Текст книги "Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник)"
Автор книги: Майя Кучерская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Маргиналии-2
И началось.
Белые лужи тумана в оврагах, по самое горло. Подсолнух у обочины, облетевший. Пустые поля. Подростки на мотоциклах, без шлемов – волосы тормошит ветер. Стальной взблеск озера в соснячке. И пружинисто прыгнувшая к самой дороге тьма. Гладко-черная, только фары встречных машин сияют морковным светом. Но вскоре и фары пропадают.
Автобус мчал и мчал в глушь. Первые восторги уже отлетели, волна возбуждения спала, все наконец наговорились, наострились – стихли. Пузатая зеленая фляжка, долго ходившая по кругу, тянувшая ленточку временной близости и острот, опустела, кто-то уже ровно сопел с легким всхрапом. Кто-то просто лежал с закрытыми глазами в полузабытьи.
Писатель не спал, глядел, слушал, нюхал. Воздух! просачивался сквозь щели окон, пробивался из-под резиновой прокладки, из отогнутого треугольника в водительском отсеке веял – сыро, неузнаваемо, наполняя восторгом – что это? Такая свежесть откуда?
И когда вывалились наконец на волю, в тьму кромешную – ползли сюда, хотя под конец и неслись уже, семь часов почти, семь без малого, а? Когда выкатились из надышанной духоты – ох. Воздух снова. Теперь его стало столько. Будто на другой планете. С новой газовой оболочкой. Вот оно. Не задохнуться б, поосторожней, маленькими глоточками, а то знаете как, с непривычки, придется прикладываться к выхлопной трубе… Хе-хе!
О чем они?
Объемный. Плотный. Многосоставный. Можно жевать. Расслаивать.
Вон те сосны, высунувшие из мрака вершины в бледное небо, – хвоя. Березы в желтенькой, светящейся в темноте накидке – горечь, прель. Земля под ногами – влага, в тяжелую сырость осели подошвы ботинок. Вчера здесь шел дождь? И затопленная неподалеку печь – дым. Дальше, дальше, еще!
Снесенное только что яйцо в твердеющих пятнах помета и слабеньком, легком пуху, пес в воняющей псиной будке, железная цепь сбилась в клубок, ягнята под маминым животом, кисловатый младенческий запашок, закопченные на костре щуки, приготовленные на продажу, утки, опаленные на костре, числом четыре, у одной сломалось крыло, ведра мельбы, собранной все для того же завтрашнего придорожного рынка. Грибы. Отдельно, на бесплатной рекламной газетке, – белые с бархатными коричневыми шляпками, отдельно – подосиновики с ножками в синюю крапь, рядом рыжики, шляпка к шляпке, ножку одного, откатившегося чуть поодаль, крепко обнял сухой листок. Уснувшая в хлеву лошадь.
Все они пахли вот так. Что нельзя было надышаться.
В отчаянии автобусные закидывали головы – может, там разгадка? Как не умереть. Но там… Снова вздохи, ахи, торопливые соображения – нет, не Млечный. А это… неужели Дельфин? Что вы – это Пегас! А рядом… Орел? Рыбы?
Да при чем тут?! Там – звезды!
Их страшно, их до клекота в горле много. Их гораздо больше, чем в Москве и даже под. Кружат голову, утягивают вверх. На дно торжественной чаши, в вечную ночь. Откуда они вообще высыпали, эти… Господи, с чем их сравнить, писатель морщился – ладно, пусть будут стаей светляков.
Но снова низкие мужские голоса, которые всё знают. Статный Розенкранц – это его неумолкающий (неумолимый!) густой баритон объясняет кому-то: понимаете ли, тут совсем нет освещения. Вот поэтому, да. Но нет, все-таки есть. Во-о-он фонарь, льющий тусклую дымку. И дверь общежития, куда их привезли, распахнута, из нее тоже свет.
– Да какой это свет? Это – абсолютное н-ничто.
Произносит с легкой запинкой воронежский философ, сдружившийся с Розенкранцом в долгой дороге. Писатель и слышит, и не слышит, он – там.
Звезды. Мерцающий простор. Музыка сфер, ну, а как еще?
