Текст книги "Повесть о двух головах, или Провинциальные записки"
Автор книги: Михаил Бару
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Павлово на Оке
На втором этаже павловского ресторана «Династия» в общей зале, в том самом месте, где у Гоголя висит картина, на которой «изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал», висит копия картины Перова «Охотники на привале». Копия как копия. Масляная. Вот только у крайнего левого охотника лицо, как можно заметить, не свое, но Никиты Михалкова. Масляное… Что-то патриотическое, или самодержавное, или дворянское он этим лицом рассказывает. Ну а руки разводит как самый настоящий охотник – то ли показывает величину предлинных страусовых перьев на своем дворянском гербе, то ли размах крыльев белого орла на нем же, то ли пересказывает свой фильм – такой прекрасный, какого зритель, верно, никогда и не видывал. Фильм этот Михалков снимал как раз в Павловском районе и в процессе съемок изволил отобедать или отужинать в «Династии».
Ну, а для тех, у кого лицо Никиты нашего Сергеича, хоть и писанное маслом, вызывает вместо аппетита процесс совершенно противоположный, есть и другой зал – под названием «Романтический». Зал, впрочем, как зал, на три столика, но стоят в нем две клетки с канарейками, до разведения которых павловчане большие охотники. Даже москвичи признают, что по чистоте и затейливости песен павловские канарейки уступают только московс… По правде говоря, ответ на этот вопрос сильно зависит от того, где его задавать – в столице или в Павлово. Не раз и не два павловские канароводы со своими питомцами брали и золотые, и серебряные медали на всероссийских конкурсах. Канароводством в Павлово занимаются еще с восемнадцатого века. Опытный павловский канаровод различает на слух до двух с половиной сотен канареечных напевов. Это, я вам скажу, не только в обоих ушах, но и во всей голове не укладывается. Особенно ценятся так называемые овсяночные напевы, когда кенар подражает пению овсянки. Для чистоты этого напева требуется с самого рождения кормить птицу только овсяной кашей из самой отборной крупы. Овес для этих целей настоящий канаровод собирает на поле сам. Даже и речи нет, чтобы кормить будущего солиста химической овсянкой из пакетиков. У настоящего солиста после овсяночных напевов в песне есть и синичковые. Во время обучения кенара этим коленам надо прикармливать его салом. Само собой, домашнего приготовления, а не магазинным. Процесс обучения длительный, кропотливый, и на него могут уйти годы, а потому нетерпеливые канароводы, которых презрительно называют канареечниками, не радеющие о славе павловских канареек, кормят своих питомцев овсяной кашей с салом, чтобы ускорить процесс обучения. Нечего и говорить, что ничего хорошего из этого не выходит.
Надо сказать, что в Павлово канароводство – дело семейное и даже династическое. Высшая каста павловских канароводов, среди которых представители буквально пяти-шести семей, и вовсе разговаривает между собой на Канарском языке, когда обсуждает, к примеру, новые, еще никем не слыханные, напевы своих питомцев перед тем, как их везти на конкурс в столицу. Со стороны может показаться, что щебечут люди по-птичьему, а что щебечут – непонятно… Канарскому языку, однако, научиться негде. Ежели наградил тебя Бог слухом – навостри все свои уши, сколько у тебя их есть, и слушай денно и нощно трели канареек. Как начнешь различать хоть сотню напевов – так, считай, что начальную школу ты закончил. Понимать кое-что сможешь, а через десяток-другой лет, глядишь, с тобой и начнут разговаривать на Канарском языке как с равным.
Мало кто знает, что в позапрошлом веке композитор Даргомыжский, которого ушлый московский извозчик вез с московского Николаевского вокзала на Казанский через Павлово на Оке, был так впечатлен пением павловских канареек, что даже написал концерт для двух канареек с оркестром ля мажор и арию павловского кенара для второго действия своей знаменитой оперы «Русалка». Самое удивительное то, что канарейки свои партии выучили и с блеском их исполнили в Большом театре на бенефисе Даргомыжского, но, увы, всего по одному разу.
Сразу же после премьеры начались ужасные интриги завистливых московских канароводов, в «Московских ведомостях» была напечатана разгромная рецензия какого-то щелкопера, и удивительным солистам пришлось уехать домой в Павлово без должного признания их музыкальных заслуг.
