слов, потому что о них и так все известно, а зачем тогда, спрашивается, говорить?
* * *
Седовласый мужчина в шляпе словно черный лебедь плывет в шумной и пестрой толпе и монументально приветствует собравшихся будто ходящей на шарнирах рукой. Толпа визжит от восторга, шелестя разноцветными флажками, и сопровождаемый громовыми раскатами фейерверк лопается в небе.
Мы стояли с краю и почти что не видели того, к кому было приковано всеобщее внимание, хотя тоже кричали и время от времени подпрыгивали от избытка чувств. Всюду продавали напитки и мороженое, и было светло как днем.
Мне и в голову бы не пришло соваться в эту толчею, но мне сказали, что будешь ты, и я надеялся, что ты заметишь меня – может быть, единственное знакомое лицо в толпе. Мне удалось все-таки тебя углядеть, нас разделяли несколько десятков плотно упакованных спин, поэтому даже при желании мне не удалось бы к тебе пробраться. Но я видел, как ты радуешься, как веселишься вместе со всеми, частенько забывая поправлять сбившиеся волосы, которые попадали тебе в рот. Мне тоже было весело, жарко, а когда в небо выпустили белых голубей, я зарыдал вместе со всеми от умиления. Потом вдруг пошел дождь, даже непонятно, откуда он взялся, и толпа покрылась бесконечным количеством разноцветных зонтичных чешуек.
Но человек в машине, а я теперь ясно видел его затылок и поля шляпы, строго параллельные линии плеч, стоял, как и прежде, и казалось теперь, что он плывет в лодке, а рядом в белых блестящих касках с бешеным мотоциклетным ревом плывут лилии и кувшинки.
Через несколько минут у меня запотели очки, и я, разочарованный и усталый, поплелся домой. Может, ты все-таки ко мне вернешься, а?
* * *
Колбы всякие, склянки и банки разместились на письменном столе – я пытаюсь выбрать что-нибудь наиболее подходящее для подарка. Ты хотела вазу. Цветы очень красиво стоят в высокой химической колбе, видны зеленые стебли и вода – зрелище изумительное. Страшный беспорядок царит вокруг, именно царит, он правит бал по-царски, подчиняет себе все линии и образы, возникающие в поглощенной, в проглоченной им комнате. С кресла оплывают свитера и рубашки – словно волнистые дома Гауди, на кровати множество разноцветных хрустящих пакетиков, в один из которых я положу то, что решу подарить, из шкафа вывернуты его матерчатые потроха, из ящиков стола извлечено запыленное скопище мелочей, древние высохшие ластики, разогнутые скрепки, железки какие-то, я ищу ту единственно нужную вещицу, которой и имени-то не знаю, но она определенно где-то есть, просто пока прячется, но я доберусь до тебя, слышишь, плутовка!
Сколько же нужно человеку всякой муры, чтобы чувствовать себя настоящим хозяином. Особое удовольствие получаешь тогда, когда удается занять чем-нибудь середину бесполезного пустого пространства, теперь и оно чему-то служит – обрамляет штучку, и получается что-то вроде площади, в центре которой находится обелиск.
Если начнешь складывать аккуратно – конец! Над каждой ерундой будешь голову ломать – нужна она тебе или нет? И, убив силы на решение вопроса о целесообразности воплощенных в дереве, в металле или в стекле прихотей и капризов, рухнешь под вечер обессиленный, изможденный, на себя не похожий и уснешь среди хитро поглядывающих на тебя вещей.
* * *
Платье с люрексом, немодные сношенные туфли на высоком каблуке, сейчас такие даже новые уже никто не наденет, чулки с дырявыми пятками.
– Может, хоть чайку выпьешь?
Гладкие кухонные стены, высокий потолок, большое квадратное окно в ванную.
– А мы собирались делать ремонт, даже обои уже купили.
Окно на улицу, видно только бесконечное серое небо, сзади открытые полки с кастрюлями и банками – в общем, со всяким барахлом.
– Летом выбираемся на дачу. Все приходится везти из города. Два часа на электричке. Так что, если что-нибудь надумаешь выбрасывать, там все сгодится.
Потускневшие серые глаза, грубая кожа, наполовину растаявший серый пучок. Над плитой два ряда зеленоватого кафеля. Тряпка – кусочек старой майки, чтобы вытирать со стола. Неухоженные руки.
– Знаешь, все кручусь и кручусь. С книжкой полежать некогда.
Лук. Золотая луковица идеальной формы, похожая на большую застывшую медовую каплю, с тончайшей, словно из папиросной бумаги кожицей, сверху, как у Чиполлино, – краешек зеленого побега. Такая чудесная, такая гладкая, а внутри, если разрезать, нежнейшие, плотно прилегающие друг к другу лепестки, каждый из которых упакован в тугую белесую оболочку. На рынке продают большие луковые венки, и, если такой венок повесить на стенку, любого, какого угодно цвета, будет просто изумительно.
– Через час все уже будут дома, может, дождешься?
Лифт закрывает с шумом металлические двери и, надрывно кряхтя и охая, довозит меня до первого этажа. Пахнет затхлым, около одной из дверей стоит ряд вычищенной обуви. Сразу видишь, как покладистый отец семейства наносит специальной щеточкой ваксу, как бережно, с ювелирным изяществом замазывает тончайшие трещинки, трет носки, а главное, с уверенностью и оптимизмом смотрит в завтрашний день.
* * *
Загордился, разважничал и окончательно потерял совесть. Была и нет, исчезла куда-то. То есть: захотел и взял, сорвал и скушал. До всего достанешь рукой и завладеешь, высосешь все соки и выбросишь в урну смятую обертку, фантик, коробочку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.