Текст книги "Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью"
Автор книги: Мария Рива
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Ребенок понимает! Она знает, что я ей говорю! Без нее – нет ничего!
Мать счастлива и довольна – значит, я все сделала правильно.
Когда мы не писали песен в Версале, мы работали в Париже – выбирали наряды. Французская пресса отнеслась к пристрастию Дитрих к мужским костюмам критически. Передовицы теоретизировали на темы того, что «настоящим леди» не следует пренебрегать условностями. В конце концов, французская индустрия моды, в то время исключительно женская, составляла важную часть экономики страны, так что их панику при мысли о том, что женское население может предпочесть свои тесные оборчатые юбки удобству брюк, можно понять. Хотя модный дом Hermès демонстрировал женские брюки еще в 1930 году, информационные агентства подхватили эту «новую» дискуссию и, при усердной поддержке со стороны парамаунтского отдела рекламы, раздули историю до уровня международного мини-скандала. Это не помешало Дитрих разгуливать по Елисейским Полям в своих костюмах в тонкую полоску. Продавщицы в магазинах бросали своих клиентов в разгар совершения покупки и бросались наружу, чтобы взглянуть, как она проходит мимо; в открытых кафе прекращалось всякое обслуживание, стыла еда, таяло мороженое, но клиенты не обращали на это внимания, они тоже глазели на нее; иные замирали с зажатой в руке или уже заткнутой за воротник салфеткой и следили за тем, как она идет по бульвару. Одни машины тормозили посреди потока, другие ехали вдоль тротуара, держась на одном уровне с ней. Люди забывали переходить улицы на перекрестках, жандармы забывали свистеть. Число следовавших за ней поклонников неуклонно росло, пока не образовывалась огромная толпа. И дело было не в мужском костюме: такое случалось каждый раз, когда появлялась Дитрих, вне зависимости от того, что на ней надето!
В первый раз, когда такое произошло, это было действительно страшновато. В Америке такое никогда не случалось. Они молчали – и как молчали! Прямо как толпа линчевателей в фильме, что я когда-то видела. Но эти лица были не сердиты, и тишина была скорее благоговейной, нежели угрожающей. Я знала, как ведут себя поклонники, но то, что происходило здесь, совершенно не вписывалось в картину Поклонения Кинозвезде. Никто не пытался ни дотронуться до нее, ни даже приблизиться к ней. Они просто хотели пребывать в ее ауре, подарить своим глазам праздник. Этот необычный дар вызывать почтение к себе у огромных масс народа был даром особенным, необъяснимым, колдовским. Он не покидал ее всю жизнь. Те из нас, кто сопровождал ее и опасался, что ее вот-вот разорвут на кусочки, постоянно дивились тому, как, глядя на орды проталкивавшихся к ней алчных поклонников, она уверенно заявляла:
– Не волнуйтесь! Они меня не тронут. Они никогда так не делают.
И, клянусь богом, она была права! Они никогда этого не делали! Никакого истеричного безумия в адрес Дитрих – она внушала трепет Затаенного Дыхания. Пусть газеты печатают свою ложь – народ Парижа обожал ее.
Брайан, неизменный рыцарь-защитник, волновался по поводу «брючных» статей, появлявшихся в британской печати, и в одном из своих писем дал ей непрошеный совет. По отношению к Дитрих такие шаги никогда не были разумны. Каждого, кто с ней не соглашался, она считала «адвокатом дьявола».
Мать прокомментировала:
– Право же, Брайан никак не может остановиться. Он думает, что это я изобрела штаны. Он что, никогда не слышал о Жорж Санд? Я-то думала, он образованный человек! Раздули невесть что! – и продолжила чтение:
Могли бы уехать ненадолго на каникулы – в деревне сейчас так мило. О бог мой, как бы мне хотелось, чтобы ты не была столь знаменита! Я бы сказал тебе «поехали», и мы бы укатили к итальянским озерам и остановились бы в Комо, пошли бы на оперу в театр Ла Скала в Милане, а потом бы отправились в Венецию. Там было бы так славно в это время года, и мы были бы так счастливы. Увы…
Мать оторвалась от письма:
– «Увы»? Когда кончится это ля-ля? Прямо Шекспир!