Кстати, о признании заслуг. Медали на конкурсах принято давать только владельцам птиц, но не им самим. И тут павловцы москвичей перещеголяли. Каждой птичке изготовили они по крошечной медальке – золотой, серебряной или бронзовой – и повесили на цепочку, а цепочку ту замкнули на замочек, а ключик от того замочка… Ну вот, я уж чувствую, что не верите вы мне. Начиная с цепочки и не верите. Скажи я сейчас, что на медальках тех выбито и название конкурса, и год, и место, в котором он проходил, – так и вовсе про меня такое подумаете… Зря не верите. Вот вы пойдите в Павловский исторический музей, поднимитесь там по красивой лестнице на второй этаж да загляните в окуляр микроскопа на одной из витрин, и когда увидите замок весом в девять сотых грамма, пристегнутый к угольному ушку, – вот тогда и не верьте сколько хотите. Там еще на замочке надпись выбита «Павлово» и фамилия мастера – «Куликов». Буквы соответственные – каждая высотой в одну десятую миллиметра. И ажурный ключик, как ему и полагается, в замок вставлен. На такое произведение искусства и смотреть-то вспотеешь от изумления, а уж делать…
Да что замок! Куликов даже изготовил механическую титановую блоху и ее… нет, не подковал, а обул в золотые лапоточки. Блоха та, между прочим, заводная и стоит у микроскопической наковальни. Заведешь насекомое ключиком, и начнет оно бить серебряным молотком по наковальне. Не просто так бьет, а кует подкову. Нет такого тульского мастера, который при виде этой блохи не схватился бы за сердце. Да и всю историю о Левше в Павлово рассказывают с присказкой. Прежде чем за работу приняться, не очень уверенные в себе туляки попросили павловских кустарей аглицкую блоху на цепь посадить, чтобы сподручнее было ее подковывать. «Цепь – это проще простого», – отвечали кустари и к цепи выковали замочек, которым ее пристегнули к ошейнику.
Хотите – верьте, а хотите – нет, но по части замков с павловскими мастерами никто не сравнится. Изготовили они и Царь-замок, весом в полцентнера, и даже замок-гигант весом в триста шестьдесят килограммов, который заказал им ресторан «Династия» для своих интерьеров. Стоит он там на первом этаже. На такой замок не то что из Москвы, а из Лондона не грех приехать полюбоваться. Замок, как и все павловские замки, действующий. Хочешь – открывай, но учти, что дужка у него пудовая. Это она еще и пустотелая внутри, чтобы не надорваться открывавши.
Что же до замочков, то их еще в девятнадцатом веке мастер Хворов без всякого мелкоскопа из серебра делал таких размеров, что из одного грамма металла выходило шесть замков. Павловские модники и сердцееды составляли из таких замков цепи длиной до полуметра. У каждого замочка был свой ключик. Одержит очередную победу сердцеед и сейчас же еще один замочек к своей цепочке прибавит. Как увидит павловская купчиха такого франта с длинной цепью, увешанной замочками, – так немедля дочь свою за руку берет покрепче, а которая и наоборот – подбоченится и так вздрогнет округлыми полными плечами под шалью, расшитой диковинными цветами, что лепестки на этих цветах осыплются. Многие павловские замки и точно были устроены как женщины – имелись в них ложные, недействующие скважины. Настоящие же скрывались за потайными пластинами, открыть которые можно было, нажав на замаскированную потайную кнопку. Теперь уж таких замков с ложными скважинами и потайными кнопками не делают, а вот устройство женщин с тех самых пор… Ну да эта тема не только выходит за рамки моего рассказа, но и вообще не помещается ни в какие рамки.
Были замки с музыкой, замки-самолеты, замки-утюги и замки-сердечки. Рассказывают, что один скупой купец заказал себе какой-то особенный замок и не заплатил за него всей суммы. Ровно через месяц после покупки перестал замок открываться, а еще через неделю дом этого купца и вовсе обокрали. Но к замку и мастеру, его изготовившему, это не имеет, конечно, никакого отношения.