Так и не очнувшись от небесного обморока, они вваливаются наконец в фойе. Валерыч первым.
– С Москвы-ы? Нет, ничего у нас не забронировано.
Заспанная администратор в голубой, тут же длинными вечерами вязанной кофте.
Как же? Да ведь… Вчера я писал, уточнял по имейлу. Куда вы писали? На электронную почту. А… Администраторше скучно. Она давит зевок. Так это у нашего директора стоит. Но знаете, он ее никогда не читает. 30 человек? Нет, столько не поместим.
Но потом выясняется, что 26 – все-таки да. Еще четверых – в гостиницу, тут пройти-то пятнадцать минут. По такой темноте? Почему, у нас везде освещение. Администраторша обижена. Но те двое – пара, а это их подруга с сыном лет десяти, полдороги Ваня проиграл с мамой в «балду». Понурый Ваня и взрослые бредут в непроглядь, остальным неловко, но ничего, все-таки эти четверо вместе. К тому же в гостинице явно лучше условия, там уже поселена – днем еще, отдельно – приехавшая знаменитость и другие, не москвичи; философ из Воронежа с москвичами увязался случайно, был по делам в столице и сел в тот же автобус.
С клюкой, рюкзаками, сумками, аккуратным чемоданчиком на колесах – ученые дамы, прихрамывая, уверенно, величаво. Розенкранц деликатничает, всех пропускает вперед, невольно и остальные представители сильного пола (немногочисленные) мнутся и тоже… пропускают.
Писатель поднимает глаза: кое-кого он уже знает по автобусу – энергичная девица с короткой стрижкой, в высоких бежевых сапогах, узорно вышитых, – аспирантка, несколько раз называла себя так, добавляя чью-то фамилию, но фамилии он так и не разобрал. Полная, рыхлая «преподавательница со стажем», так сказала о себе она. Идет, опираясь на руку подруги ненамного моложе, без палки, зато в толстых очках и теплой, на вид дореволюционной шали. Еще две неведомых, писатель глядит только на их ноги – разношенные кроссовки, мокасины с выпирающими шишками. И еще какие-то, но, аккуратно огибая их, он идет на крыльцо, выкурить на сегодня последнюю. Косит и краем глаза видит: наконец потянулись и мужчины – первым седобородый, редко и брезгливо цедящий слова, его пузатый приятель в пиджаке (представился «соавтором» и всё!), лингвист с каштановыми бакенбардами, наконец, и Розенкранц, и воронежский философ. Философа вдруг окликают по имени. Голоса звучат с улицы, из темноты.
Организаторы, плотный Валерыч в кепке, нахлобученной прикола ради на самые брови, и Серега, давний писательский друган, остроносый, худой, сутулый, уже возвращаются скорым шагом. Пока все тянулись, в мгновение ока парни сгоняли в магазин – надо было спешить, работает до полуночи! Успели. Уютно звякает в пакетах, звон глушат крабовые палочки и сыр чеддер. Всё на месте. И все. Перевести дух. Философ возбужден, писателя тоже зовут в узкий мужской круг, но он, докурив, бредет в свою комнату, которую делит с философом, и вскоре проваливается в яму со звездами. Уже в полусне сладко и непонятно ёкает: вот тебе и научная конференция.
На следующий день, с самого непозднего утра, не обращая внимания на сложно проведенную ночь, сквозь наполовину деревянный, наполовину каменный городок, одноэтажный, когда-то важный, купеческий, широко расставивший ноги – теперь только кроткий, милый, это слово повторяется чаще других, с двумя церквями в центре, просторной площадью, окаймленной торговками по краям, упрямо, ровно прорастают белые лепестки докладов.
Дериват, субверсия, маргинализация, исторический нарратив. Особый риторический эффект. Интертекстуальный. Деформация художественного текста как следствие. Неопубликованный исторический роман писателя допушкинской поры. Немецкие прообразы русских литераторов в романтической повести первой половины 1830-х.
Во дают, лениво думает писатель, слушая про литераторов, в основном поэтов, но частично и музыкантов. Не выспался, хочется спать.