Брайан определенно напортачил в этом письме. Из всех людей, влюбленных в мою мать, он был моим самым любимым, и я не хотела его потерять. Я наблюдала за ее лицом с тревогой.
Увы, я не знаю, как тебя вообще можно увидеть. Если я приеду в Версаль, каждый чистильщик обуви в отеле об этом сразу же узнает, и на следующий день это будет во всех газетах мира. Это все для меня слишком тяжело, и нередко по вечерам мечтаю я о том, чтобы снова вытащить свой добрый старый «крайслер» и умчаться обратно в Санта-Монику. Ах, дорогая моя, может быть, мне все это приснилось и на самом деле ничего этого не было.
Как Мария? Обычно я не люблю детей, они меня смущают. Она – единственный ребенок на свете, которого я по-настоящему обожаю.
Это скучное письмо. Я хочу сжать тебя в объятьях, и мир кажется таким безжизненным и бесполезным, пока я не могу этого сделать.
Посылаю тебе свою самую сокровенную любовь, Дитрих.
Ахерн
Но, когда она кончила читать, все было в порядке, она не сердилась:
– Брайан посылает тебе свою любовь, радость моя. Как только работа закончится, он приедет в Париж.
Когда в комнату вошел отец, мать протянула ему письмо Брайана, сказав:
– Милое письмо от Брайана. Прочти, что он пишет про штаны. Это очень смешно! – и она ушла одеваться.
Отец вытащил из своего золотого портсигара сигарету, захлопнул крышку, засунул портсигар в карман кашемировой тужурки, прикурил от прекрасной зажигалки Cartier, устроился в парчовом кресле у доходивших до самого пола французских окон и начал читать. Я наблюдала за его лицом. Мне не нравилось, что отец читает личное письмо Брайана. Никакой истинной причины для недовольства у меня не было, но все же я чувствовала себя при этом неловко. Одно было ясно: когда я увижу Брайана в следующий раз, мне придется сказать ему, чтобы он не использовал в письмах к ней слово «увы».
Отношение матери к почте в целом было довольно необычным. Когда дома был отец, работа по открыванию и сортировке писем поручалась ему, а когда его не было – мне. Счета складывались в коричневую папку-гармошку, приглашения – слева от бювара, рабочие письма – вместе с прочим рабочим материалом в центре, личные – справа. Телеграммы, конечно, вскрывались, разворачивались и передавались ей немедленно. Письма от поклонников обычно пересылались ей через студию. Те, которые каким-то образом пробивались к ней непосредственно, выбрасывали, не открывая. Дитрих никогда не заботилась о почте поклонников, пока ей не стукнуло далеко за семьдесят, когда она стала нуждаться в этих постоянных доказательствах верности, чтобы вновь увериться в себе, и тогда она пересылала их мне, чтобы и я знала наверняка, насколько всеобъемлюща любовь к ней незнакомых людей. В отношении писем матери не свойственно было чувство конфиденциальности. И это в человеке, для которого в целом конфиденциальность, защита частной жизни была очень важна, – ошеломительный парадокс! Сначала, в детстве, я думала, что она доверяет только отцу и мне, потом поняла, что она давала читать интимные письма кому угодно.
Позже все попытки защитить ее от шантажа превращались в непреходящий кошмар. Если кто-нибудь пытался предостеречь ее от этой беспечной привычки, на него обычно бросался холодный взгляд и ему говорилось:
– Просто смешно! Никто бы не осмелился! К тому же слуги не умеют читать! Если бы они умели, им не пришлось бы быть слугами!
Из всех своих личных писем она хранила и держала под замком только письма от самых знаменитых людей, и то скорее как спортивные трофеи, нежели как память о человеческих отношениях. Наверное, именно поэтому отец сохранял всю ее макулатуру, в то время как Дитрих хранила письма Хемингуэя и Кокто. Моя мать, находясь в процессе причисления к сонму бессмертных, инстинктивно знала, с какой стаей редких птиц ей нужно летать.