Павловцы не всегда делали замки. Уже в семнадцатом веке славилось Павлово своими оружейниками. И такие делали они пищали и фузеи, такие штуцеры и пистолеты, такими накладками из серебра и слоновой кости их украшали, что не только английским и немецким мастерам, но даже и тульским нисколько не уступали. Потом, при Петре, когда семьи лучших павловских мастеров-оружейников были вывезены на государственные оружейные заводы, производство оружия захирело, и стали делать замки, ложки и вилки, ножи, напильники и даже ножницы. В селе Тумботино, что возле Павлово, их как раз и делали на любой вкус – от ножниц по металлу до маникюрных. В Павловском музее под стеклом лежит одна удивительная пара портновских ножниц. На затейливые ручки с завитушками не смотрите – не в них секрет. Секрет в том, что как ни мало заказчик даст ткани на брюки, костюм или пальто – при ее раскрое этими удивительными ножницами всегда остается хоть и небольшой, но излишек. Еще одни штаны из этого излишка, понятное дело, не сошьешь, но картуз получался всегда. Особым спросом такие умные ножницы пользовались в Москве, у портных, скорняков и картузников из Зарядья. Так бы их и продолжали делать, если бы один портной с Пятницкой улицы, который шил новую форму городовым тамошней полицейской части… Следствие по этому делу зашло так далеко, что приехало в Тумботино. Производство этого вида ножниц было прекращено на корню, все тумботинские ножницы, которые смогли изъять у портных, изъяли, мастера услали в Павлово делать вилки и ложки, а единственные ножницы, проходившие по делу как вещественное доказательство, увезли в Москву и заперли в полицейском музее на Петровке. В Павловском музее оставили лишь муляж. Говорят, что уже при советской власти один московский закройщик имел такие ножницы, и даже называли его имя, отчество и фамилию – Антон Семенович Шпак. Смею вас уверить, что это все – не заслуживающие доверия сплетни завистников. Все, что нажил этот человек, к тому же стоматолог, а вовсе не закройщик, – он нажил непосильным трудом.
Но вернемся в Павлово… Нет, сначала бросим взгляд на еще один музейный экспонат, мимо которого невозможно пройти. Лежат на витрине в Павловском музее красивейшие ножницы для срезания цветов. Представляете ли вы, что такое ножницы для срезания цветов? Вы, которые покупаете их срезанными в ларьке у метро. Для того чтобы взять в руку такие ножницы, нужно сначала надеть платье с узким шелковым лифом, у которого глубокий вырез обшит рюшами, а юбка у бедер подхвачена бантами, укутать плечи кружевной накидкой, надеть перчатки, чтобы не уколоть пальцы шипами роз, и в левую руку взять китайский, с изящной бамбуковой ручкой, зонтик от солнца. И уже после всего этого можно в правую руку взять ножницы для срезания цветов и медленно идти… нет, плыть в сад, чтобы возле зарослей жасмина вдруг охнуть, выронить из рук зонтик, ножницы и пролепетать прерывающимся шепотом: «Мишель, ну я же вас просила, я умоляла вас больше не приходить сюда! Нас могут увидеть. Муж вот-вот должен вернуться из министерства… Отпустите же мою руку! Вы делаете мне больно, гадкий, несносный мальчи…»
Ну а ножницы потом подберет прислуга, срежет розы и поставит их в хрустальную вазу на обеденном столе.
Все. Выйдем наконец из музея на улицы Павлово. Центр города представляет собой довольно жалкое зрелище – добротные купеческие особняки перемежаются современными постройками без лица и характера. К старинным особнякам пристраивают лавочки, мансардные этажи на манер скворечников, в оконные проемы, обрамленные резными старинными наличниками, вставляют белые пластиковые стеклопакеты и всё обвешивают сверху донизу рекламой. Что-то разрушается при полном безразличии городских властей, а что-то уже и вовсе снесено. Напоминает все это челюсть пенсионера – тут тебе и несколько своих, еще вполне крепких зубов, тут – коронки стальные, тут – металлокерамические, тут – мост, а тут – и вовсе голая розовая десна.