Конференция проходит в местной модельной школе. С экраном в главном зале, в котором сидит и писатель, хотя секций две – в одной все пожелавшие выступить не уместились. У многих – презентации, новые времена, мелькают портреты, обложки, фрагменты рукописей, цитаты, которые писатель не в силах читать. Часто, впрочем, звучат и знакомые имена – Лермонтов – Баратынский – Тютчев – А. К. Толстой. Наконец и прикол: иронические памятники нашего времени как элемент изменившегося социокультурного быта. Бурное оживление. Памятник букве «Ё», тапочкам, ловцам облаков, Чехову глазами пьянчужки. А что, преподавательница-то со стажем – как выяснилось, ничего?! Слушать ее, во всяком случае, интересно. И рыхлости как не бывало. Душа человеческая возраста-то не имеет… Зевок.
После преподавательницы выпрыгивает на кафедру абсолютно лысый, как выясняется в дневном свете, «соавтор», на этот раз в вельветовом пиджаке, прикрывающем тугой шар животика. Фамилия его тоже впервые произносится вслух – Давыденко. Все это время Давыденко держался исключительно при сумрачном седобородом. Судя по лицу, и эти полночи хлебали водку, своей отдельной компанией – какой? неужто вдвоем? даже аспирантку не позвали? Чирикает про рукописную повесть XVII века. Писателю тяжело – чужое, совсем уж неведомое, отключается мозг.
Снова вспыхивают цветные картинки. Знаменитость, тот, что ночевал в гостинице, писатель уже и его окрестил – естественно Патриарх, сидит на самой первой парте – в широких штанах, с круглыми глазами, младенчески розовыми щеками. Без единой морщины. С пухом, клубящимся на такой же, как и все у него, круглой голове. Патриарх часто моргает и задает докладчику точные, резкие вопросы, хотя от него требуется, в общем, только величавое присутствие, но что поделаешь, если ему еще и интересно. Соавтор Давыденко вроде держит удар.
Писателю все равно сонно. После Давыденко поднимается та, что в прабабкиной шали, и писатель тихонько выскакивает наконец покурить. Не слишком ориентируясь, он идет наугад и оказывается с другой стороны школы, у заднего хода – обнаруживает там мальчика Ваню, который в «балду». Ваня возится с серыми грязнющими щенятами, устроившими лежбище под крыльцом, а сейчас вылезшими погулять. Мать щенков, рыже-серая дворняга, лежит чуть поодаль на солнышке.
Писатель тоже склоняется к малышне, перекидывается с Ваней словечком-другим. Ваня – сынок интеллигентной мамы, он открыт и даже не против пообщаться, не обязательно о щенках, но с другой стороны, о чем еще. И в который раз повторяет: «Почему же вы такие смешные? Такие маленькие, и что за хвостики у вас? Разве это хвостики?»
Писателю хочется сказать ему, да хоть бы и Ване: «Прикинь, братишка, пятый доклад подряд про литературу да литературу, а что я, я – тоже писатель, живой! им плевать. Сижу идиот идиотом, слово боюсь вымолвить. Зато лет через сто сочинят ведь и про меня докладец: “Забытый автор забытого романа забытой эпохи”». Но нет, зачем тревожить мальчишку, и писатель только цедит с улыбкой: «Не куришь, Ванек?» Ваня благочестиво ужасается, а писатель, докурив и помявшись еще без дела, все-таки возвращается назад, на ту же секцию – доклад уже кончился, все его как раз обсуждают. Что-то спрашивают докладчицу, она поворачивает голову то к одному, то к другому, несмотря на очки, чуть щурится, каждому говорит «спасибо за вопрос», но вскоре о ней забывают, спорят Валерыч и Патриарх, спор ширится, захватывая все новых участников, – научное общение, наконец, вскипает. Бурлит. Упрямо молчит лишь тот, при ком Давыденко, – седобородый Жрец. Вот кто он на самом деле, догадывается наконец писатель. Белая, аккуратно обстриженная борода, зачесанные назад волосы, широкий неглупый лоб с оттенком религиозности, залегшей в поперечной складке, – и маленькие, острые черные глазки, зорко фиксирующие происходящее.