Из выдающихся домов моды и от великих кутюрье приходили изысканные тисненые приглашения на показы осенних и зимних коллекций. Их доставляли молодые курьеры, выглядевшие как перекроенные версии мальчиков на побегушках от Филипа Морриса, или же аккуратно одетые и вычищенные подмастерья, которые на время сняли свои наперстки лишь для того, чтобы пробежаться до Версаля и передать Мадам приветствие своего хозяина. Дитрих была крайне избирательна – она знала, какой дизайнер подходит для ее имиджа, а какой нет. Поэтому мы ходили смотреть только коллекции Пату, Ланвен, Молине и мадам Аликс Гре. Но не Шанель. Мать называла ее «маленькой женщиной в черном костюме»; вплоть до пятидесятых годов никогда не носила ее одежду и не подозревала, насколько сильным было влияние Дитрих на этого великого дизайнера; вплоть до того, что она изобрела свои знаменитые бежевые туфли с черным мыском, вдохновившись костюмом с петушиными перьями в «Шанхайском экспрессе»!
Мы вчетвером, а также сверхвыдрессированная Зибером собака врывались в очередное священное учреждение, выбранное нами в тот день для осмотра осенней коллекции. Нас приветствовала directrice, «страж у врат» и буфер для творческого гения, неизменная фигура с внушительным авторитетом. Эти леди были генералами в армии специалистов, сержанты-инструкторы и для роскошных модниц, и для закройщиц. Управляющая Магазином, Мать-Настоятельница, Доверенное Лицо, Наперсница, Верный Друг Короны и, что почти так же хорошо, Очень Богатых Людей – и все это в одном лице, вот такие они были. Их беспокоило все, начиная от менструальных спазмов главной мастерицы по бисероплетению и кончая задержкой поставок шелковой кисеи из Италии. Эти избранные дамы стали бы находкой для любого правительства. Помимо административных способностей у них были и другие общие черты: все они носили горделивые жемчуга и у всех были многочисленные порученцы, высылаемые навстречу простым смертным.
Выразив вслух радость от имени дома моды и упомянув о чести, оказываемой ему присутствием мадам Дитрих, мадам директриса отодвигалась в сторону, и появлялась стайка маленьких леди, одетых в черные платья из чистого хлопка с безупречно белыми воротничками и манжетами. Они спешили исполнить то, что, казалось, было их единственным предназначением в жизни: поставить веретенообразные золотые стулья под нужным углом по отношению к подиуму, усадить мадам Дитрих и ее окружение и выдать всем маленькие блокнотики, похожие на бальные книжки, с тонкими карандашами на шелковых шнурках. Эти преданные леди были неизменным атрибутом каждого дома моды. Я часто думала, уж не покупают ли их, как пуговицы, – наборами по дюжине штук зараз.
Мы с Тами любили эти вылазки. Мы сидели на своих позолоченных стульях с карандашами на изготовку, напряженные от возбуждения и предвкушения. Тедди тоже – у него была страсть к манекенщицам. Внезапно все разговоры прекращались, и очень элегантный голос объявлял:
– Mesdames et Messieurs, дамы и господа, – Numéro Un, номер один: Rêve du Matin, «Утренний сон», – и нам являлось видение!
Манекенщицы в те дни не гарцевали, не скакали, не подпрыгивали и не хихикали, они скользили – очень медленно, вдоль узких, серых, как голуби, подиумов, поворачивались, качая бедрами, задерживались в этой позе, предоставляя аудитории достаточно времени осмотреть покрой и отделку на спине творения, которым владели лишь временно, на миг показа, затем проскальзывали назад, чтобы исчезнуть в то мгновение, когда с противоположной стороны появлялся следующий номер. Великие манекенщицы обладают удивительным чувством времени и владеют координацией мышц, достойной олимпийского гимнаста. Я никогда не уставала наблюдать за их работой.