В красивейшем краснокирпичном, с каменной резьбой, доме, в котором теперь помещается ресторан «Русь», лет сто с лишним назад жил купец Щеткин. Была у Щеткина любимая дочь, Галина. Дочери не повезло – она неудачно вышла замуж. Муж оказался непутевым и гулящим. Щеткин денег не пожалел и сумел таки развести дочь с супругом, что в те времена было не так-то просто. Мало того, бывшему мужу запретили жениться в течение шести лет. Муж, которого звали Семен, нанял местную пожарную команду, чтобы каждый вечер горластые пожарные под окнами дома Щеткина кричали: «Ах, Галина, ах малина. Не живет Семен с Галиной». И они кричали так громко, что и через столько лет эта история не забылась.
Другой павловский купец по фамилии Карачистов привез в Павлово из Турции саженцы лимона. Было это полтора века назад, и с тех пор павловцы не устают выращивать лимоны у себя на подоконниках. Нет в России более заядлых лимоноводов, чем павловцы. Может быть, потому, что лимоны своим цветом напоминают им о канарейках?
Опытные лимоноводы выращивают плоды в бутылках. Наденут на завязь бутылку и давай растить преогромный лимон. До полутора килограммов живого веса могут вырастить. Ну а потом заливают этот лимон водкой, настаивают сколько положено и подают к столу. В Павлово в магазинах вы почти не встретите лимонов – ими если и торгуют, то только для приезжих.
Мало кто знает, что детская считалка «Стакан, лимон – выйди вон» придумана в Павлово. То есть не придумана, а приобрела свой законченный вид. В исходном-то варианте в ней были только «стакан» и сразу «вон», но разве приличный человек уйдет сразу после первого стакана, не закусив хотя бы лимоном?
Однако самое главное предназначение лимонного дерева, о котором вам и не скажут, – смотреть сквозь его цветы и листья на улицу зимой. На улице в эту пору такой мороз, что даже тучи в своих толстых шубах из снежного каракуля поеживаются, дует студеный ветер с Оки, солнца не видать третью неделю подряд, редкие прохожие идут, путаясь в полах длинных пальто и шуб, а дома тепло, рассыпается серебряным колокольчиком канарейка в клетке, на кухне закипает и тонко посвистывает чайник, изумрудное крыжовенное варенье положено в хрустальную розетку, и на белой скатерти рядом с ней сияет серебряная, павловской работы, еще бабушкина, ложечка, и в окне на ветке лимонного дерева светятся и пахнут четыре выращенных собственными руками солнца.
Как тут не поставить памятник павловскому лимону, который вместе и лимон, и уют, и Павлово, и Ока, и все остальное, чего словами не выразить, как ни старайся? Его и поставили несколько лет назад на одной из центральных площадей города. Красивый памятник. Если потереть один из четырех бронзовых лимонов на памятнике, то у вас всегда будет счастье в личной жизни. Если другой – то в семейной. Если третий – будете постоянно иметь кислый вкус во рту. Так как памятник еще очень молод – не все еще твердо знают, какой лимон тереть, и поэтому на всякий случай трут все четыре. От этого некоторые счастливые люди ходят с таким кислым лицом… Впрочем, умные, те, которые знают какие плоды тереть, тоже ходят с кислым. На всякий случай.
И еще. В Павлово делают автобусы. Те самые, с детства знакомые всем, «пазики». На этих автобусах ездит, немилосердно трясясь на ухабах и кляня властей за плохие дороги, нестоличная Россия из райцентра в область, из села в деревню, из деревни в город. Та самая Россия, которая и замок с музыкой сделает, и блоху подкует, и канарейку научит так петь, что век будешь слушать, а не наслушаешься, и которая смотрит через цветы и листья в заметенное снегом окошко, в котором только и есть солнца, что лимон, выращенный своими руками[18]18
Вот, собственно, и все, что я хотел сказать о Павлово на Оке. Вернее, почти все.