Для Жреца здесь слишком много постороннего и напрасно допущенного народа – он раздражен. Что делает тут, например, вот эта с говорком, из Тамбова? Как она вообще попала сюда? Или эта самая, стоящая за кафедрой, вместе со своей шалью вынутая из бабушкиного сундука? И свиристящая чудовищные банальности аспирантка? Но по каким-то своим, тонким причинам Жрецу нужно было оказаться здесь – в 500 км от Москвы, в уездном городе, прославившемся минаретом XV века и поддужными колокольчиками – их коллекция представлена в краеведческом музее. Был тут, говорят, в начале прошлого века и свой знаменитый шляпник, шляпы его славились в обеих столицах, потомки шляпника организовали в честь пращура частный музей. По пути в школу участники конференции этот музей проходили, дивились на вывеску в виде ярко-желтой шляпы с красным пером, и витрину, задрапированную черным бархатом, с разбросанными цветными шляпками разной формы. Из неопознаваемого материала. Писатель сразу решил, что обязательно сходит – и в краеведческий, и к шляпам.
Но оказывается, идти самому не нужно, после первого же заседания их ведут – и все топают пешком, тут неподалеку (тут всё неподалеку), только горочки и кое-как мощенные улицы не учтены. Ничего, для Патриарха и дамы с клюкой быстро находится машина, аспирантка уверенно топочет, как пляшет, вышитыми сапогами (вот чья она, оказывается, аспирантка – Патриаршья!), суетится, сажает научного руководителя в авто. Остальные – пешком: писатель разглядывает их дальше. Все в основном старше его. Но лингвист с приятной мягкостью в оливковых глазах, смешными темными бакенбардами и айпэдом, который постоянно носит с собой, как будто и нет. Аспирантка тоже, само собой. Между прочим, несмотря на лысину и полноту, и соавтор Давыденко вовсе не стар. Дама из Тамбова внезапно бросается прочь, в сторону – и через несколько минут догоняет их с нарядной веткой оранжевых фонариков. «Не удержалась!» – смущенно объясняет растоптанным кроссовкам. Они удаляются, неслышно открывают рот, напоминая писателю зевающих собак. Женщин, как и всегда и везде, где он бывает, заметно больше.
Шляпный музей закрыт. Без объяснения причин. На картонной табличке к русскому отпечатанному «Закрыто» внизу добавлено от руки “Closed”. Писатель, глядя на этот балаган, вдруг понимает: какие шляпы? Да кому они здесь были нужны в таком количестве? Выдумки здешних краеведов или, скорее, местного турагентства… Зато колокольчиков всех размеров и сортов им показывают целые вереницы. Звон в ушах. Писатель тоже разок звякнул, уже когда все остальные потянулись к выходу – и долго, долго дрожал воздух.
После музея обед в кафе «Терем». Подают местные деликатесы: салатик свекольный в пиале, борщ со здешней свежей сметаной, говядину под сыром. Сто лет такого не ел. Все вытеснил проклятый «Сабвей». На десерт теплые булки с изюмом. Компот из сухофруктов. Каждый глоток – толчок туда. Он родился в похожем городе, он такие булки ел на полдник, он пил такой же компот в школе и пионерском ла.
Оказалось, на сегодня совсем всё, заседания кончились, после обеда снова экскурсия – он в программу-то и не заглянул, запомнил только, что ему выступать завтра, – и то со слов Сереги. Их погрузили в здешний плохонький автобус, писатель оказался рядом с Серегой как раз. Покатили сквозь город, глазея на вывески. Галантерея «Малыш». Блинная «У Демьяна». Демьянова уха? Ха. «Хозяин». «Гименей», салон свадебный – «постоянным посетителям скидки».
Пока снова не раскрылся простор.
* * *
Тут же выяснилось: сообщения, вопросы к докладчикам, радостный гул, когда наконец всплывает всем доступная тема, – по краям, лепестки действительно, а теперь, как набрали скорость, запрыгали по ухабам… в расступившемся запылала ярко-желтая середина. И сейчас же из яично-желтой середки поперло, понесло – кисло, вонюче, с лошадиным храпом, мнуще душу до сладких болезненных слез – Русь. Писатель оперил это затертое слово, длинно, грязно выругавшись про себя. Куда несешься …?