«Утренний сон» оказался ансамблем из глубоко плиссированного тяжелого шелкового жоржета с перламутровым отливом, такого же цвета шляпки-«колокола» с крошечной полоской вуали над глазами, длинных серых лайковых перчаток и огромной муфты из молочно-серых лисьих шкур, хвосты которых волочились по полу.
Шелк и атлас, бархат и шерсть, жоржет и креп, перья, бусы, бахрома и тесьма. Платья для обеда, для выходов за покупками, для послеобеденного чаепития, для свиданий, для «скромных» ужинов. Вечерние платья для романтических встреч, ужинов в ресторанах, ночных клубов и неформальных уик-эндов. Бальные платья для оперы и для увы-столь-частых банкетов в шато. В глубокой сосредоточенности мы с Тами записывали все кодовые номера шикарных нарядов, без которых мы просто не могли жить и которые должны были купить! Пока мы витали в облаках и играли в наши «мечтательные» игры, отец трудился в поте лица, объясняя матери, что то, что она выбрала, для нее либо чересчур витиевато, либо чересчур цветасто, либо просто чересчур. Думаю, что она в некотором смысле была похожа на нас и хотела все, вплоть до серебряного платья с металлическими нитками с пятифутовым шлейфом, окаймленным чернобурой лисой. Они спорили о коллекциях только во время этого первого магазинного турне по Парижу. На следующий год она уже была гораздо более разборчива. К тому же она научилась искусно избегать отца. Отец, с такой очевидной легкостью отказавшийся от своего статуса любовника, партнера по браку, действительного мужа и отца, держался за свой титул Королевского Советника с удивительным упорством. В детстве я не понимала, что это была единственная роль, за которую он еще мог сражаться.
Дитрих в те дни никогда не покупала одежду, чтобы носить ее в реальной жизни. Состояние «в жизни» наступало очень редко. Купальный халат, одежда для готовки, наряд «для поездки на студию» могли без всяких замен жить несколько месяцев. С парижской одеждой обращались так же, как и с любыми костюмами на студии, для каждого наряда требовались свои аксессуары. Мы ходили на показы дамских шляп; специально для нее кроились туфли, сумочки и перчатки изготовлялись на заказ. Мастер по перчаткам приходил к нам в отель с саквояжами, наполненными тончайшей кожей всех животных, известных человеку и, кажется, некоторых неизвестных. Он порхал и суетился, его паучьи пальцы дрожали, разбрасывая по обюссонским коврам тончайшие в мире булавки. От орлиных глаз матери не укрывалось даже самое крошечное вздутие. Снова и снова маслянистую кожу закалывали булавками, разглаживали, снова закалывали, пока руки у матери не начинали выглядеть так, как будто они были облиты разноцветным медом. Но она все еще не была удовлетворена. Наконец своим «терпеливым» тоном она говорила ему:
– Теперь идите домой, а завтра возвращайтесь и принесите этот белый порошок, с которым работают скульпторы и врачи. Тогда мы сделаем слепок с моих рук, и вы можете их колоть сколько угодно, пока не сделаете, как надо!
Ее всегда интриговало то, как дизайнеры обуви делают слепки с ее ног, и теперь, когда она имела виды на пятьдесят пар перчаток, ей пришло в голову гениальное решение отдать свои руки нервному французскому перчаточнику так же, как она отдавала свои ноги темпераментному, но гениальному итальянскому сапожнику. Она даже стала поигрывать с идеей, чтобы Paramount прислал ей статую из «Песни песней».
– Тогда мне и на примерки одежды не надо будет ходить! Они могут колоть статую своими булавками как сумасшедшие, а мы все сможем пойти поесть!
Она бы так и сделала, только груди у статуи были такими, какие она хотела иметь, но не имела. Поэтому на протяжении нескольких недель мы придумывали все новые и новые вариации на тему, как пользоваться гипсовыми моделями частей тела Дитрих вместо настоящих.