Ночевали мы в палаточном лагере, километрах в пяти выше Павлово по течению Оки. Место такой красоты, что кабы его с безмятежной рекой, золотистыми облаками и высокими дубами над крутым обрывом заключить в большую золоченую раму, то под такой картиной и сам Левитан не отказался бы поставить подпись. Ближе к ночи, однако, из-за поворота реки появились два надувных катамарана и лодка с туристами-однодневками. На одном из катамаранов был поднят красный флаг, а на другом – «полуандреевский», потому что на белом полотнище была всего одна голубая полоса. Туристы с гиканьем и свистом высадились на противоположный песчаный берег, поставили палатки, разожгли костер и до четырех утра бегали по берегу, хохотали женским хохотом, зазывно кричали: «Антон – пидорас!» – и снова хохотали с неистовой силой. После того, как они наконец утихли, прилетели вороны, разорвали мусорный пакет и стали шумно выяснять – кому принадлежат остатки тушенки в банке. Когда вороны улетели, на другом берегу заработала драга. Перед железным домиком драгоманов суетился мужичок, который никак не мог развести костер и кричал на всю, еще сонную, округу: «Ты будешь у меня, сука, гореть или нет?»
[Закрыть].
* * *
Весны как не было – так и нет. Снег идет… нет, бежит так, точно целую зиму сиднем сидел и теперь наконец-то у него появилась возможность размяться. Только воробьи и дети под окнами снуют чуть быстрее, чуть громче кричат и смеются, чуть сильнее от них валит пар, в закатных облаках чуть больше карамели, зефира и ванили, чуть зеленее ее глаза, когда она случайно роняет тонкую замшевую перчатку, которая падает чуть медленнее, чтобы ты успел ее поймать, а весны как не было – так и нет.
* * *
В конце марта, когда зима уже кончилась, а весна еще и не думала начинаться, в поле можно встретить лесного клопа-шатуна, из последних сил ползущего по сверкающему снежному насту. Не каждый специалист, не говоря о любителях, может опознать в нем клопа. Тело у него продолговатое от голода, а не круглое, как у сытой особи летом. Клопы-шатуны, случайно разбуженные раньше срока первыми весенними лучами, страшно голодны и могут напасть даже на медведя, не говоря о человеке. Напившись крови, клоп начинает искать самку для спаривания, но поскольку в конце марта все самки еще безмятежно спят в своих норках, обезумевшее от похоти насекомое спаривается с кем угодно. Русский ботаник восемнадцатого века Георг Фридрих Дроссель описывает случай отложения трех десятков оплодотворенных яиц незамужней крестьянкой одной из деревень Ветлужского уезда Костромской губернии. В краеведческом музее
Ветлуги из этих трех десятков осталось всего два[19]19
Администрация музея во избежание кривотолков и ненужных сенсаций приклеила к ним этикетки совершенно чужих яиц.
[Закрыть]. Про остальные двадцать восемь ходили разные слухи. Из недостоверных источников известно, что многочисленное потомство ветлужской крестьянки разбрелось по губернии и, в свою очередь, дало еще более многочисленный приплод. По ревизской сказке тысяча восемьсот пятьдесят первого года только в деревне Чухломка Ветлужского уезда числилось четыре семьи крестьян Клоповых. Детей же в этих семьях насчитывалось общим числом около пяти десятков! Кстати сказать, фамилия Клоповы им была дана вовсе не вследствие их происхождения, о котором никто и не подозревал, а из-за маленького роста (не более полуметра даже у мужчин) и чрезвычайно неприятного запаха. Дальнейшая история этого семейства, ввиду его малозаметности, в архивах не сохранилась или еще не найдена. В двадцатые годы прошлого столетия в бумагах нижегородского Губчека всплывает какой-то комиссар третьего ранга Василий Клопов, но тут же и тонет, да некий Рувим Клопшток из Житомира… но это уж чистое совпадение.
* * *
Снег липкий, тяжелый и ноздреватый. Дышит тяжело. Если встать под обрывом, на занесенном снегом льду, и прислушаться изо всех сил даже ушами на шапке-ушанке, то можно услышать, как под ногами, под снегом и подо льдом учится разговаривать новорожденный ручей.
Ворсма
Снаружи Ворсму не увидеть. То есть можно увидеть самый обычный маленький городок с пыльной центральной площадью, на которой стоит большой, грубо отесанный серый камень с выбитой на нем надписью «Ворсма. Год основания 1588». На этой же площади, возле ворот Медико-инструментального завода им. В. И. Ленина, под ветками елок прячется и сам Ильич, выкрашенный золотой краской. По всему видать, что красили его не раз и краски не жалели – пальцы на ленинских руках почти срослись. Еще лет триста ежегодной покраски – и голова вождя мирового пролетариата превратится в золотой шар. На этой же площади, у ворот рынка, сидят бабки, торгующие малиной и смородиной в пластмассовых ведерках из-под майонеза.