Мелькнул обрыв, озеро, «песчаник», как сообщила экскурсовод Ирина, писатель размолол языком и это слово, песочный сахарок заскрипел на зубах.
И в нависшем на миг небесном пустыре вырос вдруг громадный – не больше ль Исаакия? забеспокоились в автобусе питерцы – собор. Выше неба, шире земли. Даже сейчас среди появившихся каменных и высоких домов остался главным, изваянием жутким. В такой-то глуши. И ведь пустовал наверняка, даже в праздники, деревенек восемь требовалось, чтоб его заполнить, но тогдашнему хозяину здешних мест, мегаману, маньяку, любителю девичьей красы и танцев ночь напролет, три оркестра играли в две смены целые сутки – один он устали не ведал! – хозяину нравились вот такие размеры. Он был из потемкинских дружков.
– Проезжаем знаменитые леса, глухие, посмотрите направо-налево, а теперь точно прямо! – заклинала экскурсовод Ирина, она их уже околдовала, несмотря на провинциальный акцент, этими небылицами, и они верили ей, покорно вертели головами.
Разбойники залегли в кустах, наводят на купецкий обоз пищали, молись, купчина, прощайся с товаром и с жизнию!
Свинья катит в золоченой карете на свадьбу, тыкает пятачком в полную до краев тарелку расписного фарфорового сервиза, запивает заморскими винами, возвращается, сыто похрюкивая, на бархатных подушках, назад. Только теперь с уставившимися в небо черными глазами, набитая по горло червонцами. Русь.
Женился барин и в третий раз, на этот раз на женщине удивительной, красавице, образованной, умной, это был союз равных – это при двух первых живых женах… Все травила да травила байки экскурсовод.
Писатель кривится, смаргивает – он очень устал, но как же хорошо, что поехал. Все-таки – хорошо. И ведь оказался здесь совершенно случайно, один из организаторов, Серега, однокурсник бывший, а потом и поклонник (хы) позвал. И писатель, профессиональный бездельник, как многие, он знал, считают, многие и среди этих тоже, на три конференционных дня его попутчиков, от таких же бездельников, писателей, пусть и мертвых, между прочим, кормившихся. И никто из этих научников ведать не ведал: те, кем они занимаются, ничуть не лучше, чем нынешние… н-е-ет. И он, он никакой не бездельник – вот уж третью неделю писатель сидел в конторе, в офисе на Бакунинской, с голодухи, а как еще… Да, он тоже теперь работал.
Серега дважды звонил и звал на эту конфу сбивчиво, но настойчиво, напомнил писателю о его педагогическо-гуманитарном образовании, помянул диплом, и писатель действительно вспомнил: а что? про связь Пушкина – Блока в двух стихотворениях никто еще, кажется, так и не сказал. Была не была, согласился – прогуляться, все лето ведь сиднем просидел в Москве. Даже что-то в выходные накануне накропал, для выступления. Поискал потом на всякий случай по Интернету. Вроде и правда никто за прошедшее с диплома время так и не повторил, не заметил. А все равно боязно было… Чужак. Хорошо, доклад только завтра, можно не думать пока.
Экскурсовод все блажила. Про башню с раздвижным полом, подземелья в пять аршин, в которых умучили сотни людей, едва набежала проверка – надо ж было замести следы, и не выпустили назад. Барин-то, захлебывалась Ирина, держал подпольный монетный завод и крепостной театр, а как же… охотно откликается она на чей-то сальный вопрос – с красавицами актрисами на десерт. В палатах его белокаменных тянулись длинные оранжереи, снежной русской зимой слепившие гостей вечной зеленью, – отсюда поставляли землянику и персики на Рождество Христово и к самым именинам в Петербург, благодетелю и покровителю, светлейшему Григорию Александрычу от раба покорного и преданного, не ведавшего управы, со скуки губившего проезжих купчишек, если только все это не полное вранье.