Когда наконец знаменитые перчатки были доставлены, потребовалось двадцать минут, чтобы их натянуть на руки. Мать попыталась пошевелить пальцем и не смогла!
Это была самая тугая пара перчаток XX века. Их смоделировали по неподвижным рукам, поэтому любое движение становилось абсолютно невозможным. Каждый раз, когда мать смеялась по-настоящему, она описывалась. Теперь она бежала, пытаясь успеть в туалет, и оглушительно смеялась.
– Я не успею! Радость моя, быстро, расстегни мне молнию! Я не могу их снять, даже чтобы пописать, они такие тугие!
Наконец она устроилась на сиденье, все еще смеясь и глядя на свои руки в перчатках.
– Знаешь, они действительно безукоризненны! Такие перчатки подошли бы даже тетушке Валли. Они как раз годятся для фотографий. Мне не придется ретушировать руки – наконец-то!
С тех пор каждый раз, когда мать ходила в туалет, мы все кричали: «Мутти, ты не в своих спецперчатках? Тебе помочь?»
Переодевшись в сухие брюки, она упаковала пятьдесят безупречных пар: черные – в черную оберточную бумагу, белые, бежевые, жемчужные, серые и коричневые – в белую.
СТУДИЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ – ПЕРЧАТКИ – ЧЕРНАЯ ЛАЙКА
3/4 ДЛИНЫ
СТУДИЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ – ПЕРЧАТКИ – ЧЕРНАЯ ЛАЙКА
ДЛИНА ДО ЗАПЯСТЬЯ
2 ПУГОВИЦЫ
Когда все перчатки аккуратно сложили, отец занес данные в свою дорожную инвентарную книгу и поместил коробки в одну из огромных запасных спален, зарезервированную для «вещей, которые поедут обратно в Голливуд» и уже наполовину заполненную ими.
Поскольку контракт обязывал мать записать шесть песен, причем две из них по-французски, мы переключились с немецкой Weltschmerz [10]10
Мировой скорби (нем.).
[Закрыть] на галльскую драму. Одна из песен – Assez (Довольно) меня очаровывала. Я не могла понять текст, а мать на сей раз, казалось, уклонялась от того, чтобы перевести его для меня. Ритм опять был очень новый и возбуждающе острый. Я сидела на стуле и слушала, как она проговаривает песню. Дитрих было очень трудно петь текст, если только мелодия не была ритмичной разлюли-малиной а-ля Таубер. Это она обожала и самозабвенно набрасывалась на такие песни. Однако при более сложных мелодиях отсутствие у нее широкого диапазона и систематического музыкального образования заставляло ее произносить текст речитативом – недостаток, обернувшийся великолепно работавшим на нее приемом. В конце концов Дитрих не была бы Дитрих, если бы она научилась петь. Неосознанно превращать свои профессиональные недостатки в великолепные достижения было ее стилем. В то время как звезды ходили к учителям пения и корпели над гаммами, Дитрих каркала и проговаривала текст, а мир замирал. Она была более удачливой актрисой при исполнении песен, чем своих ролей. Музыкальная структура песни не оставляла места, чтобы приукрасить центральную тему. Это ограничение заставляло ее соблюдать простоту – рассказывать сюжет песни, изображать одно главное чувство и переходить к следующему номеру. Ей, неизменной немке, это подходило, и у нее, неизменной Дитрих, это получалось грандиозно, как если бы все так и было задумано.
Наши дни стали другими, когда начались первые примерки. Мы отправлялись в Париж всей компанией, приезжали в десять, примеряли костюмы до двенадцати, ели до трех и снова примеряли костюмы до пяти, затем возвращались в Версаль, чтобы вымыть и уложить волосы как раз ко времени вечернего выхода к ужину в девять часов. Обеды, как правило, были приятны, даже если они длились три часа. Но ужины были еще длиннее, показные и всегда неудобные, и не только потому, что мне приходилось носить кисейные платья с кусачими буфами. В Голливуде в девять часов ложились спать. Когда будильник поставлен на предрассветное время и когда по пятам преследуют камеры, только и ждущие, чтобы тебя уничтожить, не очень-то станешь рисковать по-пустому, ну разве что ты хара́ктерный актер и входишь в роль, в которой тебе не помешала бы лишняя пара морщинок, или алкоголик – но тогда ты и так занимаешься самоуничтожением. Но Европа означала бесконечные вечера и поздние ночи.