И все. И никаких тебе зданий в стиле ампир, купеческих особняков с башенками и лепниной по карнизам, никаких не только конных, но и пеших памятников уроженцам Ворсмы, которые прославили город далеко за его пределами. Да и как им быть, когда здесь и дворян-то никогда не было, кроме владельцев Ворсмы – князей Черкасских, а потом графов Шереметьевых, которые и обретались, понятное дело, не в этих местах, а в столицах. Одно время, сразу после Смуты, владел Ворсмой и угодьями вокруг нее Козьма Минин… Он, конечно, прославил… но не Ворсму. Ворсму он вместе с царским воеводой Алябьевым воевал.
Четыреста с небольшим лет назад, в декабре, отряды крестьян и ремесленников села Ворсмы вместе с окрестной мордвой и черемисами дали бой частям народного ополчения Минина и войскам Алябьева. Уж так получилось, что Ворсма была по другую сторону окопов, которых тогда еще не рыли. Поставила Ворсма на Лжедмитрия и проиграла. Село после битвы сожгли, а «крестьяне многие посечены… остальные… все разорены и развоеваны», как писал об этих событиях царю князь Черкасский. Ну а какие еще, спрашивается, у крестьян могли быть варианты? Или завоеваны, или развоеваны. И беспременно разорены. Кстати, «посечены» здесь надо понимать не как «высечены». Розги были для мирных времен. Для военных – мечи, сабли и ножи. Те самые мечи, ножи и сабли, которыми Ворсма и прославилась.
Земли вокруг села были плохими. Глина да суглинок. Еще и болото на болоте. Так что пожалованные Минину за заслуги угодья точнее было бы назвать неудобьями. Зато в болотах были залежи железной руды. Это, конечно, не нефть и не газ. Болотную руду по трубам в Европу не погонишь. Да и с трубами тогда были проблемы…
Через восемь лет битвы при Ворсме народный герой Минин умер, не оставив наследников, и все его пожалованные земли снова были забраны в царскую казну. Князь Черкасский, которому, в свою очередь, эти земли перешли из царской казны, правдами и неправдами переманил мастеров-оружейников, кузнецов и мыловаров из близлежащего Гороховца. Из железа стали ковать топоры, косы, подковы, гвозди, ножи-медорезки, ножи для резки кож, ножи рыбацкие, ножи судовые, ножи складные… Через какое-то время к ножам добавились солдатские и офицерские шпаги, кавалерийские сабли, палаши, штыки, кинжалы…
Лет через пять или шесть после войны с Бонапартом открылась в Ворсме небольшая фабрика по изготовлению перочинных ножей. В те времена ими действительно чинили перья. Организовал ее крепостной графа Шереметьева Иван Гаврилович Завьялов. Начал он, правда, с хитрости. Поначалу клеймил свои ножи английским клеймом. Это потом у него будут такие ножи, что сам император пожалует ему пять тысяч рублей и кафтан с золотыми позументами, а наградами всероссийских и международных выставок можно будет сундук набить, но первое время он выдавал себя за «иностранца Василия Федорова». Можно было бы, конечно, эти слова из песни выкинуть, но тогда это была бы ненастоящая песня.
Вместе с перочинными ножами, топорами и холодным оружием в Ворсме еще в первой половине семнадцатого века стали делать инструменты для военно-полевой хирургии: «пила чем кость перетирать, клещи да шуруп чем пульки вынимать, клещи чем пальцы отнимать». Судя по названиям, это были инструменты универсальные: хочешь – лечи, а хочешь – пытай. Выпускал на своей фабрике медицинские инструменты и Завьялов. И так успешно выпускал, что уже в советское время Медико-инструментальный завод имени Ленина[20]20
Под такой фамилией тогда жили многие предприятия, а не только фабрика Завьялова.