Русь, Русь.
* * *
Вечером писатель боится хватить лишнего, боится всего – он отвык, он не знает, как принято у научников, насколько. Вспоминает литературные посиделки, обычно после премий в каком-нибудь кабаке… иногда с мордобитием, хотя тоже не то, конечно, буйство, что было прежде, у Есенина например, – но нет, вряд ли здесь даже и эти подражания жалкие допустимы.
И тут он замечает ее. Во как, только сейчас. Или позже она приехала? А может, сидела в другой секции весь день? Но и в автобусе ее не было вроде? Неважно – новое лицо. Ничего особенного, только оттенок волос необычен – вроде русые, но с отливом в темную желтизну, или это разновидность рыжины? Вьющиеся, спадающие крупными кудрями – сто лет такого не видал – ожившая осень, осень с близким кризисом среднего возраста. Тонкие морщинки у глаз, замазанные неуловимым, бледно-телесным – крем такой специальный? С глазами темными, весело-печальными и – надо же, не успел он ничего сообразить, как сама подошла! И рассказывает что-то, расспрашивает, читала его последнюю книгу, всхлипывала под конец – так и льнет. Не грубо, но не маленькие ж, он берет ее как бы невзначай за ручку, она также невзначай возвращает руку обратно, он не удерживается и опрокидывает следующую. Пластмассовую рюмочку на ножке.
– Недавно вернулся из Норвегии, – рассказывает ей в ответ на ее восторги по поводу его книги, зная, что потом будет поздно, надо успеть хоть что-то вменяемое произнести, – встречи были с читателями, норвежцами.
Писатель и сам не знал, почему его позвали туда, на норвежский тексты его не переводились, не считая одного рассказика в пятилетней давности антологии, но возможно, все остальные просто отказались, сытые по горло этими разъездами, – не хотел никто вот так, всего-то на два дня. Полдня в столице, а потом в дальней провинции с названием, похожим на короткий выдох викинга, втыкающего нож в шею кабана.
Он не гордый, он согласился легко – в апреле, весна, красиво, общался с ясноглазыми обветренными норвегами, заливал им про современную русскую классику в этой деревушке-выдохе, а до этого встречался с соотечественниками в Осло. Якобы они его читали.
– Соотечественников, – рассказывал писатель, снисходительно улыбаясь, – собралось человек двадцать пять, не так, в принципе, мало, кое-кто приехал даже из других, мелких городков. Специально поглядеть! Вот как надо скучать по родине.
Хотя никто ничего, конечно, из него не читал, кроме одной славистки из Ставангера с глазами, налитыми голубой фьордовской водой, – но тосковали, хотели перетереть о Путине – Медведеве, протестном движении, чтобы заново убедиться: родину они покинули совершенно правильно. И своевременно тож. После этой-то мутной встречи, на которой он от бессилия, скучая говорить о политике, в основном читал из своих рассказов, после нескольких вежливых вопросов и четырех подписанных книг (все-таки где-то раздобыли их чудом!), один соотечественник подошел к нему.
Писатель изобразил его желтоволосой, расправил плечи, величаво повел головой. Соотечественник был статен, волосы с проседью до плеч, сам похож на скандинава, викинга в отставке – нет, ну до чего быстро все мимикрируют, а? Минут десять соотечественник рассказывал, как удивительно и странно пишет свои рассказы Чехов. «Вроде и я так могу». Тяжелый, длинный вздох. «Вроде совсем просто, но нет… не могу, так – не могу». Писатель уже томился и ждал, чем же все это завершится. «Вы знаете, – раздумчиво говорил викинг, – с годами многим людям хочется что-то записать, рассказать о своей жизни, не с тем, чтобы опубликоваться, добиться славы или получить деньги, а чтобы предостеречь от ошибок других», – тут писатель окончательно уверился, что еще минута-другая, и из табакерки-портфельчика, подпертого викинговой ногой, выскочит рукопись на почит, и уже уронил веско: «Не предостережешь никого все равно». Но викинг ничего не слышал, он тихо брел по любимой тропе: тот гений, у него каждое слово – волшебство, а я… И все не мог выбраться. Медлил, кружил, пока наконец не вспомнил, что вообще-то собирался задать вопрос.