Поначалу примерки обернулись катастрофой. Это было первое магазинное турне моей матери по Парижу в качестве звезды, и ничто не подготовило ее к «гражданскому» методу шитья одежды. В нашем мире первая примерка устраивалась бы в понедельник – изысканный костюм, идеальный со всех ракурсов любых мыслимых камер как в покое, так и в движении, – и спустя два дня он был бы уже полностью готов. Однако эти столь дорогие швейные лавки тридцатых годов стремились угодить женщинам, рассматривавшим свои встречи с «кутюрье» на одном уровне со встречами с «куафером» (парикмахером) – как ежедневный вид деятельности, вокруг которого планировались их беспечные дни.
Дитрих считала всех, кто не зарабатывал себе на жизнь, «праздными богачами». Когда со своей особой презрительной интонацией мать говорила «праздные богачи!», перед вами сразу же возникали образы Вандербильтов и Рокфеллеров, корчащихся в адском пламени, поддерживаемом мрачными и мстительными ордами. На «нуворишей» просто не обращалось внимания (даже презрения они были недостойны), но богатым все время попадало, разве что ей понравится кто-нибудь из них; тогда правила менялись. Впрочем, менялись они каждый раз, когда это было в ее интересах. В конце концов, она выдумывала правила, поэтому имела право их изменять. Поэтому вам нужно было научиться доверять лишь тем предписаниям, которые в силе в данный момент, и никогда не полагаться на те, что канонизированы днем раньше. Несколько раз у меня случались неприятности, когда я делала что-то не в той последовательности, и я быстро разобралась с материным отношением к правилам. Одно из них никогда не менялось: Дитрих всегда права.
Она стояла в примерочной и просто смотрела в зеркало. Я точно знала, о чем она думает. Дитрих ожидала, что все работники будут абсолютно преданы совершенствованию своего ремесла. Ведь она-то предана! Думаю, всю первую неделю мы провели в распарывании швов. Сперва леди-генералы, призванные на спасение своих передовых отрядов, пустили в ход свой шарм и силу убеждения, затем силу авторитета. Это сработало с королевой Румынии, когда та слегка вышла из себя, – почему не сработать со знаменитой кинозвездой? Вскоре они поняли почему! У настоящих царственных особ не было ястребиных глаз голливудской царственной особы. Я могла понять возражения матери, работа действительно шокировала. Дизайн чудесный, исполнение – как если бы все снималось исключительно общим планом; с другой стороны, «в жизни» все было общим планом. Но мать не рассматривала эту одежду как личные наряды, а смущенным француженкам это было невдомек. Дитрих обычно не хватало великодушного терпения по отношению к дуракам, но теперь искусство создания одежды было тщательно объяснено с применением большого числа наглядных примеров, адресованных испуганным женщинам в белых швейных халатах, с портновскими метрами, висящими у них на шее как ожерелья. К счастью, французский моей матери никогда не был столь же остер, как другие ее языки, так что наши Булавочные леди отделались лишь строгим наставлением, а не были уничтожены на месте. В Голливуде мы разработали систему, следуя которой я могла подать матери знак о том или ином недостатке, не выдавая ее – не указывая физически на конкретное несовершенное место. Она глядела на меня в зеркало. Если мне нужно было показать ей на что-то, за чем недоглядели она или Трэвис, я сперва устанавливала контакт между нашими отражающимися в зеркале глазами, затем переводила свои на ту часть костюма, на которую, как я думала, ей следовало обратить внимание. Все, что ей надо было делать, это следовать за моим взглядом. Больше ничего не требовалось. Как только погрешность обнаруживалась, она тут же заставляла ее исправить. В эту интимную игру «заметь вздутие/морщину/кривую линию» мы играли всю жизнь. Я всегда знала, как она ненавидит, когда ее трогают, и изо всех сил старалась по мере возможности держать руки при себе. Только позже я стала задумываться, как же она обходилась со своими любовными связями при таком отвращении к телесным контактам.