[Закрыть] был главный скальпелей начальник и зажимов командир в масштабе всей страны. Он и сейчас работает. Хоть и ходил по краю скальпеля в конце девяностых. Выкарабкались. Уж каких только инструментов не делают на заводе – и для хирургов, и для стоматологов, и даже для ветеринаров. Случается делать и особенные. Давным-давно, к какому-то из многочисленных юбилеев Буденного, изготовили на заводе подарочный ветеринарный набор для лечения лошадей. На всех скальпелях, зубных рашпилях и даже огромном шприце для осеменения коров[21]21
Шприц для осеменения коров попал туда по ошибке. Приемщица ОТК не досмотрела. Да и немудрено, когда шприцы отличаются только маркировкой. Но Буденный не расстроился, а даже обрадовался шприцу. Семен Михайлович любил на досуге осеменять. Однажды он подкрался к Ворошилову…
[Закрыть] был гравирован портрет маршала верхом на его любимом жеребце. Семен Михайлович любил на досуге побыть коновалом. Однажды он решил охолостить Ворошилова, чтобы тот был более спокойным и быстрее набирал вес, и подкрался к нему с большим остроконечным ветеринарным скальпелем… Или взять детский хирургический набор. Его школы брали нарасхват. Очередь была на два квартала вперед, а через полгода вдруг стали отказываться. Как пошла волна операций на кошках, хомячках и морских свинках…
Ножи и медицинские инструменты стали тульскими самоварами, муромскими калачами и ижевскими автоматами Ворсмы. К тому моменту, когда Советский Союз приказал долго жить, в Ворсме, на заводе «Октябрь», производилось девяносто процентов всех советских ножей. Если перевести на штуки, то получится миллион. Кто из нас в детстве не мечтал о перочинном ножике? У меня был самый простенький – с одним лезвием и черными пластмассовыми накладками на ручке. Свою первую рогатку я выстругал ножиком, сделанным в Ворсме. Я клятвенно обещал родителям дома не строгать ничего. Ни стул, ни стол, ни тумбочку из-под приемника. Я и не строгал. Только хотел украсить свой письменный стол резьбой по дереву… В доисторические советские времена моего детства нельзя было купить швейцарский китайский ножик со множеством лезвий, крошечными ножничками и штопором, а простой из Ворсмы – можно. У моего друга Вовки в ножике было два лезвия, шило и штопор! Я чувствовал себя ущербнее Вовки на целое лезвие, шило и штопор. Наверное, я бы умер от зависти, если бы увидел нож «Свинка» в музее Павлово, который изготовил ворсменский мастер Ананьев. Он состоит из ста предметов. Тут тебе и хирургические, и парикмахерские, и слесарные и даже ветеринарные инструменты. И нож-то небольшой. В руке помещается. Хочешь – сверли им, а хочешь – ногти стриги или операцию делай. Можешь ветеринарную. Ну, а как операция завершится – открой штопором бутылку и радуйся, что все обошлось.
Оказалось, что из ножей можно изготовить и герб Советского Союза, и башню Кремля, и орден Красной Звезды, и автомобиль «Победа», и паровоз, и самолет, и мавзолей Ленина. Зачем, спрашивается, мавзолей и орден из ножей? За тем же, зачем и Моцарт написал не одну симфонию, а сорок девять. У кого под руками нотный стан, а у кого – слесарный верстак.
Все эти удивительные ножевые макеты украшают витрины Павловского исторического музея. В самой же Ворсме музея нет. В середине девяностых музей еще был. Квартировал в церкви. Там и отопления не было. Хранитель его работал… да просто так он работал. Как сказал бы Марк Твен, он родился в то время, когда слова «энтузиаст» и «дурак» не были синонимами. Короче говоря, он работал, работал и умер. После его смерти музей попросту разворовали. Даже не разворовали, а разгромили. Сбили замок и устроили в музее разгром. Чучело лося, к примеру, поставили в городском парке на одной из аллей. Идут люди с работы, а работали тогда еще посменно, проходят через парк, в котором освещения не было, и тут из темноты высовывается им навстречу морда лося. Месяц стоял, пока не убрали. Выкинули, наверное. Вот монеты из коллекции музея в парке никто не находил. Городскую администрацию все это мало волновало. Музей в церкви был. Церковь теперь восстановили, а вот музей…
Не восстановили и завод «Октябрь», который выпускал все эти тьмы и тьмы ножей. Распался завод, как и Советский Союз, на несколько предприятий. Есть и те, кто ушел в кустари-надомники. Производство теперь напоминает само себя лет сто пятьдесят или двести назад – развозит по домам стальные заготовки хозяин какого-нибудь крошечного предприятия, а потом собирает готовые изделия. Может, оно и к лучшему. Хороший нож – товар штучный. При его изготовлении, как и при написании стихов, компания не нужна.