– Вот он мой вопрос, – цитировал писатель желтоволосой, делая паузу. – Как вы думаете… – снова молчок, – почему Чехов – еще передых, – почему Чехов… гений? Как ему это удалось? – почти с обидой закончил соотечественник, и желтоволосая благодарно засмеялась.
– Послушайте, где же я мог вас видеть? – галантно спрашивал писатель, глядя ей в самые глаза, она молчала, и он протянул руку к бутылке, освежить, поддать смелости, но тут перед ним вырос воронежский философ, по совместительству сосед.
– Ваш ход, сэр.
Философ протягивал писателю кий.
В центре комнаты, которую они сняли в гостинице для гулянки, стоял бильярдный стол, все били по очереди. Писатель чувствовал: рука уже не тверда, но все-таки нагнулся, прицелился, стукнул. И попал! Стремительно скользнув по зеленому сукну, шар прыгнул в крепкий нитяной гамачок. Желтоволосая захлопала в ладоши, даже привзвизгнула что-то. «Дуплетом желтого в середину!» – вот, кажется, что. Писатель не узнал цитаты и ощутил рвотный позыв. Он попал, и нужно было бить снова, но в глазах зарябило, шар показался зеленым карликовым арбузом, он промазал – и, отдавая кий, быстро выкатился на воздух, постоял, отдышался. Звезд не было. Небо заволокли тучки. Подумал рассеянно, что если б она не захлопала, не взвизгнула – можно было бы, но теперь… Стал лихорадочно соображать, как бы смыться, может, притворившись совсем пьяным, а может, сказать прямо, что визжать не стоило, но вместо этого, вернувшись – а она уже искала его, уже ела глазами дверь, – снова сжал ей руку, поцеловал пальчики, проговорил проникновенно: «Завтра у меня доклад, надо готовиться». Она понимающе и с облегчением (огромным!) кивнула – ни на что, значит, и не надеялась? Во дурень! Ни хрена не разберешь этих ученых дам.
Писатель пошел в свой номер, из престижной гостиницы, где гуляли – по темноте, к общаге, добрел, сбросил брюки, но носки уже был не в силах, растянулся и… вспомнил. Первый раз за день. А что, продержался неплохо. Целый день, не так уж и мало, да?
Он пребывал в тяжком кризисе, эта поездка была способом если не разрешить, то уйти от проблем, вбок. Вот он и согласился с такой охотой побыть два выходных неведомо кем. Зализать этими днями все еще свежий разрыв с женой. В конце июня они разъехались, и лето пошло́ наперекосяк – в мелком ремонте, кошмарном делении книг, дисков, никак она не могла успокоиться – хотя ведь все, все ей оставил, только на книги да диски претендовал, но ей и их было жалко, хотя не слушала ж музыку никогда. Правда, читала. В конце концов оставил и книги, и диски – даже смешно, все ж теперь можно скачать, но кое-что было дорого ему как память, и некоторые книги были надписаны. Тоже ему лично. Жену это не смущало.
Самого его тошнило от собственного благородства. И ведь не только тем оно было вызвано, что квартиру им когда-то презентовал ее отец, а ему самому было куда съехать. Каморку в коммуналке, два года назад доставшуюся от его умершей бабки и все еще пустовавшую, сейчас же продали, купили для него однушку в Братееве. Подумаешь…
Зато природа. Парк зеленый. С дочкой будет гулять, а что? Дочку пока поделили поровну – хотя бы ее. Но не в том, не в дочке – даже злобно пакуясь и ненавидя жену за мелочность, дурость, он чувствовал, что все равно рад бы был жить с этой дурой и дальше, может, и до конца жизни, и не съезжать ни в какое в Братеево.
Душевные страдания, вопреки всем мифам, не заострили зрения и творческих озарений не принесли – наоборот, и сейчас, как и предыдущие два года, он не представлял, куда двигаться дальше. Во многом это-то и послужило причиной разъезда.