Пока руки и булавки летали во все стороны, а нервы трещали по швам, мы, группа поддержки, сидели на вездесущих хрупких стульях, смотрели, сравнивали – и ждали еды. На первом месте – отец в своем твидовом костюме вересковых тонов – приглушенные зеленый и коричневый; затем Тами, она очень мила в костюме, который за день до того носила мать и выглядела божественно; я в голубом морском костюмчике, куртке и шляпке, свободно держу в руке белые хлопковые перчатки, скрестив (так же свободно) лодыжки в белых носочках, и рядом со мной Тедди, прямой как шомпол, держит (свободно) между зубами поводок из лакированной кожи. Все в ряд, как русские матрешки. Наконец споры, которые по-французски всегда звучат так возбужденно, заканчивались, и мы делали перерыв на обед.
Ели либо в «Маленькой Венгрии», где лучший в Европе гуляш, либо в Belle Aurore, где подавалась целая Аладдинова сокровищница закусок. Там можно было есть каждый день, что мы часто и делали, ни разу за неделю не повторившись в выборе блюд. В обоих заведениях всегда стоял наготове любимый столик моего отца. Поскольку наш распорядок никогда не менялся, это было все равно что пойти поесть домой. Мы никогда не заглядывали в тщательно подобранные меню. Специальные блюда дня всегда с гордостью объявлял нам сам владелец заведения. Отец оценивал их, применяясь к своим энциклопедическим знаниям о способностях шеф-повара, и советовал нам, что заказать. Мы редко не соглашались с его кулинарными решениями. Даже если бы нам захотелось сменить жареную телятину aux rosmarin et truffes Lombardie (с розмарином и ломбардскими трюфелями) на ягненка provençal et sauce du Midi (по-провансальски с южным соусом), это не стоило возни с необходимой в этом случае заменой закусок, супа, овощей, салата, сыра и десерта. Чтобы дополнить перемену главного блюда, нужно было заново все уравновесить.
– Мутти, если ты настаиваешь на телятине вместо того, что тебе следовало бы заказать сегодня – именно же баранины, тебе нужно поменять сельдерей по-гречески на артишоки под соусом винегрет, суп из свежего гороха на суп-пюре из огурцов, картофельное суфле на картофель дюшес, зеленые бобы на шпинат, салат из эндивия на помидоры, а глазированные груши просто невозможны! Но крем-брюле можно оставить.
Теперь наступала моя очередь:
– Кот, тебе спаржа, только что привезли с юга, затем палтус bonne femme, помидоры на гриле, молодая картошка, мягкие сыры и малина со сливками. Тами, ты будешь есть то же, что и я.
Я научилась сразу же просить печенку. Она автоматически и без всяких дальнейших дискуссий требовала: жареного лука, картофельного пюре, красной капусты и салата из огурцов. Не спрашивайте меня, почему это было нерушимым правилом для печенки, но в «Маленькой Венгрии» это было так. Мой обед от этого становился намного легче. Печенка стала известна как «любимое блюдо Ребенка». «Ребенку она так нравится! По крайней мере, она больше не вспоминает об этих своих ужасных гамбургерах!» Опять про меня говорили так, как будто меня нет. Не так уж я и любила эту печенку, просто она спасала мой обед от превращения в Гастрономическую Встречу в Верхах. Блюдо для Тедди было всегда наготове, в каждом ресторане знали о его любимом меню из вареной говядины и овощей. Я ему завидовала.