В маленьком магазинчике от какого-то еще более маленького предприятия по изготовлению ножей, куда я приехал по объявлениям на углах улиц «Ножи 300 м», «Ножи 100 м» и «Ножи 50 м», было две витрины. Одна из них историческая – на ней были фотографии столетней давности, с которых на меня смотрели бравые мужчины с лихо закрученными вверх усами. На самодельных подставках из оргстекла лежали старые ножи советских времен. На маленьких бумажных этикетках были написаны от руки названия ножей, место, где их изготовили, и иногда фамилия мастера. Тут же лежало две или три ножевых заготовки и тоже с пояснительной бумажкой. Наверное, это был самый маленький музей из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть. На противоположной витрине лежало то, что можно было приобрести. Приветливая женщина брала в руки какой-нибудь нож с витрины, легко резала им бумагу и говорила, а вернее завораживала, покупателей непонятными, но волшебными словами вроде «шестьдесят за тринадцать» или «у восемь» или понятным и оттого еще более волшебным словом «Дамаск». При слове «Дамаск» у мужских покупателей расправлялись плечи, и рука тянулась подкрутить несуществующие усы. На столе, выкрашенном голубой краской, стоял внушительного вида прибор для определения твердости стали по шкале Роквелла. Прибору было много лет, его, по всей видимости, совсем недавно выкрасили такой же голубой краской, как и прилавок. Краски, надо сказать, не пожалели и закрасили… Ну и закрасили. Зато смотрелось очень внушительно.
– Это наш Роквелл, – гордо сказала мне продавщица.
– А, что, – спрашиваю, – встречаются недоверчивые клиенты, требующие определения твердости клинка по Роквеллу?
– Да нет, – засмущалась она. – Хозяин велел поставить прямо на прилавке, чтоб видели.
Хорошие у них ножи, острые. Тем, у которых двойная ручная ковка, заточки хватает месяца на два, а то и три. Клеймо не английское – свое.
* * *
К середине весны небо наливается золотистой синевой до самых краев, и птицы пьют эту синеву взахлеб, летая с открытыми клювами. Птицам теперь хорошо, а охотникам плохо. Весной какая охота… Но и весной настоящий охотник времени даром не теряет.
Весной самое время сочинять охотничьи истории. Летом, или осенью, или зимой, когда охотники рассядутся у костра, нарежут толстыми неаккуратными ломтями ветчину, откроют острыми, как бритва, охотничьими ножами банки с тушенкой, разольют водку в свои складные стопки… Вот тут некогда будет запинаясь придумывать, как ты открыл ногой дверь в мышиную медвежью берлогу, как медведь на коленях умолял, как ты из обоих стволов в глаз, чтоб шкуру не попортить, как отстирывал восемь километров тащил трехпудовые лосиные рога жене на шубу… И не дай бог рассказать прошлогоднюю историю, начало которой уже торчит изо рта твоего соседа!
Загодя репетируются мизансцены вроде «дележ шкуры неубитого медведя», или «попирание ногой свиньи дикого кабана», или «первый десяток убитых кроликов зайцев». Что касается последней, то она загодя еще и фотографируется для того, чтобы в краткий промежуток между первой и второй не начинать с каких-то там зайцев, а, мимоходом показав снимок, сразу перейти к рассказу о том, как медведь на коленях умолял.
Охотничьи собаки тоже времени зря не теряют. Они учатся не закрывать уши лапами при звуке выстрела, приносить хозяину после этого выстрела… на худой конец хоть шишку и, самое главное, не смеяться посреди рассказа о том, как медведь на коленях умолял.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.