Жена заявила, что его молчаливой музой, любовницей, прислугой и кормилицей в одном лице больше быть не намерена, что пока он под предлогом размышлений о плане романа – сидит дома, и ладно бы сидел, так ведь лежит! и лежа тюкает что-то в компьютере, уложив его на живот, – а уж что он там тюкает, Бог один знает, несколько раз жена, увы, заставала его за разными невинными играми, тетрисом и пасьянсами, даже с Варей не подымется погулять, хоть бы в зоопарк сходил с девочкой или в театр Образцова, пока мать пашет на всех фронтах. Ни роман придумать, ни принести копейку в дом.
Забивала свои гвозди в него последнее время каждый день вообще.
Ну а премия? Премия? почти беззвучно напоминал писатель, и то только в случаях, когда неприлично было уже молчать. Действительно, за предыдущую и третью по счету свою книгу полтора года назад, теперь уже два почти, писатель получил довольно известную премию, пусть и не «Букер», и не «БигБук», – а все-таки кое-что. Для тридцатичетырехлетнего, то есть совсем молодого, автора и вовсе отлично. Но нет, это оказалось ничто! Потому что премиальные десять тысяч долларов кончились еще зимой – до копейки. Его колонка для мужского глянца, которую раз в месяц он вымучивал из себя, – тоже была не в счет. Семь тысяч рэ – несерьезно. Ты проедаешь больше – мелко выговаривала жена.
Как было объяснить ей, что он не виноват. Что кончилось и то, и другое, и третье время писательского благополучия. Но что если он пойдет работать, писать будет совсем уж невозможно, потому что литература требует покоя душевного, это – как монашество, надо жить в тишине, во внутреннем затворе, иначе не расслышишь. Надо терпеть и ждать, чтобы понять не только про что – это он, казалось, даже и понял, и собирался писать роман о 1990-х, – но чтобы услышать как. И едва это как дастся в руки – тогда только можно запрягать и… Но так необходимого ему «как» он все не мог дождаться – все было не то, сделав несколько самостоятельных шагов, он погружался в болото самоповтора. Резко поворачивал руль, но сейчас же срывался в подражание – то внезапно Достоевскому (хотя не любил же его, но интонация!), то еще неожиданней Ремизову – с прискоком. Образования ему не хватало, вот что – и он бросился читать, читал запоем, подряд, всех-всех, Манна-Белля-Тургенева-Толстого-Добычина, но нет, они только напрасно сбивали его, эти чужие голоса. Можно было, конечно, поступить, как поступали многие, – попытаться повторить прежний успех, написать тем же напористым, метафоричным стилем, а-ля весь Серебряный вместе взятый век, еще один роман про ровесников своих. Но он не хотел. И книгу, за которую его наградили, теперь ему до стыдного пота страшно было открывать. Под ее обложкой корчилось совсем не то! Только молодая наглость и звон – вот за это, видать, и вручили пластиковую карточку с круглой суммой. С тех пор он написал всего два рассказа, оба давно были опубликованы, в правильных местах, но за копейки.
И от жены все-таки пришлось съехать. Вымолив (унижения невспоминаемые!) не развод, пока только разъезд. На год. Ровно год. В московский угол. За это время можно было написать нетленку, не надо роман – уже не надо, повестушку б листа на три – четыре…
Но как раз над ним делали ремонт, перфоратор включался с самого утра – какая уж тут повестушка! И в холодильник никто ничего не сгружал вечерами. Так он и перешел на питание в «Бургер-кинге», а после какого-нибудь очередного случайного гонорара шиковал в «Сабвее» – их большого бутерброда хватало на день. Утром-вечером – пил кефир, плюс хлеб, иногда картошка, макароны – ничего, терпеть можно, хотя довольно голодно. Через месяц он не вынес – и все тот же Серега пристроил его в контору – на другой конец города, счета-фактуры, платежки, факсы, тоска…
Писатель забылся мертвым сном. Среди ночи проснулся – только что желтоволосая ухмылялась ему нетрезво, передний зуб у нее был выбит… «Так вот почему улыбалась вчера все больше с закрытым ртом», – соображал во сне писатель. Зеленые глаза ее светились похотью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.