Выбор вин был следующим великим решением века. В зависимости от того, насколько мать упорствовала в отклонении от намеченной стези потребления пищи, это могло занимать уйму времени, а у нас на обед было всего три часа! Поскольку почти все готовилось на заказ, между закусками и основным блюдом обычно ждали и ждали. Во время этой задержки я съедала весь хлеб и все масло на столе, мать почти не отставала. Когда весь хлеб был съеден, а десять официантов еще не успели ринуться к столу, чтобы пополнить запасы, мне разрешали выйти из-за стола и выгулять Тедди. Он вообще-то не хотел двигаться, но, как и я, приучился даже не помышлять о потенциальных радостях, доставляемых непослушанием. Поэтому мы выходили в парижскую весну и вместе наблюдали за жизнью. Мы возвращались в «напряженный момент». Мать энергично курила (она это делала только в моменты раздражения), выпуская короткие стаккато клубов дыма, тогда еще не ставшие знаменитыми стараниями Бетти Дэвис. Тами глядела настороженно. Как оказалось, отец, когда ему подали пробку от вина, выбранного для телятины, обнаружил еле различимый запах плесени. Это, разумеется, неизбежно влекло за собой резкий выговор в адрес сомелье на идеальном французском, чтобы все слышали, и его немедленное изгнание в подземелья столь же сырые и вонючие, как его пробка. Так бывало; отец впадал в ярость по чисто внешним причинам, таким как еда, вино и обслуживание; еще и поэтому мы ели то, что нам было приказано, и ограничивали наш список ресторанов. Как многие неудачники, он был тираном в тех вещах, в которых это ему сходило с рук. Я каким-то образом догадалась об этом уже в детстве. Рестораны служили ему подмостками, чтобы играть Нерона, а его знаменитая жена изображала христианина. С ней рядом он всегда выбирал публичное место для своих вспышек гнева в адрес тех людей, которые не могли ему нахамить в ответ. Служащие дрожали за свои места, заведения – за потерю покровительства Дитрих; Тами, я и Тедди просто боялись, и точка! Но Дитрих – и это одно из очень странных противоречий ее характера – искренне верила, что женщины не должны возражать своим мужчинам, что мужчины – верховные существа, чью власть следует смиренно терпеть.
– Папиляйн, мне на самом деле не нужно это специальное вино… то, которое у меня было с супом, отлично подойдет к телятине… честное слово!
Тами быстро кивала в знак согласия. Не то чтобы ее мнение чего-нибудь стоило, но она постоянно пыталась внести гармонию. Я быстро вжалась в велюровую табуреточку. Не обращая внимания на беспокойную женскую половину, отец повернулся ко мне.
– Кот, я заказал тебе свежего лимонада, – сказал он тоном, не допускающим и мысли, что я могу осмелиться попросить чего-либо другого.
– Спасибо, Папи.
Я молилась, чтобы лимонад был изготовлен из свежевыжатых лимонов. Непостижимым чутьем он мог точно угадать, когда был выжат сок – утром или только что. Когда подавали лимонад, он пробовал его, и если обнаруживал, что сок утренний, начиналась настоящая заварушка. За едой говорили по-немецки. Мать с отцом обсуждали новоприбывших берлинцев, в то время как мы с Тами ожидали появления дамоклова меча, известного также под именем «Пожалуйста, подайте… действительно свежий лимонад». Вот и он! Высокий граненый стакан, покоящийся на серебряной подставке. Прежде чем я успела схватить его и проглотить залпом, на него наложил руки отец и, разумеется, устроил дегустацию. Мы ждали, затаив дыхание. Вот отец облизал губы, поставил стакан передо мной и сказал: «Можешь пить, Кот. Он свежий», и возобновил разговор ровно в том месте, на котором он был прерван его лимонной вендеттой. Что за облегчение! Еще и поэтому я любила кока-колу. Это безопасно, она просто есть, всегда все та же, чудесная штука, неизменная во всем мире. В тот день у нас была вполне приятная трапеза, но ближе к концу нам пришлось поторопиться, трех часов просто не хватало для обеда – в Европе. Наверное, мое пожизненное пристрастие к фаст-фуду родилось в то лето 1933 года.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?